Проигравший из-за любви Мэри Элизабет Брэддон Роман «Проигравший из-за любви» — это интригующий рассказ о запоздалой любви солидного, всеми уважаемого человека, который, прожив уже немало лет, даже не подозревал, на что способно настоящее чувство. Думал ли когда-нибудь он, чья профессия и долг — возвращать людям жизнь, что решится на такое из-за любви к женщине… Убийство, шантаж, личная драма — таков его тернистый путь к безоблачному счастью. Мэри Э. Брэддон Проигравший из-за любви Глава 1 Доктор Олливент сидел в своей библиотеке, которая одновременно служила ему приемной и располагалась в глубине дома по Вимпоул-стрит. Закончился трудный и долгий рабочий день. К своим 36-ти годам доктор, не только приобрел достаточный опыт практического врача, но и преуспел в науке. Однако в его жизни оставалось совсем мало места для досуга. Можно было даже усомниться в том, что доктору Олливенту вообще известен смысл этого слова, если не считать сухого определения, которое всегда можно найти в словаре. Отец его был сельским врачом, всегда много работал и был, неравнодушен к деньгам, своего сына он с детства пытался научить правильно жить. Представления о правильной жизни отец черпал из собственного опыта. Он считал, что жизнь — это упорная работа и без труда ни один человек не вправе рассчитывать на успех, а успех в обществе и есть высшая цель всех стремлений человеческой души. Гуттберт Олливент хорошо запомнил отцовские наставления, но истолковал их по-своему. Если бы он не был умнее отца, то, возможно, ограничился бы родительским пониманием успеха. Для его родителей достичь успеха на медицинском поприще означало утвердиться в звании практического врача и упрочить семейное хирургическое дело в тихом старом городке Лонг-Саттон в Девоншире. Но Гуттберт оказался способнее и образованнее других членов его семьи. Для него главным было стать личностью, создавать новые идеи, двигать вперед науку и, если не сделать крупного открытия, то, по крайней мере, своими трудами принести пользу будущим поколениям. Его отец Самуэль Олливент, человек со скудными остатками волос вокруг лысины, заканчивал свои повседневные обязанности, по обыкновению, обходом больных. В один из таких дней он получил, письмо от сына. Гуттберт писал ему, что не намерен больше жить в этом провинциальном городе с его скучными делами и событиями. Отец может распоряжаться своей практикой, как ему вздумается. Он же, Гуттберт, остается в Лондоне, поскольку уже получил место приходского врача в районе Бетнел-Гринн. «Оплата маленькая, — писалось в письме, — но научная деятельность обещала быть превосходной». Мистер Олливент, вздыхая и скрипя зубами, сказал жене, что ее сын болван, но для себя, однако, не смог объяснить поступок его. Гуттберт начал работать в 23 года в бедных районах Бетнел-Гринна. Так он работал до 26 лет и за все это время побывал в родном городе только на Рождество, исполняя свой сыновний долг. Остальное время городок пребывал в неведении относительно его существования. Даже старожилы не помнили приходского врача, который трудился бы так усердно, как делал это Гуттберт на протяжении всех трех лет. Закончив эту работу, Гуттберт отправился учиться во Францию, затем в Германию и в Россию, и в итоге познакомился со многими медицинскими школами. Но вскоре его вызвали обратно в Англию к постели умирающего отца. Случилось это за несколько месяцев до тридцатилетия Гуттберта. — Ты сделал в жизни большую ошибку, Гуттберт, сказал отец, умирая. — Ты мог бы приобрести великолепную, практику, если бы работал со мной последние семь лет, а теперь наше дело пришло в упадок. Я не любил чужих и не взял себе поэтому помощника. Филди и Джексон сильно потеснили меня, да и практика стала уже не той, какая была во времена твоего детства. И все-таки я оставляю тебе некоторую сумму, несмотря ни на что. Они, эти деньги, у твоей матери; не было еще женщины, которая бы сумела лучше, чем она, сберечь их. «Некоторая сумма» составляла несколько тысяч фунтов; этого вполне хватило Гуттберту Олливенту для текущих дел, последовавших за похоронами. Олливент продал практику отца Филби и Джексону, которые стали обслуживать теперь три четверти города и превратились поэтому в монополистов в своем деле, Гуттберт намеревался продать и домашнюю утварь, но мать запротестовала: громоздкие столы и стулья, конечно, вышли из моды, но напоминали ей о годах супружества. — Двадцать три года, Гуттберт, подумать только… — Да, мама, это действительно повод для того, чтобы начать новую жизнь с новой обстановкой. — Я слишком стара, чтобы начинать жизнь, и мне жаль расставаться со старыми вещами. Среди вещей был полированный испанский буфет из красного дерева, ставший со временем совсем черным. — Сейчас таких вещей делать не умеют, — говорила мать. — Я даже рад, что не умеют, — отвечал Гуттберт. — Нам будет стоить очень дорого перевоз этих вещей, но если они тебе так нравятся, то мы возьмем их с собой. Я могу жить и среди этой и среди другой мебели, поскольку не слишком привередлив. Таким образом, старинный буфет, секретер, шифоньерка, огромная кровать — вещи довольно мрачного вида, — были переправлены из Лонг-Саттона в лондонский дом на Вимпоул-стрит и были расставлены там в соответствии с указаниями миссис Олливент. Все это сделало дом в Лондоне, по крайней мере, внутреннее его убранство, схожим с обстановкой в Лонг-Саттоне. Сама улица, на которой теперь поселились доктор Олливент со своей матерью, была не самой оживленной. Она была чрезвычайно длинной, и длина ее была несоизмерима с шириной. Вследствие этого, тени от одних домов нависали над фасадами других в течение дня. Однако Вимпоул-стрит была одной из фешенебельных улиц западной части Лондона. Доктор Олливент сделал некоторую поспешность в выборе жилья, сразу поселившись здесь, поскольку гораздо большие возможности открывались ему в Париже… Ему, правда, не приходилось больше работать в бедных районах Бетнел-Гринна, но ежедневно два часа — с восьми до десяти утра — он обслуживал бедняков бесплатно. В первый год его жизни на Вимпоул-стрит они были основными пациентами. Но мало-помалу его авторитет как врача рос. Он имел успех во время поездок по стране благодаря своему умению распознавать и лечить сердечные болезни, Кроме того, доктор Олливент написал и опубликовал книгу на эту тему. Она имела успех в Лондоне и Париже. Благодаря этому изданию он привлек к себе внимание многих людей, которые воображали, что имеют сердечные болезни, и нескольких, кто действительно нуждался в лечении. Богатые старые леди и джентльмены, живущие одиноко и слишком хорошо, часто навещали его. Они были чопорны и холодно вежливы, кроме того, они не упускали случая продемонстрировать глубину своего ума и были особенно щепетильны в вопросах своего здоровья. Словом, кардиология стала его профессией, и Гуттберт Олливент весьма преуспел на этом поприще. Прошло пять лет, как доктор снял дом на Вимпоул-стрит, и за это время накопил себе неплохое состояние. Его мать жила с ним с самого момента переезда. Она была заботливой хозяйкой дома и хорошим собеседником в короткие минуты досуга сына. Ее характер представлял странную смесь прозаичности и большой впечатлительности. Она могла бы, отложив томик Водворса или Шиллера, заказать обед или заняться распределением продовольственных запасов. Мать занималась также финансовыми вопросами Гуттберта и делала это весьма грамотно. Ее умение правильно вести хозяйство вызывало уважение к ней среди прислуги. Кроме того, она была весьма здравомыслящей женщиной с тонким чувством юмора. Гуттберт и его мать любили хорошую кухню и, надо сказать, их обеды могли соперничать по качеству с обедами в клубах Вест-энда. Сервировка стола отличалась изысканностью вкуса. Не было дешевого хрусталя или подделок под богато раскрашенную майолику, украшавших обычно стол. Старинный граненый графин, тарелки — все это сверкало и искрилось на белоснежной скатерти. И над всем этим царило лицо матери, такое похожее на лицо сына, с глубокими живыми глазами и подвижным ртом. Это произошло в один из ноябрьских дождливых вечеров в половине десятого, когда за окном тяжело падали капли дождя и сверкали молнии. Доктор как раз окончил обед и разговаривал с матерью, обсуждая литературу и политику. Его мать считала необходимым интересоваться тем, чем живет ее сын. Она даже старалась читать новые научные книги. Старинный серебряный чайник, чашка и блюдце стояли на столе, выполненном в стиле чиппендель, около локтя доктора. Гуттберт Олливент внутренне улыбался, наливая себе чай. «Старые студенческие годы, — думал он, — чаепития, полуночная учеба, хотя я, пожалуй, никогда не был студентом в общепринятом смысле этого слова». В двери два раза постучали. — Стук кэбмена, — сказал он с некоторым раздражением, откладывая открытую книгу. — Наверное, кто-то забрел поболтать, какая жалость, теперь мне не удастся добраться до основной идеи этого человека. «Этот человек» был автор книги — огромного тома, содержащего более пяти тысяч страниц, половина которых была уже прочитана. Доктор Олливент не был примечательным человеком по части связей с обществом, однако как-то он заметил своей матери: «Человек не может идти по жизни без самоутверждения среди людей». Конечно, у него были знакомые, в основном среди коллег. Иногда, раза два или три в год, доктор приглашал их к себе домой. Но ему совсем не нравились их неожиданные визиты по вечерам, однако и неодобрения по этому поводу он вслух не высказывал. Визитная карточка гостя была подана ему слугой, который находился в услужении еще у его отца и теперь переехал вместе с Олливентами в Лондон из Лонг-Саттона. Доктор прочитал визитку и с изумлением в голосе воскликнул: — Марк Чемни! — при этом в голосе его прозвучали радостные нотки. — Марк Чемни. Затем быстро сказал слуге: — Приведи его сюда. Доктор Олливент начал ворошить огонь в камине, поглядывая в ожидании на дверь. Мистер Чемни был его школьным другом двадцать лет назад, в те далекие времена, когда доктор Олливент имел закадычных друзей и свято верил в вечную дружбу. Нежданный гость вошел из слабоосвещенного холла в светлый кабинет доктора Олливента. Это был высокий долговязый человек с длинными руками и бледным лицом. Его далеко нельзя было назвать красавцем, однако светлые голубые глаза делали его лицо мягким, почти женственным. Да, это был он — Марк Чемни, старейший друг, а также покровитель и защитник доктора Олливента в школьные годы. Тогда Марк был неуспевающим в учебе, но достигшим больших успехов в спорте молодым человеком. Гуттберт называл это содружество с Марком содружеством Гомера и Виргилия для тех, кто не прочь был задеть Олливента после уроков. Гуттберт весьма почитал Марка за мужество и силу и называл его своим Ахиллом, Гектором или Аяксом. В школьные годы они были неразлучны и даже поклялись быть друзьями всю жизнь. Однако с той поры до настоящего времени так и не видели друг друга. Доктор Олливент почувствовал легкую боль, глядя на его лицо: он узнавал Марка, но как сильно изменился его друг. С сожалением подумал Олливент о том, как мало делал он, чтобы хоть как-то сохранить мальчишескую дружбу. «Но стоит ли так корить себя», — думал доктор. Мужчины протянули друг другу руки и крепко пожали их. — Я все-таки нашел тебя, — сказал Марк. Доктор Олливент едва мог от волнения ответить ему. — Чемни, ты тот человек в этом мире, котрого я бы хотел больше всего видеть этим вечером, — наконец произнес он, крепче сжимая руку Марка. — Я рад это слышать, Олливент. Хочу потребовать выполнения наших мальчишеских обещаний, давно забытых, возможно. — Нет, — сказал доктор бодро, — не забытых, если ты имеешь в виду нашу старую дружбу. За всю свою жизнь я так и не научился приобретать новых друзей. Я вообще сомневаюсь, что мог бы иметь другого такого друга, как ты, с тех пор, как благодаря тебе я избавился от задиры Голлиата из школы в Хиллерсли. Это было сказано Олливентом настолько тепло, насколько он мог это сказать. Мягкость и нежность не были чртами характера доктора. — Странно, что мы ни разу не встретились с тобой за эти годы, — продолжал доктор Олливент после некоторой паузы, в течение которой мистер Чемни грузно, с придыханием опустился в кресло, он совсем не был похож на того спортивного парня, каким был в школе. — Едва ли это может показаться странным с первого взгляда, — ответил Чемни. — Ведь скажи честно, ты не прилагал усилий, чтобы меня найти. — Надо признаться, я так был занят с тех пор, как покинул школу в Хиллерсли. — Значит, я прав. Ну, да ладно, все равно, если бы ты даже и искал меня, то не нашел бы, поскольку я долгое время жил в Австралии, занимаясь разведением овец. Дбктор почувствовал некоторое облегчение после этих слов Марка. — Что же привело тебя в Австралию? — спросил он, звоня в колокольчик слуге, который, казалось, только и ждал этого, поскольку тут же появился с серебряным подносом, являющимся семейной реликвией Олливентов, на котором стояли бутылки и графин с шерри. Даже эти бутылки вина перешли Олливенту по наследству и казались большими и грубыми по сравнению с современной изящной посудой. — Что привело меня в Австралию? — переспросил гость, вытягивая ноги поближе к камину и складывая на груди руки. Он был одет с головы до ног в одежду светло-серого цвета, довольно свободно сидящую на нем, что делало его просто огромным. — Рисковый характер и отвращение к любому способу заработка денег в родном городе. Я был не такой гениальный, как ты, Гуттберт. Мне всегда не нравилась умственная работа, ты ведь помнишь, что я все время проваливался на экзаменах в Хиллерсли. Но я неплохо разбирался в арифметике. Я также слышал о людях, которые делали неплохие деньги, занимаясь разведением овец. Поэтому, когда мой отец — процветающий стряпчий — предложил мне работу в его конторе, я, не долго думая, собрался и уехал. Однако не буду утомлять тебя деталями моего отъезда. Я покинул Иксетер с несколькими фунтами в кармане и поэтому мне пришлось отрабатывать дорогу в Австралию службой матроса на корабле. Это было трудное время, тогда я первый раз узнал, что такое голод. Но на второй год моей жизни в Австралии, мои дела пошли на поправку. Я был управляющим у одного человека, который имел прекрасную овцеводческую ферму в Дарлинг-Дауне, простиравшуюся на десять миль в любом направлении. Он взял у правительства в аренду землю по очень низкой цене. Загоняя овец в загон, стоя у ворот, я насчитывал до семидесяти тысяч голов. Мой наниматель заработал около шестидесяти тысяч фунтов менее чем за десять лет. Но умудрился за это время умереть от алкоголя. Он сделал меня своим партнером за несколько лет до своей кончины, поскольку белая горячка и бизнес — две несовместимые вещи, поэтому он понимал, что без меня ему не обойтись, К тому времени, как он умер, овцы резко упали в цене, а я как раз скопил некоторую сумму денег с помощью австралийских банков и смог выкупить его права на владение фермой. Так началась моя новая жизнь в тридцать лет. Эта ферма после выплаты всех долгов принесла мне около двадцати тысяч фунтов, на это у меня ушло пятнадцать лет тяжелого труда. По-разному было — и хорошо, и плохо. И тут мне пришло в голову, что я должен ехать обратно и Англию к своей дочери. — У тебя есть дочь? — воскликнул доктор Олливент. — Значит, ты женат? — это было сказано так, как будто женитьба является одним из самых невероятных событий в жизни мужчины. — Да, — ответил другой и глубоко вздохнул. — Я женился на прекраснейшей девушке в мире. Она работала в Гобарт-Тауне гувернанткой. Эта девушка была одиноким человеком и вряд ли у нее был хоть один друг в целом свете. Я встретил ее в одном из своих летних путешествий и полюбил сразу, как только увидел. Думаю, что та жизнь, которую я вел на ферме, — мойка овец по пояс в воде, езда на лошади по тридцать миль в поисках пропавших животных, все это может подготовить мужчину к такому внезапному повороту событий. В общем, как бы там ни было, я по уши влюбился в Мэри Гроувер. Я не находил себе места до тех пор, пока не сделал ей предложения. Сперва она отказала мне, но я еще больше полюбил ее за застенчивость и стал сильнее добиваться Мэри. Тогда она сказала мне так, как умела говорить только она одна, что не может выйти за меня замуж, поскольку думает, что не пара мне. Она сказала, что родом из плохой семьи. Правда, ее дедушка был джентльменом, но вот потомки его сильно опустились. Короче, она дала мне понять, что они были мерзавцами и что ее переезд в Австралию — это попытка уйти от образа жизни родных. Однако это не заставило меня поколебаться в моем решении ни на йоту, я ей так и сказал об этом. Я хотел жениться на ней, а не на ее семье, и мало-помалу я завоевал ее сердце. Она призналась, что неравнодушна ко мне, что я даже нравлюсь ей своей храбростью и силой, наконец, она сказала, что я дорог ей. Мэри говорила это так, как будто могла знать все это обо мне. Она призналась, что ей лучше вести уединенную жизнь со мной в Дауне, чем учить детей французской грамматике и таблице умножения в Гобарт-Тауне. После этого я был не намерен терять ни минуты и поэтому спустя три недели мы поженились, и я забрал мою милую жену к себе на ферму. У меня был там хороший деревянный дом с большой верандой вокруг него, все это было сделано Джеком Фергусоном — моим бывшим компаньоном, и я думал, что это то, что нам нужно. Только Бог знает, что произошло потом. То ли плохой климат, то ли уединенная жизнь, которая не слишком хорошо подходила для нее, но спустя два года после нашей женитьбы Мэри заболела и умерла, оставив мне нашу маленькую дочку. — Вы должны были отправить Мэри домой, — сказал доктор Олливент. — Именно это я и хотел сделать, но она не хотела даже говорить об этом. Она так огорчалась, когда я начинал заводить разговор. Мэри имела некоторые серьезные возражения по поводу ее переезда в Англию, и я не смел возражать ей. Если бы я только знал, что кончина так близка! Она ушла от меня так неожиданно, как цветок, который вы посадили вечером, а утром нашли увядшим. Марк встал и начал ходить по комнате, глубоко погрузившись в воспоминания. Гуттберт пристально всматривался в него. Он понимал, что для этого человека жена была существом, которое он любил и о котором заботился. — Я очень сочувствую тебе, Марк, — сказал доктор дружеским тоном, однако удивляясь тому, как такой взрослый мужчина может так сильно переживать потерю женщины. — Но ведь у тебя есть дочь, и тебе, наверное, с ней хорошо, — добавил Гуттберт Олливент. Это была всего лишь механическая попытка утешения, поскольку доктор не мог даже представить себе, что дочь может служить мужчине утешением. — Она единственная радость в моей жизни, — ответил Марк воодушевленно, при этом его голос прозвучал очень странно по сравнению с бодрым голосом Олливента, которому был присущ музыкальный благородный баритон — одно из несомненных достоинств доктора. — И ты смог расстаться с ней, — сказал доктор с некоторым удивлением. Он говорил о том, чего не было в его жизни — о мире любви и привязанности к близкому человеку; все, что знал доктор об этом мире, ограничивалось пересказами матери стихов Водворса. — Мог ли я видеть, как она вянет и умирает подобно ее матери? Должно быть, во всем виноват климат, только сильный человек мог там выжить. Я не смел больше рисковать Флорой — чудное имя, не правда ли? Она должна была избежать участи матери. Я отправил ее домой с женой одного из фермеров, когда ей было всего два года. Женщина отвезла ее прямо в Эксетер, к моим родным. Когда Флоре было семь лет, моя мать умерла, и мой отец отправил девочку в пансион, находящийся рядом с Лондоном. Вскоре отец умер, и девочка осталась совсем одна среди незнакомых ей людей. Она, однако, казалась счастливой, по крайней мере, ее письма говорили мне об этом. О, эти слегка наивные детские письма!.. Так Флора и жила до тех пор, пока год назад я не приехал обратно в Англию и не снял Дом в Лондоне. Я и моя девочка поселились в нем, надеюсь, на всю оставшуюся жизнь. Кстати, ей исполнилось семнадцать лет прошлым апрелем. Сказав это, Марк вздохнул. — И ты, живя в Лондоне целый год, не смог зайти ко мне раньше сегодняшнего вечера? — спросил доктор обиженным тоном. — Но ты ведь тоже не пытался найти меня в течение этих двадцати лет, — ответил Марк. — Хочешь, я скажу тебе, что привело меня к тебе сегодня вечером, Гуттберт? Это вряд ли польстит остаткам нашей мальчишеской дружбы, даже если бы таковые были! Я думаю, ты понял уже, что человек по природе своей эгоистичен. Меня привела к тебе твоя книга. — Моя книга! Но я не писал ничего, кроме медицинских заметок. — Совершенно верно. Как называется твоя книга? Мне кажется, что «Сердечные болезни». Еще задолго до того, как я оставил Австралию, у меня возникло ощущение, что не все здесь в порядке, — тут, он дотронулся до своей широкой груди, — малейший холм заставлял меня подолгу отдыхать. У меня странное сердцебиение, иногда странное чувство, что мое сердце не стучит вообще, бессонные ночи, слабость, короче, дюжина неприятных Симптомов. Обнаружив, что не могу ходить, как раньше, я начал ездить только на лошади. Однако это не решило проблемы. Я начал подозревать себя в капризности и нервозности, начал бороться со своими недугами. — У тебя не было консультаций у врача? — Врачей было не так много среди наших ферм. Кроме того, я навряд ли позволил бы незнакомцу осматривать себя. Я думал, что путешествие домой сделает меня здоровее, так оно и случилось. Но домашняя жизнь и эта дождливая погода разбили меня. Короче говоря, я заметил, что потихоньку подошел к концу своей жизни.. — И ты не был ни разу на приеме у врача в Англии? — Нет. Я думаю, что та уединенная жизнь, которую я вел, может сделать человека диким. Я приобрел антипатию к незнакомцам. Однажды, читая «Таймс», я увидел твое имя в заголовке статьи. Я вспомнил, что твой отец был врачом, и подумал, что могу зайти к тебе, если доктор Олливент, проживающий по Вимпоул-стрит, — тот самый мой приятель, которого я защищал от побоев в Хиллерсли. — Мой дорогой старый друг, — сказал доктор, протягивая руку своему старому школьному приятелю с большой нежностью, не свойственной ему. — Бог даровал те обстоятельства, что привели тебя ко мне, и, может, благодаря этим обстоятельствам ты вылечишься. Ведь возможно, что эта болезнь сердца есть только эффект естественной депрессии из-за тяжелой утраты и одинокой жизни в Австралии, это могло привести к таким последствиям. Изменение климата, места жительства, новые дела и обязанности… — Ничего не сделали для меня, — произнес другой с обреченностью. Доктор Олливент первый раз пристально посмотрел на своего друга как врач. Его острый профессиональный глаз отметил измученное выражение лица, впалые щеки, бесцветные глаза — все это свидетельствовало о подорванном здоровье, если не о серьезном заболевании. — Приди ко мне завтра утром, — сказал доктор профессионально мягким тоном, — я осмотрю тебя как следует. Думаю, обнаружу, что твои, дела обстоят гораздо лучше, чем ты думаешь. — Сегодня вечером ничуть не хуже, чем завтра утром, — ответил Марк. Чемни настолько холодно, насколько это позволяла сделать сложившаяся ситуация. — Почему не сегодня вечером? — Ну, если ты желаешь, то можно и сегодня. Только я думал, что ты хочешь посвятить этот вечер маленькому дружескому разговору о старых временах и что ты поднимешься в гостиную и позволишь представить себя моей матери. — Я был бы очень рад познакомиться с твоей матерью и поговорить о старых временах. Но я хотел бы, чтобы сначала вопрос о моем здоровье был решен. — Пусть будет так. Сними пальто и жилет и не стесняйся, пожалуйста. А я закрою дверь, чтобы никто не помешал нам. Доктор достал стетоскоп из маленького ящичка под рукой и начал обследование с той профессиональной важностью, которая имеет определенное успокаивающее влияние. Он был человеком, от которого требовалось установить поломку в человеческой машине для того, чтобы сразу ее устранить. Его лицо становилось серьезнее по мере того, как он выстукивал и выслушивал, все сосредоточеннее продолжал он исследование, пока, наконец, после десяти минут, которые показались пациенту бесконечно долгими, доктор оторвал голову от широкой груди Марка Чемни и положил стетоскоп на место. В глазах Олливента была тревога. — Ты обнаружил, что я не в порядке, — сказал мистер Чемни без малейшего сомнения в голосе. — Боюсь, что так. — Давай, почему бы не положить конец сомнениям. Ты ведь все знаешь. — Я думаю, это болезнь, — ответил доктор. — Было бы неверно отрицать это. Но такой недуг не всегда приводит к смертельному концу. Соблюдая предосторожности, человек может дожить до глубокой старости, несмотря на большие органические нарушения, возможно еще худшие, чем у тебя. Я знал человека, дожившего с такой болезнью до восьмидесяти лет и умершего от бронхита. Ты должен быть очень осторожен, Чемни, это все, что ты можешь сделать. Затем доктор стал описывать необходимый режим, включающий в себя по преимуществу различные воздержания. Больной должен был чего-то избегать, что-то не делать и так далее, никаких физических усилий, никаких волнений и пораньше ложиться спать. — Какое жалкое, несчастное существование, — сказал мистер Чемни, когда доктор закончил. — Я думал, что когда приеду домой, то смогу немного побаловать себя: поохотиться с собаками, походить, на яхте, взять мою девочку в кругосветное путешествие, просто пожить, наконец. Но это положило конец всем моим мечтаниям. Если бы не Флора, я думаю, что все изменял бы и взял от жизни, что могу, пока жив. Но у меня нет никого в целом мире, на кого я мог бы положиться и оставить ему мою дорогую девочку, когда я уйду. — Ты можешь рассчитывать на меня, — сказал доктор Олливент, — и на мою мать. — Ты знаешь, я имел некоторые соображения об этом, когда шел к тебе сегодня вечером, Гуттберт. Если он, мой Олливент, такой же хороший, приятель, каким обещал быть, может быть, он будет другом и для моей маленькой девочки, когда я умру. И ведь твоя мать жива, не правда ли? — Да, и проживет еще много лет, храни ее Господь, — отвечал доктор. — Ты должен привести свою дочь сюда завтра, Марк. Я занятой человек, как ты, наверное, догадываешься, но моя мать имеет достаточно времени для дружеских бесед. — Я приведу ее. Но существует одна вещь, которую ты мне скажешь сейчас, хотя это едва ли нужно говорить. С болезнью такого рода, как у меня, человек может умереть в любой момент, не правда ли? — Почему… да, в таком случае всегда существует возможность внезапной смерти. Глава 2 Мистер Чемни привел свою дочь на встречу с миссис Олливент на следующий день. Доктора Олливента не было дома по причине ежедневного обхода своих пациентов. Миссис Олливент была готова к визиту гостей и с большим радушием приняла старого друга сына и его очаровательную дочь. Она еще переживала свою встречу с этими людьми, когда около семи часов вечера к обеду пришел Гуттберт. — Они остались на ленч и пробыли со мной более двух часов. В жизни своей не видела девушки приятней, чем мисс Чемни. И отец, и она сама настаивали, чтобы я ее называла Флора. — Хорошенькая? — задал обычный, вопрос мужчины доктор Олливент, хотя в голосе его звучало равнодушие. — Я думаю, что ты вряд ли назвал бы ее абсолютной красавицей. Ее черты не следует оценивать с помощью каких-то правил или норм. Но у нее есть во внешности такая мягкость и свежесть, и, право же, ее невинность выигрывает больше, чем красота. По моему мнению, она само воплощение Люсси у Водворса. Доктор Олливент пожал плечами. — Я никогда не имел слишком восторженного мнения о Люсси Водворса, — сказал он, — девушки, которая была хороша на берегах Дав, но оказывалась совсем неприметной где-либо еще. Мне нравится красота сверкающая, блестящая, способная внушить восхищение и даже благоговейный страх подобно грозе в тропиках. — Тогда тебя не привлечет мисс Чемни. Но она все же очаровательное маленькое существо. — Маленькая! — воскликнул доктор презрительно, — наверное, просто коротышка, я полагаю, похожа на сточившийся графитовый карандаш. — Нет, напротив, она скорее высокая, но очень худенькая. Большинство девичьих фигур… — …угловаты, — пробормотал доктор. — С некоторой томной грацией, подобной цветку на тоненьком стебле, нарциссу, например. — Недостаточный тонус, я полагаю, — сказал доктор. — Хорошо, мама, я не могу сказать, что после твоего описания горю желанием встретиться с этой молодой леди. Однако если ты довольна, то это хорошо. Ты будешь для нее более ценным другом, чем я. А ведь ей нужны будут друзья, когда бедный Чемни покинет этот мир. — Он выглядит очень больным, Гуттберт. Думаешь, ему действительно угрожает опасность? — Я думаю, он проживет еще месяцев двенадцать, — ответил доктор. — Бедный Чемни! И бедная девочка, это так трагично для нее. Она, кажется, так сильно любит его. Я никогда не видела таких сильных чувств между отцом и дочерью. — Действительно! — сказал доктор, поедая обед со своим обычным спокойствием. Его сердце никоим образом не разбилось оттого, что друг его детства пришел к нему с печатью смерти на его геркулесовском теле. Он был не сильно опечален той трагической ситуацией, которая сложилась между отцом и дочерью; доктор уже привык к спокойному созерцанию таких сцен. Но был готов помочь сироте всеми своими силами, когда придет день тяжелой утраты. Он был готов защитить ее, как ее отец защищал маленького одинокого мальчика в школе Хиллерсли. Доктор ждал своего первого выходного дня, чтобы пойти и навестить друга, наполовину по приятельской, а наполовину по профессиональной причине. Доктор Олливент ни в коей мере не намеревался получить от своего старого друга ни гонорара, ни другого вознаграждения. Мистер Чемни снимал большой дом на Фитсрой-сквер, едва ли сознавая, что это была не самая фешенебельная часть Лондона. Это было просторное открытое место. Марку казалось, что одна площадь похожа на другую. Когда занавески были задернуты и включены лампы, для него не существовало вопроса о том, называется ли эта площадь Фитсрой или Белгрэйв. Дом был более великолепен, чем большинство окружающих его особняков. Холл был просторный, выложен черным и белым мрамором, с широкой лестницей, комнаты были большими, с высоким потолком. Колонны из черного мрамора поддерживали потолок в гостиной, облицовки каминов были украшены красивой лепниной. Это был дом, который при соответствующей обстановке мог бы быть весьма хорош. Но Чемни обставил его неумело, — в доме было только все самое необходимое для существования, как будто это был дом в пустыне. Купленные им вещи и мебель были подержаны. Выбирал он их случайно в различных магазинах подержанных вещей во время своих походов по ярко освещенным улицам — огромный сервант, стол, дюжину стульев, угрюмые портьеры на окнах. Для его дочери, которая пришла в дом с голой скамьи и от соснового стола в пансионе, новое жилище показалось превосходным, кроме того, она была рада, что это ее дом. Она сказала своему отцу, что кое-что нужно поставить в гостиную, поскольку она выглядит несколько пустоватой по сравнению с гостиной у мисс Мэйдьюк в Ноттинг-хилле. Ведь та священная комната была украшена акварельными пейзажами, берлинскими покрывалами на стульях, восковыми фруктами и различными изделиями молодых леди мисс Мэйдьюк, и достигала своего настоящего совершенства в течение нескольких лет. Ни одна комната не могла расцвести, подобно Минерве, просто из головы простого обойщика. — Папа, я должна сделать тебе несколько чехлов на стулья, — сказала Флора и немедленно купила несколько фунтов берлинской шерсти и дюжину ярдов холста. Чехлы для стульев строчились со скоростью ста или около того швов в день. Тем временем в гостиной на Фитсрой-сквер появился уж совершенно никчемный турецкий ковер, разбитый островками стульев и столов; все это было очень старомодно и совсем не подходило к дому. В комнате находились также широкий стол из красного дерева, четыре старинных стула из черного дерева с резными спинками, шесть стульев из палисандрового дерева, украшенные желтой медью, более или менее современная софа, письменный стол у задней стенки гостиной, где мистер Чемни писал письма и читал газеты. Лишь одна деталь изящества скрашивала эту нелепую обстановку — около центрального окна в гостиной мисс Чемни устроила маленький птичник: полдюжины канареек в большой клетке и австралийский попугай, сидящий под потолком на полированном медном кольце. Правда, канарейки почти не пели. Возможно, атмосфера Фитсрой-сквер не благоприятствовала пению, хотя при покупке птиц Флору убеждали в их вокальных способностях. В основном они весело чирикали, порхали, иногда даже пытались издавать слабенькую трель. Австралийский попугай издавал звук, подобный скрипу открывающейся двери, который он повторял с небольшими интервалами на протяжении дня, что явно доставляло ему удовольствие, как будто в этом он находил подходящее выражение своих чувств. Звук был отвратительным, но птица была очень красива, что и оправдывает ее, считала Флора, поскольку от птиц вообще можно ожидать чего угодно. Флора стояла у клетки и наблюдала за канарейками, когда Гуттберт Олливент увидел ее первый раз. Ее отец отсутствовал во время его прихода и поэтому доктор Олливент решил увидеть молодую леди, не желая терять времени, затраченного на поездку в район Фитсрой, находящийся в значительном удалении от района его обходов на Мэйфеерской дороге, где были узкие улочки, маленькие дома с живущими в них старыми девами, полными стареющими холостяками, губящими себя обжорством и выпивкой. Он поднялся наверх, повторяя строчки из поэмы о девушке с берегов Дав, улыбаясь про себя сентиментальности матери и обещая себе самому не быть сентиментальным. Слуга открыл перед ним дверь в гостиную, и доктор Олливент зашел без объявления и увидел ее — Флору Чемни, которая, нагнувшись к клетке, занималась совсем увядшими канарейками. «Все-таки моя мать была права, — думал он, признавая ее слова и глядя на Флору. — Она самая милая девушка, которую я мог видеть за всю свою жизнь». «Милая» — это было слово, которое непроизвольно возникало у людей по отношению к Флоре Чемни. Маленький овал лица с большими серыми глазами, темные ресницы и брови с красиво наложенными тенями, густые каштановые волосы, обрамляющие прекрасный лоб, длинная тонкая шея, очень стройная фигура, точеные руки и ноги — в общем, скорее нежный, нежели яркий образ. Серое платье из мериносовской шерсти, узкий стоячий воротничок, голубая ленточка, свободно повязанная на шее — все это так шло ей. Но была еще у нее необычайная грация и мягкость, что напоминало Гуттберту Олливенту картину Груса, продававшуюся у Кристи и Мэнсана за одиннадцать тысяч фунтов стерлингов. На ней была изображена девочка, гладящая голубя. Доктору не пришлось представлять себя самому. Флора подала ему руку и искренне улыбнулась. — Вы можете быть только одним человеком на свете, — сказала она, — поскольку мы не имеем других друзей. Вы — доктор Олливент. — Да, я доктор Олливент. И я очень рад, что вы считаете меня своим другом. — Вы бы этому не удивились, если бы слышали, как о вас рассказывает папа. Он никогда не устает говорить мне о своем старом добром приятеле, каким вы были в грамматической школе Хиллерсли. Вы были просто вундеркинд в учебе. Если бы папа не говорил мне так много о ваших симпатиях к нему, я бы стала даже бояться вас. — Бояться меня? Но почему? — спросил он, глядя на нее со скрытым восхищением и думая о том, что если бы он женился раньше, то мог бы иметь такую же дочь. А сейчас вряд ли у него может быть такая дочь. — Потому что вы очень умный. У мисс Мэйдьюк, — продолжала Флора, уверенная в том, что доктор должен все знать о мисс Мэйдьюк, — я всегда боялась мисе Килсо, которая тратила все свое время, чтобы быть лучшей ученицей в классе. Она знала наизусть все даты событий, которые случились со времен Потопа, знала, чье имя с чем связано, знала гиперболы и художественные произведения и всегда получала лучшие оценки за каждый семестр! — И после этого вам не нравятся умные люди? — спросил доктор, ласково улыбаясь услышанному. — Мне они очень нравятся, но только, когда они хорошие. — Музыкальны, например, или артистичны? — спросил он, сознавая, что он не способен ни к тому, ни к другому. — Да, я люблю музыкальных людей и мне нравятся художники. Их живет так много по соседству с нами, а мы никого не знаем. Например, рядом с нами живет молодой человек, который, должно быть, талантлив, как Рафаэль, по крайней мере, у него волосы такие же, как у Рафаэля, и греческий нос. — Я заключаю, что наука интересует вас менее? Мисс Чемни сделала на лице гримасу, как будто эта мысль была для нее почти противной. — Что могут вообще значить паровые двигатели, ткацкие станки и другие такие штуки? — спросила она с непосредственной детской решимостью, что делало ее наивные высказывания даже приятными для восприятия. — Наука — это гораздо больше, чем просто паровой двигатель. Но вряд ли можно ожидать, что молодая леди заинтересуется этим, так же, как вряд ли можно ожидать, что цветок знает свое латинское название или ботанику. А я вижу, что вы любите птиц. — Я пытаюсь составить им компанию, — ответила она, — пока папы нет. Но я нахожу это занятие скорее утомительным. Они кладут свои головы набок и чирикают, когда я разговариваю с ними, но когда мы на расстоянии, они перестают щебетать. Я уж действительно думаю, что попугай более интеллектуален, хотя издаваемые им звуки немузыкальны. Попугай, который в течение разговора периодически скрипел, издал в этот момент особенно громкий звук, как будто в знак согласия. — Я дала им имена своих любимых героев, — сказала Флора, глядя на канареек, — но боюсь, они не совсем могут их различать. Тот маленький толстяк с хохолком на голове — Викэ Вэйкфилд, тот, с черными крыльями — Гамлет, та маленькая бойкая птичка — Дэвид Копперфильд, яркая желтая птица — это Принц, который нашел в лесу спящую красавицу. Я не думаю, что он имел какое-то определенное имя в этой сказке, не правда ли? — спросила она, обращаясь к доктору так, как будто его познания в области сказок были совсем свежими, — поэтому я называю его Прекрасный Принц. Остальные — тоже сказочные принцы. — И у вас никого не бывает, кроме птиц, когда отец отсутствует? — Никого. Папины старые друзья — люди, которых он знал в детстве, живут в Девоншире. Он говорит, что у него нет желания встречаться с ними, поскольку у него не было большой привязанности к ним. Правда, у меня есть мои школьные подруги, и папа сказал, что я вполне могу встречаться с ними. Но, когда я шесть месяцев назад пошла к мисс Мэйдьюк, то там уже не было моих любимых подруг, а у меня не хватило смелости пойти к ним домой, чтобы найти их. Я должна была бы встретиться с их мамами и папами. Это конечно глупо, но у меня такой страх перед незнакомцами. — Однако вы, кажется, совсем не испугались меня, когда я так неожиданно вошел сюда. — О, это же совсем разные вещи. Папа так много мне рассказывал о вас, и ваша мама была так добра ко мне. И вы действительно выглядите как старый друг. — Надеюсь, что всегда буду таким. — Это так здорово, что вы доктор и что вы сможете помочь здоровью моего отца. Последнее время он не очень хорошо себя чувствует. Но ведь вы поможете ему, правда? — Я сделаю для него все, что может сделать наука, чтобы помочь ему, — бодро ответил доктор. — Наука может ему помочь? О, тогда я люблю науку всем своим сердцем. Как глупо с моей стороны, что я забыла о том, что медицина тоже наука! Я всегда думала, что медицина одна из самых грандиозных вещей в мире. — Правда? — Что может быть благороднее, чем искусство спасения жизни людей? Я преклоняюсь перед великими врачами. Доктор был несколько тронут этим признанием — небольшой лестью, сорвавшейся с этих детских губ. «Было действительно отлично, если бы я мог иметь такую дочь, несмотря на все трудности и неприятности семейной жизни», — думал доктор. Короткий зимний день — один из первых дней декабря — заканчивался. Огонь тускло горел в камине, Флора была поглощена заботой о канарейках. Огонь от ламп тут и там освещал голые стены, комната выглядела большой, темной и пустой — довольно мрачный дом для такого человека, каким была Флора. «Я сделал бы ее окружение более радостным, если бы она была моей дочерью», — думал доктор. — Вы, должно быть, находите жизнь скучной в этом большом доме, когда отец отсутствует? — спросил он. — Нет, — ответила она с улыбкой, которая, казалось, осветила ее лицо в сумраке комнаты. — Я никогда не думала, что это может быть скучным. Самое главное, что я счастлива мыслью о том, что скоро вернется ко мне мой отец. «Хрупкое счастье, — думал доктор, — способное в любой момент поломаться». — И потом, даже когда папы нет, хотя мне всегда жаль расставаться с ним даже на короткое время, я могу занять себя сама. У меня есть пианино в моей комнате наверху и мольберт. — Вы рисуете? — спросил доктор, будучи сам не слишком образованным в этом деле и удивляясь тому, как много занятий может входить в образование молодой женщины. — Я просто порчу много бумаги. Но это так прекрасно быть в местечке Рэтбоун, там можно оставаться всегда. И акварельные краски в маленьких тюбиках, которые нужно выдавливать. Так здорово рисовать ими. — Я бы хотел увидеть ваши рисунки. — Буду очень рада показать вам Их, как только закончу работать над ними, — ответила Флора с некоторым сомнением, — но боюсь, они вам не понравятся. Они на первый взгляд неплохи, и у меня есть ощущение, что я совершенствуюсь. Но затем вдруг все не получается. И странная вещь происходит: чем больше я работаю, тем хуже они получаются. — Пейзажи или портреты? — Ни то, ни другое. Недавно я пробовала рисовать человеческие фигуры мелками, это были нимфы у фонтана. Но мелки так пачкаются, а фигуры не кажутся интересными без одежды. Тише! Кажется, это папа стучит. Да, это был Марк Чемни, вскоре поднявшийся по лестнице и буквально ворвавшийся в гостиную. Он тяжело дышал, но выглядел достаточно сильным для того, чтобы бросить вызов разрушающей его смерти. Но это был только контур его некогда геркулесовской фигуры, одежда свободно висела на его похудевшем теле. — Все в порядке, — сказал он, обрадовавшись тому, что доктор Олливент и его дочь были вместе. — Я надеюсь, вы уже стали друзьями во время моего отсутствия? — Мы были друзьями всегда, — ответила Флора, — с тех самых пор, как ты мне рассказывал о своей дружбе с доктором Олливентом. — Ты, конечно, останешься с нами обедать? — спросил Марк, — а Флора споет нам, пока мы с тобой будем сидеть за бутылочкой вина. Доктор колебался. Он был много читающим человеком и каждый свободный вечер был очень дорог для него. Да и мать будет ждать его к обеду. Нет, следует остаться, внизу у него стоит карета и он может послать домой человека с сообщением. Мать вряд ли сильно расстроится, ведь он, доктор Олливент, редко обедает без матери. Долг и дела кричали — обедай на Вимпоул-стрит, но желание остаться было так сильно, что он принял приглашение. — Я никогда не пил вина после обеда, — сказал он, — но я останусь, чтобы послушать пение мисс Чемни. Глава 3 Молодой человек, которого мисс Чемни случайно увидела из окна своего дома, был ее сосед по улице, студент-художник. Ему не приходилось много работать, молодой человек имел несчастье быть богатым. Но это значило для него очень мало, с точки зрения благоразумия ему было все равно, беспечный он или трудолюбивый человек. Но поскольку он имел страсть к абстрактному искусству и большое желание попасть в число выдающихся современных художников, ему приходилось работать, или это казалось, что он работает усердно. Он, однако, был несколько суетлив в своей работе, и, подобно Флоре, был склонен находить, что закончить работу труднее, чем начать. Подобно Флоре, он открыл для себя, что анатомия человека, без прикрытия ее надлежащим образом одеждой, одна из самых скучнейших вещей на свете, что человеческий скелет со множеством его различных костей не в состоянии разбудить воображение. — Я думаю, что Рубенсу приходилось заниматься такого рода вещами, — сказал этот мистер Лейбэн после тяжелого рабочего дня в частной школе, находящейся не так далеко от Фитсрой-сквер. — Он никогда не смог бы нарисовать так Христа, как на той картине, которая находится в Антверпенском музее, если бы не усердные занятия анатомией. О, как бы я хотел пройти через все это и работать над моей первой исторической картиной! Иногда действительно могут показаться глупостями эти надоевшие кулаки, локти, коленки. Это было бы не совсем подходящим для меня, если бы я хотел сделать свою репутацию на полуобнаженных греках и римлянах, Язоне и Золотом Руне, Тезее и Ариадне, Горации, или, как его там, и на прочей такой ерунде. Если бы когда-либо я смог нащупать дорогу в глубь веков, во времена, предшествующие Испанской Армаде, то возможно, что в «Таймс» поместили бы сообщение обо мне, как об анахронизме. Нет, Мария Стюарт, Босвелл, убийца регента Морея, совершивший свое деяние из окна в Линлитгоу — вот на предотвращение чего я потратил бы деньги. Так говорил Уолтер Лейбен, частично обращаясь к себе, частично к товарищам, складывая свои рисунки в портфель и собираясь идти домой. Он был весьма привлекательным молодым человеком, его можно было назвать даже красавцем, Казалось, он излучал свет солнечного утра: голубые глаза, прямой греческий нос, светло-коричневые усы, опускающиеся вниз и хорошо ухоженные, наполовину скрывали нежные губы; каштановые волосы, которые были такими же длинными, как у Рафаэля, черный бархатный костюм, ботинки, которые можно было одевать, идя даже в Пэлл-Мэлл-клуб, длинные тонкие белые руки без перчаток, цветок в петлице, черная бархатная шотландская шапочка вместо традиционного цилиндра — все это было странным смешением богемного и щегольского в его костюме. Это был джентльмен, которого Флора могла видеть раз или два в день из окна своего дома. Она могла бы видеть его гораздо чаще, если бы наблюдала за ним. Странные привычки заставляли его совершать большое количество вылазок из дома, гораздо больше, чем этого требовалось для его занятий рисованием. У него были приятели и компаньоны, по искусству, живущие по соседству. И когда у него вдруг возникала какая-то идея, то он мог схватить свою шотландскую шапочку и броситься к тем, кто мог разделить его восторг. Он был не прочь съесть на ленч устриц и выпить стакан горького пива, когда его заводило иногда по делам в район Рэтбоун. Так он ходил туда и сюда, то по одному делу, то по другому. Каждый вечер он ходил в театр или в другие увеселительные места, чтобы послушать «Клушницу и Ворону», съесть гренки с сыром у Эванса, сыграть в бильярд в клубе. Домой Уолтер Лэйбен приезжал за полночь в двухместном экипаже, двери которого он открывал с очень сильным стуком. Комната Флоры выходила окнами к его дому, и она обычно слышала эти ночные приезды и веселый, передразнивающий кэбмена, голос. Казалось, что он платит этим людям с большой щедростью, чтобы у тех не было, ни обид, ни возражений. «Это, должно быть, дикая и неприличная жизнь, — думала Флора, но все равно он ей казался добродушным молодым человеком. — Неужели у него не было ни отца, ни матери, ни дяди, тети, сестры, которые бы могли контролировать такое опрометчивое его поведение, способных оградить этого симпатичного молодого человека от дурных влияний?» Флоре действительно было очень жаль его. Она была очень удивлена, когда ее отец пришел домой из города — он иногда ходил в различные районы, — и, потирая свои огромные руки, воскликнул: — Флора, я завел знакомство. Круг наших знакомых расширяется. Если дело пойдет так дальше, то я должен буду достать тебе двухместную карету, чтобы ты могла совершать свои выезды. Только, к сожалению, насколько я понял, у этого молодого человека никого нет. — Молодой человек, папа? — спросила Флора. — Кто же это может быть? Молодой брат доктора Олливента? — У Олливента никогда не было брата. Попытайся отгадать еще раз, только теперь поближе к дому, Фло. Что ты скажешь о том молодом человеке в черной бархатной куртке, которого ты так часто дразнишь, и просишь меня встать с кресла со словами «быстрее, папа, он сейчас повернет за угол»? — Но, папа, не значит ли это, что ты встретился с ним на улице и попросил его быть твоим другом? — воскликнула Флора, краснея до корней волос от мысли о неприличности такого поступка, Который совсем не укладывался в правила мисс Мэйдьюк из Ноттинг-холла. — Нет, конечно. Но что ты думаешь о том, если этот человек как-то связан с моей прошлой жизнью? Флора отрицательно покачала головой. — Этого не могло быть, папа. Это было бы слишком нелепо. — Я так не думаю. Почему нелепо? Потому что он носит черную бархатную куртку или потому что ты смотришь на него из окна? — Что ты имеешь в виду и как он вообще может быть связан с твоей прошлой жизнью? Это невозможно, если ты не был художником. — Его дядя не был художником, Фло. Но он был моим работодателем и впоследствии деловым партнером в Австралии. Он рано женился, но у него не было детей, как я тебе уже говорил. Флора кивнула головой в знак согласия. Она действительно очень часто слышала от отца рассказы о его приключениях в Австралии, но ей никогда не надоедало их слушать снова. — И когда он умер, все его деньги перешли к сыну его сестры. Он завещал свои деньги сестре, ее наследникам и правопреемникам, не зная, что она умерла на момент составления завещания. Этот человек не послал ей ни одной десятифунтовой купюры и вообще не спрашивал, нуждается ли она в деньгах. А когда умер, то оставил ей шестьдесят тысяч фунтов. — Но какое отношение это имеет к молодому человеку, живущему рядом с нами? — спросила озадаченно Флора. — Только то, что он племянник, который унаследовал эти шестьдесят тысяч фунтов. — Боже мой! — воскликнула Флора с огорчением, — а я-то думала, что он художник, борющийся с трудностями жизни, и что, должно быть, он готов покончить самоубийством из-за того, что не может продать свои картины. Вот откуда деньги для его такого поведения с кэбменами. — Какое поведение? Какие кэбмены? — Флора объяснила. — Ты хочешь сказать, папа, что ты познакомился с ним? — еще раз переспросила Флора. — Это чистая случайность. Когда я приехал домой, то вложил немного денег — несколько тысяч фунтов — в корабельные компании, как ты уже знаешь, ведь у меня нет от тебя секретов. Я сходил сегодня утром в контору Джона Маравилла, он агент компании, как ты знаешь. И кого я там встретил? Нашего друга в черной бархатной куртке, однако на этот раз он оделся получше для выхода в город, но я узнал его по длинным волосам. Он стоял, опираясь на стол Маравилла, и расспрашивал его о кораблях и судоходстве. Маравилл, который как обычно тараторил без умолку, все время посмеивался, как будто он заработал не менее полумиллиона с момента открытия конторы, наконец он представил нас друг другу. — Вы, должно быть, знаете мистера Лейбэна, — сказал он, — этот молодой человек держит шестнадцать тысяч у сэра Гэлахэда. — Конечно, я должен знать имя Лейбэн, — сказал я, — связано ли оно с кораблями или нет. Был ли у вас в роду кто-либо по имени Фергусон? — Я рад ответить, что да, — ответил молодой человек с длинными волосами. — Если бы такого человека не было, мне никогда бы не пришлось держать деньги у сэра Гэлахэда. Мой дядя Джон Фергусон оставил мне свои деньги. — Он был моим первым и единственным работодателем и лучшим другом, — ответил я. Мы с ним потолковали еще около пяти минут и он обещал отобедать у нас сегодня вечером. — Папа! — закричала Флора, едва скрывая свою радость. — Что, ты рада, моя девочка? — задумчиво спросил отец. — Я просто обожаю художников, папа, а он выглядит гораздо лучше, чем другие, которые живут здесь поблизости. — Он интересен и тем, что имеет шестьдесят тысяч фунтов. Может позволить себе покупать прекрасную одежду, моя дорогая. Хорошо бы, чтобы он не растратил по мелочам свой капитал. Да, он придет к нам сегодня в семь часов вечера. Я думаю, мы должны быть с ним особенно учтивы, ради его старого бедного дяди, который был моим большим другом, несмотря на пристрастие к выпивке. — Конечно, папа. Мы обязательно должны быть добры к нему, и, возможно, он поможет мне немного с рисованием. Я сейчас перерисовываю эскиз «Галнея», где изображена девушка с длинной косой и прекрасной греческой головкой, но телесный цвет получается у меня с таким багровым оттенком, как будто бедная Галнея выпила нитрат серебра. Возможно, мистер Лейбэн, — не правда ли красивое имя? — поможет мне исправить эти цветовые ошибки. — Возможно, — сказал отец задумавшись. — Странно, не правда ли, моя дорогая, что случай столкнул меня с ним? Когда я искал Гуттберта Олливента, то думал, что он мой единственный друг, который у меня когда-либо был, а сейчас мне кажется, что этот молодой человек почти мой племянник. Что ты думаешь об этом, малышка? Это было имя, которым ему больше всего нравилось называть Флору. Он звал ее малышкой и думал о ней, как о малышке, в те далекие дни жизни в Австралии, и теперь Марк Чемни очень любил называть ее так. — Это дико, папа, очень безнравственно. Он приезжает домой поздно ночью, в каких-то кэбах. Это кажется мне таким ужасным — ездить в кэбах, а не в каретах, не правда ли, папа? Миссис Гэйдж говорит, что двухместные кэбы и распутство — всегда вместе. Именно так она и говорит. Миссис Гэйдж была таинственной женщиной. Была она старой и плаксивой и вздыхала все время о прошедшей молодости. Мистер Чемни нанял ее для ведения домашнего хозяйства. — Никогда не упоминай миссис Гэйдж. Я думаю, нет большой беды в том, что этот молодой человек возвращается домой поздно. Мне следовало бы огорчаться, думая об этом, но в его манерах такое обаяние и искренность. Я бы не пригласил его сюда, если бы он был неприятным типом. — Возможно, двенадцать часов ночи или около того, это не так уж и поздно? — спросила Флора, задумавшись. — Ты так точно говоришь о времени его прихода, малышка! — Я не могу не слышать его ночных приходов, ведь все происходит под моими окнами. Флора провела в необычном волнении оставшуюся половину дня. У нее с отцом было не много друзей, ими были доктор и миссис Олливент. Поэтому было так необычно для них ожидать к обеду кого-либо другого. Флора просила отца взять ее в Кавентский сад для того, чтобы купить фрукты для десерта, выбрать бананы, гранаты, опунции и различные другие экзотические дары природы, которые выглядели такими заманчивыми и обладали удивительным вкусом. Это была ее детская фантазия — украсить стол чем-то необычным, ярким. Чтобы можно было очаровать глаз художника композицией форм и гаммой цветов. Миссис Гэйдж было дано задание подготовить хороший обед, но поскольку эта женщина никогда ничего не делала, кроме супа из воловьего хвоста, трески, жареных бифштексов и вареной курицы, то трудно было ожидать от нее чего-нибудь необычного и оригинального. — Я не думаю, что он много заботится о том, что ому есть, — размышляла Флора, которая имела некоторые определенные представления об этом молодом человеке. — Он, кажется, выглядит выше того, чтобы размышлять над этим. И я надеюсь, что он не будет пить очень много и становиться развязным, а то папа никогда не разрешит приходить ему снопа. Эта мысль была ужасна. Но что можно было ожидать от молодого человека, который возвращается домой поздно вечером в кэбе? Еще оставалось время после их возвращения из Кавентского сада, нагруженных различными деликатесами из тропиков, до семи часов вечера. Флора посвятила это время тщательному осмотру и отбору своих рисунков, обдумывая, какой из них она может рискнуть показать мистеру Лейбэну. Она должна представить один рисунок. Может ли она надеяться на консультацию, касающуюся оттенков цвета человеческого тела? По причине вдруг появившейся у нее робости все рисунки казались слишком плохими для того, чтобы их можно было показать. Рот Джульетты был неправильной формы, левый глаз Галнеи выглядел каким-то закатившимся, старик с белой бородой — эскиз «Благожелательность» — оказался слишком пурпурным в свете свечи, чего Флора совсем не ожидала. Букет камелий, который, был нарисован с натуры, выглядел, как свежесрезанная брюква, ваза с абрикосами удивительно напоминала вазу с маринованными огурцами. Флора в отчаянии закрыла свою папку. «Я лучше ему покажу все рисунки, тогда он хоть будет знать, какая я мазилка, — сказала себе Флора. — Как бы я хотела, чтобы он был беден, тогда было бы очень милосердно брать у него уроки». Затем она быстро побежала в соседнюю комнату одеваться. Флора распустила свои густые волнистые волосы и снова закрутила их вокруг головы наподобие диадемы. Она надела голубое шелковое платье, которым так часто восхищался ее отец. Оно было с красивыми кружевами вокруг шеи и свободными рукавами, наполовину закрывающими ее красивые нежные руки. Флора могла тратить любое количество денег на свои украшения, балуя себя различными удивительными вещами: медальками, ленточками, кружевами — в общем всем, о чем ей так мечталось в ее школьные дни. Темные занавески были задернуты, и в двух гостиных запылали камины, вследствие чего комнаты приняли более уютный вид, несмотря на их невзрачную обстановку. Марк Чемни сидел в своем любимом кресле, чрезвычайно массивном, но довольно вместительном, в своей привычной позе, читая вечернюю газету. — Не могу понять, что интересного находят мужчины в газетах, — сказал он. — Ты так всегда говоришь, папа, потому что никогда еще ничего не прочитал. — Я не могу сказать, что люблю книги, Флора. Мне нравится знать, что то, что я читаю, есть на самом деле. Что хорошего в истории, например. На этой неделе могут по-всякому фальсифицировать события прошлой. Я не хочу знать, что было, я хочу знать, что есть. О, как ты нарядно выглядишь, моя милая. Ты не часто балуешь меня, одевая это голубое платье. — Я думаю, поскольку у нас сегодня будет компания, папа… — Компания! Молодой, человек, живущий по соседству! Я полагаю, это как раз он стучит в дверь. Сердце Флоры почти выскакивало из груди. Она думала о тех отвратительных рисунках наверху, удивляясь, как у нее хватило смелости выставить их для показа, о том, как будет выглядеть этот молодой человек при более близком знакомстве, поскольку раньше она видела его только мельком, на расстоянии. Он вошел в комнату в тот момент, когда Флора предавалась этим размышлениям, и был представлен ей, при этом его рукопожатие было настолько энергичным, что это выглядело по крайней мере не по-джентльменски. Определенно, молодой человек был хорош собой, в этом не могло быть, сомнений, он был просто великолепен. На нем был прекрасно сшитый, без малейшего изъяна костюм. Только одна странная деталь присутствовала в его внешнем виде — прекрасные длинные волосы. Флора ожидала увидеть его в черной бархатной куртке, возможно, с пятнами краски тут и там, которые говорили бы о том, что он только сейчас отложил палитру. Но он был одет как любой другой молодой человек — безукоризненно и элегантно. Флора даже почти расстроилась. Он был очень непринужденным молодым человеком, с которым легко было общаться. Его способность поддерживать разговор служила ключом к открытию дверей для дружбы. Он рассказал им все о себе: о том, как он живет, о своих стремлениях, о намерении съездить в Рим на год или два, чтобы там усердно поработать, будто что-то было в атмосфере этого древнего города, что должно было сделать его очень трудолюбивым. Уолтер Лейбен задавал большое количество вопросов о своем дяде, которого ему никогда не приходилось видеть. Марк Чемни по секрету рассказал ему длинную историю о том, что он знал, В целом это была очень веселая компания, собравшаяся за обедом, гораздо более радостная, чем когда у них обедал доктор Олливент. Доктор, конечно, был лучше обо всем информирован, но не был таким отличным рассказчиком, как Уолтер Лейбэн. После десерта, который получился на славу, несмотря на своеобразие тропических фруктов, они вместе поднялись в верхние комнаты. Для Флоры было большим облегчением обнаружить то, что художник совсем на пил, хотя бокал красного вина стоял рядом с ним на протяжении всего обеда. Он не был склонен к пьянству, которое, по мнению Флоры, было общим пороком гениальных людей, особенно приходящих домой за полночь. И было так чудесно обнаружить, что Уолтеру так нравится чай, который Флора то и дело наливала ему, как будто Он был одним из рассудительных помощников приходского священника. Уолтер Лейбэн, потягивая чай, увидел открытое пианино и заметно оживился. — Вы поете и играете, — сказал он, — и я думаю, здорово. — Только простую музыку, — ответила она робко, — Мендельсона например, только не самые печальные моменты и старые песни, которые так любила мама. У меня есть целая книга таких песен, которая принадлежала моей бедной маме. Я боюсь, вы будете смеяться, глядя на это издание, ведь строчки уже выцвели и бумага такая простая, но я люблю эту книгу больше, чем любую другую, продающуюся в музыкальных магазинах. — Я уверен, что эти песни прекрасны, — ответил Уолтер с большим воодушевлением, — иначе вы не стали бы их петь. «Его манеры без сомнения хороши», — думала Флора. Она подошла к пианино по настоятельной просьбе отца и спела одну за другой все старые баллады, которые так любила ее мать: мягкую грустную музыку прошлых лет: «Мы встретились», «Она носила венок из роз», «Веселая гитара». Уолтер Лейбэн зачарованно стоял, облокотившись на пианино, и смотрел и слушал, и ему не хотелось никуда идти, он думал о том, что пришел его час, что судьба, которая так благосклонно поступила по отношению к нему, послав шестьдесят тысяч фунтов, желает наградить его еще более щедро, для того, чтобы счастье его стало более полным. Марк Чемни развалился в кресле, куря трубку, которая служила ему единственным утешением в той одинокой жизни на другом конце земного шара и которую — уж чего он никак не мог предположить — будет запрещать ему курить Флора, и смотрел на двух молодых людей у пианино. Уолтер Лейбэн, казалось, бы, был само воплощение юности — искренний, благородный и пылкий. Это представлялось удивительным, что случай сделал так, чтобы эти молодые люди были одного возраста и имели так много общего между собой. «Это может показаться почти естественным ходом событий, если…» — думал Марк Чемни, но не решился окончить предложения даже в уме, настолько очевидным было его продолжение. После исполнения отцовских любимых баллад Флора позволила себе, заговорить с большой застенчивостью и нерешительностью о живописи. — Я думаю, что рисовать — это очень трудное занятие, — сказала она наконец, все еще сидя на стуле перед пианино, глядя вниз на клавиши и нажимая беззвучно на одну из них, как будто ища вдохновения среди диезов и бемолей. — Я, конечно, не имею в виду Рафаэля или Тициана, или кого-либо еще из великих… — Тяжелые звуки, — заметил Уолтер, глядя на нее в смущении. Она рассмеялась над этим и стала чуть смелее. — По можно же развлекаться этим. — Как, так вы рисуете! — воскликнул молодой человек восхищенно. — Я не говорила этого. — Нет, говорили. Пожалуйста, покажите мне то, что вы уже нарисовали. — Все мои рисунки такие ужасные, — как будто извиняясь, сказала Флора. — Нет, они прекрасны, как у Розы Бонхер. — Но на них изображены не животные. — Я все-таки настаиваю на том, чтобы вы показали мне их сейчас же. Отец Флоры позвонил в колокольчик и велел принести папку мисс Чемни. Флора даже не успела среагировать на это, она еще не могла прийти в себя, а папка уже была раскрыта и лежала на столе и Уолтер Лейбэн рассматривал рисунки, бормоча про них что-то, хмурясь и улыбаясь. — Говоря откровенно, в этих рисунках несомненно есть талант, — сказал он одобрительно и затем стал показывать, какие все-таки недочеты он обнаружил в них: где отсутствовала перспектива, где мазок кистью был слишком сильным. — Вам не следовало бы так торопиться с выбором красок, — сказал Уолтер, отчего Флора пришла в отчаяние, поскольку какая радость для художника в семнадцать лет, если даже нельзя поупражняться с цветовой палитрой. — Рисование — такое скучное занятие, — воскликнула она, поднимая вверх свои прекрасные брови. — Вовсе нет, если заниматься этим серьезно, — ответил м-р Лейбэн, забывая те многочисленные выражения недовольства и раздражения, которые срывались с его губ несколько дней назад по отношению к мускулатуре гладиаторов. — Мне хотелось бы, чтобы ваш, отец позволил мне приходить к вам иногда на полчаса, тогда бы я смог заниматься с вами. Я могу дать вам некоторые гипсовые фигурки. Вы должны почаще практиковаться в рисовании. Лицо Флоры озарилось улыбкой, но она все-таки с некоторым сомнением посмотрела на отца. — Не вижу препятствий, — сказал м-р Чемни, — назначьте удобное для вас время, и я буду присутствовать на занятиях, чтобы иметь возможность увидеть мою малышку в роли прилежной ученицы. Дело было улажено и принято отцовское предложение о том, что м-р и мисс Чемни придут осмотреть художественную мастерскую м-ра Лейбэна на следующий день. — Вас может заинтересовать вид мастерской трудолюбивого художника, — сказал Уолтер, делая особенно сильное ударение на слове «трудолюбивый». — И если вы окажете мне честь остаться со мной на ленч, то я подготовлюсь к этому настолько хорошо, насколько это может сделать холостяк. Это было сказано с предельной степенью отреченности от мирских; благ, как будто он был самый несчастный и всеми покинутый обитатель этой, планеты. Флора радостно сжала руки. «Папа, папа, давай, пойдем туда, — воскликнула она, — я никогда еще в своей жизни не видела настоящую мастерскую художника». После того, как предложение было принято, м-р Чемни не желал на свете ничего больше, чем взять в свои большие руки маленькую, легкую руку своей дочери. Глава 4 После ленча у художника был обед у м-ра Чемни, уроки рисования два раза в неделю — знакомство становилось все более близким с каждым днем, пока после двух недель такого стремительного сближения м-ру Чемни не показалось, что он должен познакомить своего нового друга Лейбэна с доктором Олливентом. Любопытный случай, который привел к знакомству отца Флоры с молодым художником, должен был бы заинтересовать доктора. Кроме того м-ру Чемни казалось, что Гуттберту Олливенту будет не безразлично узнать о том романтическом выводе, который сделал он после знакомства с художником. В это время Флоре пришла небольшая записка от миссис Олливент: «Дорогая мисс Чемни, почему вы не приходите навестить меня? Возможно, я должна была бы сказать ним, что я старая женщина, хотя вы могли без всякого сомнения заметить это, которая очень сильно привязана к домашнему очагу, поэтому вы вряд ли можете ожидать моего визита к вам. Мы так близки с вами, что, я думаю, смогу попросить вас проводить свои вечера со мной, когда вы только пожелаете этого, при этом совсем необязательно ждать особенного приглашения. Если ваш отец придёт с вами, это тем более будет очень, чудесно. Доктор всегда рад видеть его. Кроме того, я слушала, что вы хорошо поете и поэтому должна просить нас исполнить для меня что-нибудь.      С совершенным почтением к вам Летиция Олливент». «Должно быть, доктор Олливент сильно хвалил меня, — удивленно думала Флора, — а ведь он едва ли сказал мне хоть один комплимент, только смотрел на меня своими тёмными задумчивыми глазами, такими отличными от глаз м-ра Лейбэна». М-р Лейбэн был обладателем прекрасного тенора, они пели вместе с Флорой. — Этим вечером мы должны пойти на Вимпоул-стрит, — сказал м-р Чемни после прочтения записки миссис Олливент. — Да, папа, но я думаю, что к нам может прийти м-р Лейбэн. — Мы не можем ничего поделать с этим, малышка. Я всегда рад видеть его, когда он заходит к нам, но мы не можем быть дома каждый вечер. — Нет, папа, — немного огорчившись сказала Флора, — но мы так интересно проводили время, мы пели… — И споете еще не раз, Флора, я думаю, надо рассказать доктору о нашем новой знакомстве. — Но что это может значить для него, папа? — Как? Во-первых, он мой старый друг, а во-вторых, я смотрю на него как на твоего опекуна. — Мой опекун, папа! — воскликнула она, встревоженно взглянув на отца. — Зачем мне опекун, когда у меня есть ты? — Пока я с тобой — он тебе не нужен, дорогая. Только, только ты ведь знаешь, что люди умирают. — Папа, папа, — сказала Флора, крепко обнимая отца и опуская голову на его грудь, как ты можешь говорить такие ужасные вещи? — Это естественный факт, малышка. Эпидемия для всего человечества. С нами со всеми должно произойти это рано или поздно. Но не пугайся так сильно. Я ведь не сказал, что уже умираю. Но я думаю о будущем. Ты ведь знаешь, что каждый человек должен думать об этом. Поэтому я сделал Олливента твоим опекуном и покровителем. Может быть, есть кто-нибудь другой, кто нравился бы тебе больше? — Я не хотела бы никого. Мне не нужны опекуны и покровители. Я хочу, чтобы только ты был со мной. — Я буду с тобой так долго, как этого пожелает Бог. Может быть, я проживу еще долго на радость нам обоим. Флора едва смогла попросить отца не оставлять ее одну и тут же беззвучно расплакалась. Миссис Олливент приняла их в своей аккуратной гостиной, где изо дня в день царил порядок. Темно-красные стулья с чехлами, купленные деревенским врачом на местном аукционе, своими спинками всегда были придвинуты к стене, столы с теми же книгами, коробочками для конвертов, бутылочками из-под одеколона, альбомами, которые Гуттберт помнил с детства и которые украшали комнаты в Лонг-Саттоне, облицовка камина, относящаяся к тому же времени, мрачноватые позолоченные часы, выполненные в античном стиле, пара позолоченных канделябров, поддерживаемых сфинксами, несколько чашек и блюдец китайского, производства, зеркало над позолоченной рамкой камина, напротив которого на другой стороне комнаты висело другое овальное зеркало, пара стареньких складных столов, отделанных узкими зеркальными полосками, стояла между длинными узкими окнами; на этих столах размешались различные блюдца и чашки. В гостиной был также старинный брюссельский ковер, на, котором были изображены растения. Для его создания использовались причудливо-смешанные цвета, которые со временем совсем выцвели и приобрели сероватые, желтовато-зеленые и грязно-коричневые оттенки. В целом комната имела простоватый и незатейливый вид, но миссис Олливент считала ее прекрасной и могла даже немного страдать от маленького пятнышка на сверкающих покрытиях столов и спинок стульев. Она сидела за своим рабочим, столом, читая при свете лампы с абажуром, когда ей сообщили о приходе гостей. Часовой разговор после обеда — самое, большее что мог посвятить ей сын, как только этот час кончался, он уходил к своей повседневной работе, оставляя мать одну. — Зажги свечи, Джеймс, — сказала она слуге, — скажи мистеру Олливенту, что пришли мистер и мисс Чемни. Я думаю, никакое другое имя не сможет оторвать его от книг. Слуга зажег пару восковых свечей в египетских канделябрах, которые слабо освещали часть комнаты с камином и тускло отражались в черной глубине зеркала. Слабо освещенная комната показалась Флоре несколько печальной даже после голых стен гостиной Фитсрой-сквер. Жизнь подобна бивуаку, который не может существовать без своего своеобразия. Но здесь каждый предмет говорил об ушедших днях, о людях, которые давно ушли из этой жизни, о несбыточных надеждах, о мечте, которая была мечтой ни о чем, о невысказанной меланхолии, коснувшейся всех вещей и сделавшей их старыми. Мисс Олливент, подобно окружающим ее вещам, также несла на себе отпечаток ушедших дней. Ее прическа и платье были такими же, как в Лонг-Саттоне тридцать семь лет назад. Волосы миссис Олливент наполовину были спрятаны под брабантскими кружевами, которые были одним из ее свадебных подарков, и зачесаны назад гребнем из панциря черепахи, который принадлежал еще ее матери. Она носила аметистовую брошь, прикрепленную к воротничку ее платья. Платье из шелка серо-стального цвета было сшито так же просто, как у мисс Скиптон — главной портнихи Лонг-Саттона, которая сделала ей это платье еще во времена замужества. Миссис Олливент ничего не меняла, и время не меняло спокойствие ее задумчивого лица и едва оставило свой след в виде небольших морщинок. Ни сильная страсть, ни печаль не коснулись ее внешнего вида. Трудно было бы представить себе лицо, которое могло бы более отчетливо выражать спокойствие и ясность души. Была в выражении ее лица какая-то неопределенная меланхолия женщины, прожившей половину жизни, которая скорее напоминала зимнюю спячку, чем живое, переменчивое существование теплокровного человечества. Она оживилась, но оживилась каким-то спокойствием при виде Флоры, взяла ее за руки, которые девушка протянула ей с некоторой застенчивостью, и поцеловала с большей любовью, чем это делала мисс Мэйдьюк. — Так мило с вашей стороны, мисс Чемни. — Флора, если вам будет угодно, дорогая миссис Олливент. — Конечно, Флора. Так мило с вашей стороны, что вы не забываете старую женщину. — У меня не так много друзей, чтобы я могла забыть о вас, но даже если бы они у меня были, я бы вас не забыла. Однако один новый друг у нас появился, и папа собирается рассказать вам о нем. — Новый друг! — Новый друг? — повторил другой голос из двери. Они обернулись и увидели доктора Олливента, стоявшего там с серьезным и внимательным выражением на лице. Он медленно вошел в комнату, подобно человеку, уставшему от работы за день, и пожал руки своим гостям — сначала Флоре, при быстром взгляде на лицо которой можно было заметить, как оно вдруг покраснело, а затем ее отцу. — Где это ты мог встретиться со своим новым знакомым, Чемни? — спросил он, опускаясь в свое любимое кресло, пока Флора в это же время по просьбе миссис Олливент снимала маленькую кокетливую шляпку и жакет, сделанный из меха котика. — Где я встретил его? Думаю, что я рассказывал тебе при прошлой нашей встрече, что я интересуюсь торговым флотом, но только на уровне вложения нескольких тысяч фунтов. Затем Чемни стал рассказывать свою историю, при прослушивании которой взгляд доктора оставался очень серьезным, как будто он слушал признание в уголовном преступлении и размышлял, как он может помочь своему другу избежать возмездия правосудия. — Если ты спрашиваешь моего беспристрастного мнения, Чемни, — сказал, наконец, доктор с грустным выражением на лице, которое было повернуто к огню, а не к гостям, — мое мнение заключается в том, что ты сделал очень глупую вещь. — Вот как? — Очень необдуманный шаг. Ты позволил молодому человеку на очень интимном уровне познакомиться с вами. Ты открыл двери своего дома для него, и сделал его почти что членом своей семьи просто в силу того, что он племянник твоего старого друга, не узнав ни его характера, ни его прошлого. Ведь этот мистер Лейбэн, кажется, так ты сказал, всего лишь племянник, некоего Джона Фергусона, человека, который погубил себя выпивкой в далекой Австралии. — Я обязан Джону Фергусон у каждым пени, которое я имею, — пробормотал Чемни. — Вернее, я хочу сказать, он обязан только тебе, что не потерял и не растратил ни одного пени, которым обладал. Во всяком случае я не могу позволить, чтобы этот Лейбэн имел какую-либо возможность воспользоваться твоим простодушием. И если ты примешь мой сонет и помешаешь этому бродяге бывать в твоем доме, то будешь иметь все основания в дальнейшем в случае недоразумения вытолкать его в шею. Конечно, я несколько преувеличиваю. — Мне хотелось бы надеяться на это, — сказала Флора чуть не плача. Никогда еще она не чувствовала себя такой разочарованной. Казалось, так трудно найти в своих друзьях сочувствие и понимание. — Мистер Лейбэн не тот человек, который потерпит такое обращение о ним, даже со стороны папы. То, что вы считаете его негодяем, очень жестоко и несправедливо, доктор Олливент, тем более, что вы совсем на знаете его. Я думаю, что если бы вы увидели его студию, то вы бы изменили свое мнение о нем. Там все так чисто и опрятно, даже можно сказать — приличествующе джентльмену — и разные рисунки. Он показывал нам их, правда, папа? Мистер Чемни кивнул головой. Он считал высказывания Олливента еще достаточно мягкими. Может быть, доктор привык читать ему наставления, как некогда, двадцать два года назад, учил его учению Вергилия и всяким другим занудным вещам типа гипербол и парабол. Доктор Олливент посмотрел на Флору с некоторым любопытством, даже с насмешкой, как на несмышленого ребенка или как на забавную молодую женщину. — Очень хорошо, пусть будет так, — сказал он, — предположим, что он безупречный молодой человек. — Он прекрасно поет, — еле слышно проговорила Флора. — Мы позволим ему быть с нами. Не волнуйся, мама, мисс Чемни и я не собираемся ссориться. Вы споете моей маме некоторые из своих любимых старых баллад, мисс Чемни? — Зовите меня Флора, пожалуйста, — сказала она немного успокоившись после его последних слов. — Никто не зовет меня мисс Чемни. — Даже мистер Лейбэн? — Конечно. Он ведь молодой человек. — А это имеет существенное значение, я полагаю. Хорошо, я буду звать вас Флора, а если вы все еще сердитесь на меня, то я могу называть вас даже малышкой, как это делает ваш отец. — Нет, пожалуйста, я не могу позволить, чтобы кто-либо другой мог называть меня так. Тут появился, слуга с чайным подносом и зажег еще свечи, стоявшие на старом фортепьяно. Миссис Олливент разлила чай из специально предназначенного для торжественных случаев чайника. Этот напиток приносил вялым и слабым жителям Лонг-Саттона свежие силы, благодаря особому искусству заваривания, которым владел отец доктора Олливента. Чай был сделан в традициях старой Англии и миссис Олливент всегда доставляло удовольствие слушать от гостей похвалы по этому поводу. После чая Флора согласилась спеть, но без своего обычного энтузиазма. Она еще не забыла резких слов доктора Олливента, сказанных о ее художнике, да, ее художнике, который был для Флоры первой выдающейся личностью, встреченной ею в своей жизни, первым человеком, высказывающимся с некоторой фамильярностью о Тициане, Рубенсе, Рейнольдсе, как будто он всегда только и делал, что рисовал вместе с ними. Не могли успокоить Флору и печальные, темные глаза доктора, смотрящие на нее все время с каким-то тихим спокойствием, как тогда во время его визита на Фитсрой-сквер. В то время он понравился ей, она даже доверилась ему, готова была открыть ему свое, сердце, как другу своего отца. Сейчас же Флора смотрела на него с новым чувством — чувством ужаса, думая о том, что если бы Бог забрал у нее отца, то этот человек мог бы стать между ней и остальным миром. Доктор Олливент мог бы быть тогда ее официальным опекуном, а возможно, и тираном. Она имела весьма смутные представления о правах опекуна, о том, что может, а чего не может он делать. Но ей казалось, что власть его огромна, что об имеет все права, которые имел ее отец, но не имеет его любви к ней… А затем внезапное осознание того, что ее отец мог умереть, что судьба могла положить конец их счастливому союзу, ворвалось в ее душу подобно внезапному порыву ветра морозной ночи. Сердце Флоры было почти разбито, когда она села петь странную балладу «Шотландия» и ее голос стал от этого более печален, чем этого требовалось при исполнении этой песни. Она чувствовала себя перемещавшейся в прекрасные земли, туда, где она навсегда будет со своим отцом, когда придет время ему уходить из жизни, потому что сильно любила его и не смогла бы остаться без него в этом безжизненном, голом мире. Миссис Олливент высказала свое одобрение по поводу голоса Флоры, но удивилась выбору таких печальных песен, ведь девушка пела в этот вечер самые грустные из них. Она была очень задумчива этим вечером, сидя у камина и слушая разговор своего отца и доктора. Попытки миссис Олливент как-то развеселить Флору не имели успеха. У девушки появилось новое для нее чувство обреченности, она считала, что никогда уже не сможет быть веселой и жизнерадостной. Марк Чемни говорил об Австралии, это была его любимая тема. Доктор Олливент слушал его внимательно, говоря много меньше того, чем было необходимо для поддержании рассказов своего друга. Позже он задал несколько вопросов Марку о его планах на будущее. — Я думаю, ты не станешь проводить всю оставшуюся жизнь в том старом доме, который ты снял, — сказал доктор. — Это очень удобно для человека моей профессии — жить на одном месте в Лондоне круглый год, но, я считаю, что вообще нужно как можно чаще менять обстановку. Полагаю, что ты начнешь путешествовать по окончании зимы и покажешь своей дочери мир немного шире, чем это можно сделать по географической карте в школе. — Мне бы хотелось, чтобы это было так, — ответил тот задумчиво, — только ты ведь знаешь, что я твой пациент. Думаешь, я достаточно крепок для такого мероприятия? Флора смотрела на доктора, затаив дыхание, но его спокойное лицо ничего не говорило ей кроме того, что Гуттберт Олливент был человеком серьезным и вдумчивым, не бросающим слов на ветер и уверенным в своих высказываниях. — Только не для Монт-Блэнк или Джангфро[1 - Монт-Блэнк или Джангфро — имеются в виду Монблан и Юнгфрау — высочайшие вершины Альп (прим. верстальщика).], — сказал доктор, мягко улыбаясь той улыбкой, которая так часто рождала надежды в сердце тех, кто замечал ее. Но ведь надежды и есть лучшая медицина для больного. — Конечно, ты недостаточно здоров для того, чтобы работать так же, как ты делал это двадцать лет назад, — продолжал доктор, — но я полагаю, что некоторые изменения в привычках и легкое путешествие, которое в наше время легко совершить, сделают тебя здоровее и кроме того смогут доставить удовольствие мисс Чемни, — он не мог еще заставить себя называть девушку ее прелестным именем, — ведь, наверное, она страдает от того, что ты держишь ее взаперти. — Меня никто не держит, — резко ответила девушка, — мы ходим на вечерние прогулки, правда, папа? Посещаем другие площади кроме нашей, иногда даже Регентский парк. Мне нравится жить в Лондоне. А вы действительно считаете, что путешествие может быть полезным для папы, доктор Олливент? — Несомненно. — Если так, то давайте путешествовать. Я готова отправиться хоть завтра. — Я бы порекомендовал дождаться хорошей погоды. — Тогда мы будем ждать ее и делать все для того, чтобы папе было хорошо. Но он не болен, не правда ли доктор Олливент? — Болен! — воскликнул Марк Чемни. — Как вообще могли возникнуть в твоей голове такие мысли. Единственным возможным ответом, который спасал доктора Олливента в подобном затруднении, было как, можно путанее объяснить сложившуюся ситуацию. Он чувствовал, что едва ли может рассказать этой девушке что-либо, кроме правды, которая приведет ее к сильному волнению. — Ты придешь к нам завтра на обед вечером, Олливент, заодно сможешь увидеть нашего нового друга? Мистер Чемни прощался с Олливентами, пока Флора надевала свою шляпку. — Определенно. Энтузиазм мисс Чемни разбудил мое любопытство. Мне хотелось бы увидеть этого юного гения. Миссис Олливент рассмеялась с некоторым чувством сарказма, как будто в унисон насмешливому тому сына. Его мнение было ее мнением. Тихая и уединенная жизнь Лонг-Саттона подарила ей только одно существо, которое она любила и которым восхищались. С первого часа рождения она почитала его, жила только мыслью о нем во время их разлуки и теперь, когда они вновь объединились, она существовали только для него, он был ее кумиром. — Я думаю, вы тоже придете, миссис Олливент, — сказал Марк с чувством, совсем не замечая ее иронического смеха, — вы ведь придете вместе со своим сыном? Флора, попроси миссис Олливент навестить нас. Но девушка не смогла забыть тот пренебрежительный смех и поэтому ничего не сказала. Миссис Олливент принесли спои извинения по поводу невозможности принятия такого предложения, поскольку никогда никуда не ходит. Действительно, у ее сына никогда не было знакомых, на праздничных вечеринках которых она могла бы присутствовать как гостья. Доктор Олливент жил своей уединенной жизнью и его мать вполне это устраивало. — Мой сын будет с вами, — сказала она, — я думаю, он сможет составить мнение о вашем новом знакомим. Он очень хороший знаток человеческих характеров, — это прозвучало так, как будто доктор собирался разбирать дело о характере Уолтера Лейбэна на суде присяжных. — Папа, — сказала Флора, когда они возвращались домой, — мне начинает не нравиться твой Олливент. — Нет, малышка! — воскликнул встревоженно мистер Чемни, — ради Бога, не говори так. Они хорошие, добропорядочные люди, причем, единственные мои друзья. — Есть еще мистер Лейбэн, папа. — Моя дорогая, мы не должны принимать во внимание мистера Лейбэна. Ты настолько стремительна, Флора, что я начинаю чувствовать поспешность своих действий по отношению к мистеру Лейбэну. — Только с тех пор, как этот ужасный доктор убедил тебя в этом. — Моя дорогая девочка, ты не должна говорить так. Нет в мире лучшего друга, чем Олливент. — Но папа, прошло более двадцати лет с тех пор, как ты видел его последний раз, этого времени вполне достаточно, чтобы человек мог измениться. Он, наверное, был хорошим приятелем в школе, но сейчас, я уверена, он стал отвратительным типом. — Флора, это несправедливо! — воскликнул мистер Чемни, становясь сердитым. — Я настаиваю на том, чтобы ты с должным уважением относилась к доктору Олливенту. Говорю тебе снова, что он мой единственный друг. Человек, проживший одинокую жизнь, которую я вел в течение двадцати лет, не в состоянии завести себе много друзей. Я надеюсь на то, что он будет защищать тебя, когда я умру. Ну-ну, не надо плакать. Что ты за глупая девочка! Я ведь говорю только о будущем. — Если бы я знала, что могу потерять тебя и останусь на попечении этого человека, то сейчас же выпрыгнула бы из кэба, — сказала Флора, всхлипывая. Глава 5 Флора немного смягчилась, когда на следующий день доктор пришел к ним на обед и вел себя исключительно вежливо по отношению к Уолтеру Лейбэну. У Гуттберта Олливента было время подумать над произошедшим вчера вечером, ему даже стало неловко при мысли о внезапной вспышке недовольства, проявленной им к неизвестному художнику. «Если я должен стать покровителем дочери Марка, когда придет время, а только Бог знает, когда оно настанет, то я буду иметь некоторые права на вмешательство в дела Флоры для того, чтобы оградить их дом от таких, с первого взгляда, благовидных простаков, которые могут быть очень опасны — этот художник, например, или другие представители „великого“ искусства, А эта глупая девочка, очевидно, уже влюбилась и него. Но как глупо было с моей стороны потерять над собой контроль». Это было без сомнения глупо, ведь Гуттберт Олливент не был человеком, склонным к необузданному поведению. Он удивлялся своей поспешности и решил компенсировать свои вчерашние поступки чрезвычайной вежливостью к неизвестному художнику, но в то же время спокойно и вдумчиво изучить его поближе. «Приятно выглядящий молодой человек с шестьюдесятью тысячами фунтов, связанный так или иначе с прошлым Чемни, встретившийся с ним совершенно случайно в Лондоне. Это, кажется, похоже на книжный роман. И вполне естественным заключением этого романа была бы свадьба этого художника и Флоры Чемни. Вряд ли меня удивит то, что так и произойдет. Думаю, это как раз то, над чем размышляет сейчас Чемни, и, наверное, хочет, чтобы я одобрил его помыслы». Доктор мерил шагами свой кабинет в конце рабочего дня, размышляя над всем этим, так же, как он делал что каждый день после своих обходов. «После всего это, пожалуй, будет лучший вариант для меня. Если она выйдет замуж при жизни отца, то не захочет иметь другого покровителя, кроме своего мужа. Что же тогда я буду делать как опекун этой славной девушки? Конечно, моя мать будет помогать мне, но ответственность-то будет лежать на мне. И если она выйдет замуж за этого бродягу позже, то для меня будет хуже, чем если она сделает это сейчас». Размышления в таком свете привели доктора Олливента к некоторому более сдержанному отношению к мистеру Лейбэну, но тем не менее дружеских чувств у него к нему не возникло, пока он шел от Вимпоул-стрит к Фитсрой-сквер. Был тихий ясный вечер, и даже несмотря на ноябрь Лондон не казался мрачным. Доктор нашел героя своих мысленных монологов стоявшим у камина и разговаривающим с Флорой так, как будто они были родными братом и сестрой, связанными в жизни общими воспоминаниями и интересами. Уолтер Лейбэн повернул к нему свое лицо, на котором играла приветливая улыбка, когда мистер Чемни представлял мужчин друг другу. Доктор должен был сознаться себе, что лицо художника было весьма привлекательным и даже красивым. Но, к сожалению, как много негодяев имеют симпатичные лица. Это даже почти атрибут такого рода людей. Однако, негодяев с шестьюдесятью тысячами фунтов не так уж и много. Возможно, что-то даже нравилось доктору Олливенту в манерах молодого человека, несмотря даже на его предубежденность к нему, или это только со стороны казалось, что Гуттберт хорошо относится к художнику. Во всяком случае он был вежлив с Уолтером Лейбэном и тем самым понравился Флоре. Доктор увидел эту перемену в девушке и догадался, с чем она связана. «Чтобы завоевать ее расположение, я должен быть почтительным к этому молодому человеку, — подумал про себя доктор, — жалкая награда для меня». Маленький обед получился на славу. Доктор Олливент не позволял говорить одному мистеру Лейбэну, поддерживал своей речью каждого, кто начинал высказываться о чем-либо, и делал это весьма успешно и с явным превосходством, превосходством в возрасте, в знаниях, говорил даже об искусстве, показывая, что и здесь он сведущ в тонкостях критики. — Я не знала, что вы интересуетесь картинами, — сказала Флора так, как будто она увидела его неожиданно в новом свете, даже немного удивляясь тому, что он мог вообще быть человеком, способным разбираться в живописи, музыке, цветах или других удивительных вещах. — Да, — сказал он, — мне действительно нравятся хорошие картины. Они иногда бывают на ежегодных выставках и некоторые из них я хотел бы иметь у себя дома. — Какая жалость для всех других, — проговорил Уолтер, задетый тем, что доктор совсем не имеет в виду его. — А я не видел каких-либо картин на Вимпоул-стрит, — сказал мистер Чемни. — Нет, обстановка на Вимпоул-стрит — дело вкуса моей матери. Всю мебель она привезла из Лонг-Саттона, громоздкую, но обладающую фамильной ценностью. Трудно было увезти маму из Девоншира, поэтому пришлось кое-что перевезти из старого дома. Ну, а я просто не слишком привередлив к обстановке. — Полагаю, это говорит о том, что ты закоренелый холостяк, — сказал Чемни, добродушно рассмеявшись. — Я тоже так считаю, Думаю, что вполне понятно: если мужчина не женился до тридцати лет, то значит он закоренелый холостяк. Конечно, существуют примеры сильной любовной страсти и в более позднем возрасте, но, может быть, история и ошибается. — Марк Антоний и Клеопатра, например, — воскликнул Уолтер, вспомнив, что эти люди имеют самое непосредственное отношение к искусству. Обед удался. Доктор Олливент выступил в новой роли, не как рассудительный и спокойный врач с темными задумчивыми глазами и тягой к тишине, но как человек, способный рассказывать так, что казалось, его слова имеют цвет и блеск подобно граненому бриллианту, в них есть сила и энергия. И, кроме всего прочего, он был так вежлив с Уолтером Лейбэном. Флора была покорена, удивлена Тем, что вообще в миро может существовать такой умный человек, как будто это было что-то очень уж необычное. Но для девушки совсем не имело значения то, что он имеет прекрасную практику и имя в научных кругах в свои тридцать пять лет. Была какая-то горечь в блестящей речи доктора, необъяснимая печаль, которая тронула девичью натуру. Ей даже стало немного жалко его как человека, выросшего в тяжелом, нудном труде этой профессии и живущего одинокой безрадостной жизнью и своем мрачноватом доме, несмотря на царивший в нем порядок. Затем Флора взглянула на Уолтера Лейбэна, казавшегося воплощением молодости и надежды и чего-то еще такого радужного, чья натура, казалось, была пропитана радостью и беззаботностью, подобно стакану шипящего вина, в котором тысячи маленьких пузырьков подпрыгивают к поверхности, как будто желая сказать: «Мы символ преходящего веселья, посмотрите, как быстро мы исчезаем». Да, контраст между рабом науки и учеником искусства сильно тронул ее. Поэтому Флора говорила с доктором самым мягким тоном, по-видимому, жалея его. После обеда все вместе поднялись в гостиную, где девушка все время разговаривала с доктором Олливентом, пока разливала чай, а мистер Чемни и художник по-домашнему яростно спорили на политические темы. Мистер Лейбэн был радикал, основывался на принципах Шелли и Ханта и был немного удивлен, когда узнал в споре, что его любимые теории ничуть не лучше, чем идеи давно разбитых парк-рейлингов и профсоюзов. Мистер Чемни был консерватор и вкладывал свои деньги в государственные бумаги. — Ни один человек, которому не безразлична судьба страны, не имеет права быть радикалом, — говорил он. — Тот, кто хочет что-либо сохранить, обязан быть консерватором. Я был убежденным «рэдом» до того, как попал в Мельбурн, но день, когда, я стал копить деньги, стал днем моего перехода в оппозицию. Не говорите мне о революции в исламе. То, что я видел вокруг нас — это революция портных, лудильщиков и булочников, — революция, неизбежным результатом которой будет уничтожение людей состоятельных классов. Пока они обсуждали этот тезис, доктор Олливент восстанавливал свои отношения с Флорой Чемни. Это оказалось для него очень приятным занятием — примирение было так ново для него. Сидеть за освещенным столом и наблюдать за ее прекрасными руками, двигающимися с такой грацией среди чашек, за ее по-женски озабоченным лицом, за мягким взглядом глаз, застенчиво смотрящих на него время от времени, когда его слова особенно привлекали ее внимание — было для доктора высшим наслаждением. У него появилось чувство, как будто он вдруг стал властелином мира. — Я боюсь, что вы были очень сердиты на меня прошлым вечером? — спросил он с легкой улыбкой, давая понять Флоре, что он вспоминает вспышку ее недовольства с некоторым чувством юмора, как будто это был гнев избалованного ребенка. — Я думала, что вы жестокий и несправедливый, — ответила она. — И все из-за того, что я осмелился высказать сомнение по поводу вашего гения, даже не увидев его; да я помню это, но сегодня меня просто очаровали его прекрасные манеры. — Это звучит так, как будто вы смеетесь над ним. Но теперь вы можете сами видеть его и, надеюсь, будете думать о нем чуточку лучше. — Я считаю его очень приятным молодым человеком по сравнению со всеми другими молодыми людьми. По все-таки не могу примириться с его присутствием здесь на таком привилегированном положении, которое он занимает до тех пор, пока Ваш отец так мало знает его. — По мы ведь знаем, что он племянник старого папиного компаньона. — Я не могу считать это гарантией его честности и искренности. Джордж Барнвелл тоже был племянник. Однако я не скажу ничего больше, поскольку он так нравится вам. — Он мне нравится потому, что добр ко мне, — ответила Флора, немного покраснев, но по-прежнему говоря со свойственной ей искренностью. — Он учит меня рисовать и к тому же восхитительно поет. Она сказала бы об этом более откровенно, но сдержала себя, боясь вызвать насмешки со стороны доктора Олливента. — Что! Он и поет? Кажется, он гениален во всем, — что было сказано с некоторым сожалением, что даже заставило Флору проникнуться жалостью к доктору. — Но он не такой умный, как вы, — сказала девушка, пытаясь хоть как-то утешить его, — он не может дать надежды слабому или вылечить больного, не может рассказывать так, как вы. Прежде я думала, что он лучший собеседник в мире, но лишь до сегодняшнего вечера. Доктор задумчиво улыбнулся. Было ли это возможно, чтобы его мысли и знания могли произвести впечатление даже на эту беззаботную, веселую девушку, что ома сможет открыть в нем то, чем все-таки не обладает ее новый приятель? Более он не имел возможности быть удостоенным ее внимания так как Флору пригласили вскоре к фортепьяно. — Дуэт, если вы желаете, мистер Лейбэн, — сказала она. Доктор сидел и слушал два свежих молодых голоса, звучащих так гармонично. Каждый из них, казалось, питает свою силу и очарование от другого. Если бы он был молодым человеком без уже укоренившихся намерений и желаний в жизни, то мог бы даже позавидовать Уолтеру Лейбэну, его прекрасному тенору, видя то, какую сильную связь образует между двумя молодыми людьми этот голос. Но он, как человек, привыкший обходиться без маленьких удовольствий и прелестей жизни, опирающийся только на свое дело, мог только слушать и восхищаться этим дуэтом или, возможно, думать о том, что чувствует в этот момент художник. Сев за фортепьяно, Флора не покидала его до тех пор, пока не поднялась и не пожелала гостям спокойной ночи. Старые музыкальные тетради доставили ей необычайное удовольствие. «Вы знаете это? А это вы пели?», — казалось, говорили они, когда переворачивали их страницы. Конечно, были попытки спеть что-то необычное, что иногда получалось, а иногда нет. Но молодые люди меньше всего думали о том, как это выглядит со стороны для доктора Олливента и хозяина дома, которые удалились в глубину гостиной и сидели там, разговаривая у камина. Доктор Олливент рассматривал большую комнату во время разговора с Марком и мог наблюдать две фигурки за фортепьяно и казалось, что все его слова всего лишь комментарии к ним. — Хорошо, — сказал Марк Чемни, — что ты думаешь о нем? — Что я могу думать о нем после такого короткого знакомства, кроме того, что он обладает приятной наружностью, несколько тщеславен, — ответил доктор, глядя темными глазами на сидящих за фортепьяно. — Вот тут ты не прав. Он не тщеславен, наоборот, он сильно возражает против ведения разговоров о себе и своих стремлениях, которые, однако, весьма интересны. — Это только прикрытие тщеславия. Человек, который с пренебрежением относится к себе, обычно честолюбив. Он так уверен в своих великолепных качествах, что вполне может претворяться таким простаком и относиться к себе с пренебрежением. Я уже встречался с такой категорией людей в своей практике. А ты еще позволяешь быть ему таким амбициозным, вот он и начинает переоценивать себя. — Его шансы на успех были бы очень малы, если бы не вера в успех. — Да, я полагаю он неудачливый мазилка? — Нет, конечно. Хоть я и не претендую на звание судьи по этому вопросу — картина для меня тогда картина, когда она написана самыми разнообразными красками. А он удивил меня своими яркими и живыми цветами. — Яркими и живыми! Да, я знаю такие картины, они могли бы служить вывеской лавки, в которой продаются масляные краски. Хотя в целом молодой человек не так уж и плох, Чемни, мне бы очень не хотелось ссориться с тобой из-за него. Только, по-моему, ему не место в этом доме. — Как не место? — Твоя дочь молода и прелестна, даже романтична, а он симпатичный и авантюрный тип. Ты не думал о возможности того, что они могут полюбить друг друга? — Это как раз то, над чем я все время думаю. Я даже думаю, что это неизбежно. — О! — уныло произнес доктор, слегка опустив нижнюю губу. — В таком случае я беру свои возражения обратно. — Напротив, ты мне дал искренний дружеский совет. — С обычным риском обидеть кого-либо своей правдивостью. — Теперь послушай меня, Олливент, — сказал мистер Чемни, пододвигаясь поближе к доктору, — конечно, я знаю, что ты ужасно умный, и этот твой покровительственный тон мне вполне понятен, так же ты вел себя, когда мы были в школе. Но тогда я был глуп и любил тебя, несмотря на это. Но сейчас дело касается моей дочери, и я протестую против того, чтобы ты опять просто указывал, что мне делать. Ты должен дать мне честный совет, без всяких премудрствований, как мужчина мужчине. — Как мужчина мужчине! — повторил доктор, глубоко вздохнув. — Я никогда не понимал значение этой фразы, хотя, кажется, она может значить очень многое. Одним словом, Чемни, по-моему, нет смысла давать тебе совет. В своем сердце ты уже все решил, а молодая леди, — тут он показал глазами на Флору, сидящую на фортепьяно, — по-видимому, находится на самой вершине той же мысленной цепочки. — Ты видишь какие-либо причины, по которым он не был бы хорошим мужем для нее? — спросил Чемни, уставившись взглядом в одну точку. — Он имеет шестьдесят тысяч фунтов, я мог бы отдать свою дочь и за половину этого наследства, но ведь кроме всего прочего, он неплохой молодой человек. — Это мнение, которое ты приобрел после двух недель знакомства, — сказал доктор. — Олливент, я сказал тебе, что хочу услышать от тебя совет, а не насмешки. — Как пришла тебе в голову эта идея? — Можешь ли ты это спрашивать, когда знаешь, что дни мои сочтены. Что может быть более естественным, чем мое желание увидеть дочь замужем до того, как я умру? Хотел бы я узнать, кто будет этот человек, кто будет с Флорой всю жизнь, все те долгие годы, когда, меня не будет, когда она станет взрослой, будет иметь детей, любящих и уважающих ее. Хотя, возможно, я никогда не увижу их. — Думаешь, двухнедельного знакомства достаточно? — Что ж, я так глуп? Нет, это только идея, которую я доверил тебе. Не собираюсь ручаться за будущее Флоры, пока не смогу узнать его достаточно хорошо. Но я думаю, что могу рассказать тебе секреты моей фантазии, познакомить тебя с этим молодым человеком, чтобы ты мог сформировать свое суждение о нем. — Я не такой проницательный судья, который мог бы открыть те или другие стороны человека за один вечер. Думаю, что он несколько поверхностен и легкомыслен. Но для женщины это не такой уж важный вопрос, если она сама не совсем серьезна. — Это замечание старого холостяка о женщине. Я полагаю, ты мне пока не скажешь своего мнения? — Да, до тех пор, пока поближе не познакомлюсь с твоим гением. Глава 6 В радиусе полумили от Фитсрой-сквер есть улицы, которые если неполностью, пользуются дурной репутацией — очень нелегко узнать, какая улица в Лондоне хорошая, а какая нет, — то, по крайней мере, являются несколько сомнительными, приводящими в уныние заблудившихся пешеходов, рискующих иногда быть раздавленными здесь кэбом. Жители этих улиц, конечно, не осознают этого — «нет места прекраснее дома», — поется в песне. Случайному прохожему это может показаться отвратительным, но для людей, живущих здесь и питающихся креветками, жерухой и горячей сдобой, эти улицы — родной дом. Войси-стрит была как раз такой улицей — широкой, с тротуарами, оканчивающимися тупиком, сообщающаяся с остальным миром посредством узких аллей, где шумные дети бегали целый день, а пьяные мужчины и женщины орали всю ночь. На этой улице главным местом были закусочные, которые мясники снабжали лучшей свининой в Лондоне. Ребрышки от Биллета были настоящим пиршеством, этим яствам, с точки зрения обитателей Войси-стрит и Кэйв-сквер, могли бы позавидовать римские императоры. Была на Войси-стрит местная портниха — молодая особа, которая выставляла обтрепанные картинки из журналов и одежду из ярко-розовой ткани в окне своего дома. Она делала шляпы за полкроны и платья за шестьдесят четыре пенса для мелких буржуа и могла только мечтать о том, чтобы обслуживать высший свет. На обоих концах улицы и в ее середине были свечные лавки. Могло даже показаться, что Войси-стрит целиком живет за счет этих лавок, но никак не за счет мясных. Был здесь также рыбный магазин, в котором продавали сушеную и соленую рыбу, иногда там появлялась бадья с большими устрицами, аппетитно выглядящими, куски камбалы. Существовал газетчик, который продавал и другие товары: табак, галантерею, ромовые бабы и пышки, пиротехнику для ноябрьских торжеств, трости, и приносил большое количество информации, относящейся к местным сплетням. Эти и еще один магазин женского гардероба были единственными торговыми заведениями на Войси-стрит, остальные дома были частными, причем в них жили несколько семей с огромным количеством детей. Они заселяли все этажи, и казалось, что жильцы со своей обстановкой или без нее менялись так же часто, как фазы луны. Маленькие гостиные служили иногда школьными помещениями для молодежи, где учились мальчики и девочки разных возрастов, а другие комнаты находили еще более разнообразное применение. В одном из этих запущенных домов, находящихся в таком ужасном районе, и вывешивали различные потрепанные вещи женского гардероба. Очень странно было видеть, что в этой обстановке могла еще продаваться какая-либо одежда. Но здесь были даже жакеты из котика, возможно снятые темной ночью со случайного прохожего, и неопределенного вида шляпки с гирляндами роз и загнутые спереди. Трудно было представить себе свежее и прекрасное девичество при виде этих мятых розовых платьев и поломанных вееров. А тот черный сатин, почти весь прогнивший, кто бы мог подумать, что он когда-либо мог служить одеждой экономки из приличного дома? На рубашках виднелись пятна вина, пролитого, возможно, на ночных пиршествах, слишком диких, чтобы быть веселыми. Случайный прохожий, взглянув на все это, содрогнется и поспешит удалиться. Эти безвкусные одеяния, глядящие на него из окон, могут показаться какими-то кошмарными привидениями. «Но это не так уж и плохо», — думала миссис Гарнер, владелица женского гардероба, занимающаяся такой продажей, чтобы как-то поддержать себя в свои старые годы. С ее точки зрения это дело было весьма почетное и элегантное. Ко всему этому она относилась с особой трогательностью. В магазине не было прилавка, гирек и весов, в общем ни одной той вещи, которая была, по ее мнению, свойственна плебейской торговле. А к таковой относились свечные, рыбные, карамельные лавки и другие подобные им. Конечно, торговля могла быть в них более бойкой, но они казались слишком неприятными этой «воспитанной» леди по сравнению с продажей и обменом поношенной одежды. Такой вид коммерции казался ей более предпочтительным. Здесь не надо навешивать ценники на вещи, сделка произойдет в соответствии с внешним видом и манерами покупателя. Миссис Гарнер считала это приватным контактом. Она была женщина в годах, однако они не слишком старили ее. Конечно, миссис Гарнер была более вялой и пожилой, чем когда она поселилась на Войси-стрит девятнадцать лет назад. Соседи поговаривали, что она все это время носила одну и ту же шляпку, отделанную кружевами, с розами, но это не обязательно было правдой. Сама шляпа, может быть, и была той же, но цветы на ней сморщились и потемнели о годами. «Я полагаю вполне естественным тот факт, что имея такое обилие красивой одежды, могу не заботиться о ней, — говорила миссис Гарнер, — да я не должна это делать. Если бы я носила это черное атласное платье, то вряд ли смогла бы за него взять пять шиллингов. Но я не хочу его носить. Дайте мне мое старое шелковое платье, я всегда чувствую себя в нем леди». Миссис Гарнер, носящая эти страшные остатки черного шелкового платья — грязного, старого, горько-зеленого оттенка, свидетельствующего о его возрасте, с протертыми на локтях рукавами, порванными манжетами, чувствовала себя в нем леди, хотя, конечно, со стороны вовсе не казалась ею. Но черный шелк имел на Войси-стрит некую ценность независимо от ситуации и, подобно тому, как мужчина, получивший орден Бани, имел право в дальнейшем гордиться им, так и леди на Войси-стрит, надев однажды черное шелковое платье, могла тем самым утвердиться в своей элегантности. Миссис Гарнер, хотя и разговаривала сама с собой о плате за жилье и тарифе за воду, как одинокая женщина, но она была не одна на этом свете. Ее сын и его дочь делили с ней скромное жилище. Сын делал вид, что иногда работает, он был своего рода гений и очень уважал себя, был независим от тех препятствий, которые так мешали обычному человечеству, и весьма преуспел в этом. Однако он делал много расходов и хозяйство неизбежно страдало от периодических угроз владельца дома и сборщика налогов. Вряд ли можно было ожидать, что доход, приносимый от бартера поношенного белья, сможет обеспечить жилье, пищу и одежду троим взрослым людям. Дочь Джарреда помогала своей бабушке в торговле и домашнем хозяйства, прислуживала жильцам, бегала по поручениям, поддерживала в чистоте все то, что можно было поддержать среди беспроглядной грязи, и терпела обильные упреки, которые девушка про себя называла «придирками» со стороны своих старших родственников. А они брали на себя руководство в делах и готовили разные деликатесы для семейного стола — работа крайне любимая и ответственная. Странно, что эти люди, чья пища была ограничена и иногда и вовсе отсутствовала, были исключительно разборчивы в ее приготовлении. Джарред был таким же эпикурейцем в жизни, как любой гурман в клубе. Комната, которую в более приличном обществе назвали бы гостиной, на Войси-стрит называли передней на первом этаже, была отдана целиком в распоряжение мистера Джарреда Гарнера. Это была самая важная и нужная комната в доме, как говорила миссис Гарнер, и не отдать эту комнату Джарреду значило лишиться стабильного дохода. Занятия Джарреда требовали того, чтобы комната находилась на северной стороне дома, и она находилась там, более того, в ней было большое, до самого потолка, окно, которое было необходимым элементом обстановки, располагавшейся здесь некогда — мастерской художника, до того, как район Войси-стрит стал таким, каким он был описан выше. Джарред был художником, и высокое окно как раз подходило к его роду деятельности. Он был профессором по подделке картин и скрипок и прекрасно сочетал оба этих направления, но особенно преуспел в последнем, которое представляло собой сложный и запутанный процесс, сходный с магией. Так, с помощью лака и дымного камина Джарред мог переделать обычную скрипку в скрипку Амати или Гварнери. Он колдовал немного и над картинами так же, как и над скрипками, и мог превратить работу какого-нибудь живущего рядом неудачливого художника в творенье Рубенса или Вандейка, вполне пригодное для продажи. Половина картин на Войси-стрит прошла через руки Джарреда. Жеманные, с обнаженными плечами светловолосые красавицы Лилайской школы — он знал их до последнего изгиба их пальчиков и формы корсетов, он сидел и размышлял над ними много ночей подряд, куря свою черную трубку и выпуская облако дыма на их вялые улыбающиеся лица, и рассчитывал разницу между этой мазней и творениями признанных мастеров. Джарред увлекался вообще самыми разнообразными делами. Он занимался иногда биржевой спекуляцией, конечно, в самых невинных ее формах. Покупал часть акций у компаний, а затем перепродавал им обратно. Он приложил руки почти ко всему, как он сам шутя говорил: «от игры в „расшибалочку“ до человекоубийства». Джарред занимался также частным расследованием и хотя не очень преуспел в этом, но заслужил некоторое признание среди людей, владеющих этой благородной профессией, за свое умение хорошо идти по следу преступления. Он был широкоплечим, крепким мужчиной. Что-то цыганское виделось в его смуглом лице с черными маленькими глазами, но с необычным в них блеском, что делало его взгляд колючим. Возможно, цыганская кровь и превращала его черты в такие разбитные, даже черные курчавые волосы не могли быть уложены аккуратно на его голове. Вы можете встретить его с золотыми серьгами в ушах и лотком на спине, разыскивающего свою очередную жертву. Были, конечно, и еще цыгане на Войси-стрит, но не такие, как он — любящий уют домашнего очага, удобное кресло и строящий планы на будущее. Мать и дочь были скучны для него. Жалкая маленькая комнатка, где он жили, спали, готовили и ели, была пародией на помещение и находилась позади лавки. Когда мать или дочь Джарреда хотели зайти к нему, то предварительно стучали со свойственным им смирением. Только, когда он был особенно весел, когда дела его шли хорошо или когда он проворачивал свои махинации с Амати и Рубенсом, он снисходил до ужина со своими домочадцами в маленькой нижней комнатке. Тогда его душа как бы приходила в волнение, и он мог рассказать им свои планы или высказать свое возмущение по поводу судьбы, которая не обеспечила его капиталом. — Я мог бы сделать все, если бы у меня были деньги, — декларировал он. — Дайте мне тысячу фунтов для начала, и я умру в такой же роскоши, что и Ротшильд. Его дочь имела привычку сидеть с локтями на столе, хотя часто получала выговор за это со стороны своей бабушки, которая никогда не забывала быть вежливой и в свое время во всю смотрела за выражением лица собственного отца, не желая пропустить его указаний. Джарред мало-помалу внушил дочери глубочайшую веру в его гениальность. Он говорил о тех вещах, которые мог бы сделать и еще сделает, если судьба будет благосклонна к нему — это была наиболее частая тема, к которой он обращался в своих монологах. Эти рассказы обычно были рождены ярким воображением и пинтой шестипенсового элля. Луиза Гарнер безоговорочно доверяла своему отцу и жила с постоянным чувством гнева против общества за то, что оно не признавало и плохо обращалось с ним. Ей казалось очень несправедливым то, что такой человек, как Джарред Гарнер, не мог иметь своего места и власти, карет и лошадей, прекрасного дома, роскошной одежды и собственной земли, дающей ежедневное пропитание. Должно быть, существовала какая-то ошибка, сплетение лжи в мировом механизме, допустившем, чтобы Джарред носил, обтрепанные ботинки и ел скудный обед. Это чувство, воспитанное дикими отцовскими монологами, росло вместе с тем, как росла Луиза и нашло свое выражение в скрытом недовольстве, которое отображалось даже на ее лице, таком похожем на отцовское, только глаза были больше и мягче и рот выглядел более маленьким и аккуратным, но цвет кожи и черные волнистые волосы выглядели такими же цыганскими и в каждой черте лица была решительность и гордость. Красота Луизы Гарнер была мягкой и спокойной, ее чистота была искренней и неподдельной. Да, в моменты хорошего настроения мистер Гарнер мог сказать: «Лу, неплохая девочка». Ни эгоизм, ни тщеславие не нашли себе места на Войси-стрит. Другие пороки могли бурно разрастаться здесь, но для этих здесь не было благоприятной почвы. Это была ее участь — выносить все трудности жизни, сидеть неизвестно на чем, спать на самом краешке кровати ее бабушки, раньше всех вставать и позже всех ложиться, бегать по разным поручениям в дождливую погоду, носить туфли даже после того, как они переставали выполнять свою функцию, питаться разными остатками и в награду за это получать нравоучения от отца, смешивающиеся с ругательствами и ворчанием бабушки. Тяжелая жизнь — и Лу знала это, как знала и то, что она была лучше и умнее окружающего ее мира. Зеркало с обшарпанной задней стороной, напоминающей какую-то кожную болезнь, говорило ей, что в ее внешности больше жизни и красок, чем во внешности других людей, только слегка осунувшееся и бледное лицо говорило о преждевременных заботах, которые свалились на ее плечи. Не проходило и пятнадцати минут с момента появления ее на улице, чтобы она не услышала комплимента по поводу своей внешности. Но что толку от этого, когда нет хорошего платья? «Лучше бы я была уродиной, — говорила она себе, — или по крайней мере менее привлекательней, тогда бы меня хоть не задевали, когда я выхожу на улицу». Одна только вещь оживляла ее безрадостную жизнь. Когда Джарред был в хорошем настроении от построения своих планов на будущее и когда его дела в «искусстве» шли успешно, он мог позволить дочери перенести шитье в гостиную и работать здесь, пока он курит или лакирует очередную скрипку. Ее любимое место зимой было в углу комнаты, возле камина. Джарред всегда поддерживал в нем огонь, летом она любила сидеть на подоконнике открытого окна. Но такие моменты бывали очень редко, как уже отмечалось. Джарред держал своих женщин на расстоянии и поэтому Луиза проводила свои вечера в скучных диалогах с бабушкой, чьи беседы были затяжными монологами на излюбленную тему о трудной жизни рода Гарнеров. В один из таких сырых зимних вечеров, менее чем через неделю после, описанного обеда на Фитсрой-сквер, Луизе было разрешено перенести свою работу в комнату Джарреда — латание шерстяного носка своего отца. Это была работа, которую она довела до совершенства, постороннему наблюдателю могло показаться, что Луиза чинит один и тот же носок; те же зияющие дырки на пятке, дырки, прорванные пальцами. Но Лу упорно все зашивала и зашивала, не жалуясь на свою участь, но вовсе не потому, что она любила шитье. «Ни у кого не было еще таких неумелых рук, как у нашей Луизы», — говорила миссис Гарнер, держа в руках работу девушки. Луизе очень нравилось читать романы и слушать музыку. Она могла часами просиживать над чтением изодранной в клочья книги, если ей разрешали оставаться так долго одной. Или иногда пробиралась в отцовскую комнату и там слушала, как он пытался насвистеть мотив какой-нибудь песенки. Луиза пробовала также аккомпанировать себе на разбитом старом фортепьяно, которое служило удобной полкой для пустых чайников, глиняных трубок, порванных ботинок, старых газет, и стояло в углу комнаты. У Лу был неплохой голос — сильное контральто, совсем не похожий на звонкое пение Флоры Чемни. Луиза некоторое время училась в школе на Войси-стрит и поэтому была более образованной, чем большинство окружающих ее молодых женщин. Она получала также некоторое образование от своего отца, в основном сводящееся к описанию их несчастного положения и утверждению о существовании более прекрасной жизни за пределами Войси-стрит. Луиза была зла на судьбу за то, что та бросила ее в эти трущобы, не любила местных жителей, для которых эта улица была единственным миром и у которых не было даже желания покинуть его. Были здесь и люди, не знавшие или, не подозревавшие о существовании другой жизни, отличной от Войси-стрит. Все их стремления и желания были связаны с этой улицей и с площадкой, где мясник крутил свою сосисочную машину. Если даже они и становились богатыми, что было весьма сомнительным, то и в этом случае у них не появлялось ни малейшего желания посетить ворота Принца или Парк-лэйн. Они могли лишь предаваться дикому разгулу на Войси-стрит, купаясь в роскоши. Ели своих поросят, тех же устриц, иногда посещали какой-нибудь театр и даже могли любоваться на протяжении нескольких часов океаном, но с тем, чтобы тут же вернуться на всем сердцем любимую Войси-стрит. Такая привязанность к этой улице была схожа с привязанностью гавайского дикаря к своим хлебным деревьям и коралловым бухтам — единственному, что он мог видеть на суше и на море. Но даже те немногочисленные знания, которые были у Луизы, помогли ей вырваться, хотя и мысленно, из этой рутины. Всем сердцем она презирала Войси-стрит. Она сидела в один из таких вечеров на каминной решетке и временами прилежно штопала, а временами приостанавливала свою работу и сидела с натянутым на руки носком, поглядывая на огонь и погружаясь в мечтания — маленькая фигурка с черными волосами, спадающими на лоб, одетая в странное платье, первоначальный цвет которого был скрыт грязными пятнами, подобно тому, как Джарред переделывал палитру одной картины в другую. Конечно, Луиза казалась жалкой, но было в ней что-то своеобразное, что напоминало некоторые сюжеты Дисона Филипа. Она носила алый платок, повязанный на шее, который оживлял ее серую одежду, в глазах отражался огонь, свет от которого освещал слегка бледную кожу на лице, полные красные губы. И присутствовал на лице какой-то след меланхолии, слишком выраженной для такой молодой девушки, хотя бы даже она и жила на Войси-стрит. Джарред курил свою трубку, предаваясь безделию после очередного склеивания и лакировки скрипка, что он считал тяжелой работой. Он был доволен тем, что его дочь может сидеть и смотреть на его огонь, однако Джарред вовсе не собирался каким-либо образом развлекать ее. — Что там с ужином? — спросил он, переставая курить. — Думаю, что сегодня у нас будет рубец, папа. — Думаю! Ты не должна думать об этом. Рубец это или нет. Ты не можешь думать об этом. — Я извиняюсь, папа, — ответила девушка кротко, — это рубец. Я ходила за ним сама! — Надеюсь, что ты взяла хорошую порцию, с жиром, а то та худосочная дрянь, которую мне иногда дает твоя бабушка, ничуть не лучше вареной кожи. Гм! Кажется, звонят во входную дверь. Кто это может быть так поздно? — Наверное, к бабушке пришли, — предположила девушка. — Очень может быть. Тем не менее мистер Гарнер оживился, отложил скрипку в ящик стола, осмотрел комнату и решив, что она готова к приему гостя, вернулся к креслу. — Посмотри, кто это, Лу, — сказал, он. Но прежде, чем девушка смогла встать, гостя узнали по знакомым легким и стремительным шагам, раздававшимся на лестнице, и по бархатному тенору, что-то напевающему. — Это мистер Лейбэн, папа. — Да, мне не очень нравится его голландская манера исполнения рисунка, — сказал Джарред, взглядом показывая на угол, где стояло три или четыре холста без рамок. Появился мистер Лейбэн в своей незаменимой бархатной куртке с зажженной сигарой между кончиков пальцев, все еще напевая, то сбавляя, то увеличивая силу голоса, и, пропев финальную строчку, приветствовал Джарреда кивком головы. — Ну, мой уважаемый реставратор, что вы сейчас делали? Склеивали скрипку или доводили картину до полного совершенства Рафаэля? Приветствую вас, мисс Гарнер. Я вижу, что вы, Джарред, еще не брались за мои рисунки? — сказал он, оглядывая тускло освещенную комнату, поскольку хозяин дома после своей работы приворачивал газ в лампе. — Скорее, это всего лишь пробы, но думаю, они не плохи, если я не обманывался гением Джана Стина. — Вряд ли вы могли обманываться, — сказал Джарред, улыбаясь своей благовидной цыганской улыбкой, — маловероятно, чтобы вы могли быть похожи на некоторых дельцов в Сити — маклеров, воздвигающих свои виллы в Талс-хилле и Клэпхэне с виноградными и ананасовыми садами и желающих купить Тициана или Верениза по цене пять фунтов за квадратный фут. — Пожалуй, я немного более разборчив во вкусах, чем ваши джентльмены в Сити. Так любой из них может быть обманут. Я думаю, что-то есть все-таки в этом голландском холсте. Я приобрел его у торговца на Лонг-эйке, там была пара свежих зелено-голубых пейзажей, висящих у окна, и небольшая картина Джана Стина в углу, заваленная китайскими безделушками. «Сколько вы хотите за эту картинку», — спросил я. «Семь фунтов», — ответил он. «Даю вам пять», — говорю я ему. «Да, но рама тоже стоит денег», — продолжал он, делая замечание, на которое ссылается любой продавец, если вы предлагаете ему свою цену. «Даю только пять и предлагаю вам сделать выбор». Конечно, он уступил мне. Думаю, этот продавец был рад получить и пять фунтов. Включите газ посильнее, Гарнер, давайте посмотрим на картину. С того момента, как фортуна улыбнулась мистеру Лейбэну, он понемногу стал заниматься собирательством и украшал стены своего жилища теми сокровищами искусства, которые он приобретал во время своих странствий и большую часть которых отдавал Джарреду для реставрации. Однако он был сдержан в своих делах, являясь достаточно благоразумным молодым человеком, несмотря на врожденную жизнерадостность, Уолтер не был похож на тех молодых людей, для которых отсутствие фортуны означало неизбежный крах в жизни. Однако он потратил на живопись три или четыре сотни фунтов, и особым предметом его гордости были различные холсты, которые он обнаруживал в самых дальних углах магазинов, и которые, как он считал, были весьма талантливо написаны и оригинальны. Джарред знал пристрастие мистера Лейбэна и за каждую картину, проходящую через его руки, получал тридцать шиллингов. Можно было предположить, что Гарнер говорил только хорошее о его приобретениях и лишь изредка для большей достоверности и искренности высказывал некоторые сомнения по их поводу. Газ был открыт до предела, и мистер Гарнер принес маленькую, картину и положил ее на свет, к шторой тут же наклонились Уолтер Лейбэн и Лу. Девушка в какой-то мере росла в мире картин и могла даже разбираться в них. Эта бронзоволикая Мадонна — работа Мурилло, старец с бледным лицом — наверное, Гайде, особенно, если на картине у человека были большие глаза. Таких овец никто не рисовал, кроме Омми Эйнека; непонятные картинки с богатой цветовой палитрой были работой Сальватора Роузеуса и так далее. Джан Стин обычно рисовал одно и то же, типа — старая женщина чистит овощи, а другая женщина смотрит на нее; на столе стоят глиняная миска, или две, бутылка, стакан и на заднем плане видна полуоткрытая дверь в комнату. — По-моему, — сказал Уолтер, разглядывая картину с любовью и любопытством, подобно тому, как Колумб смотрел на берега Америки, — эта картина говорит сама за себя. Если бы я нуждался в деньгах, то не побоялся бы отнести эту работу в Национальную галерею. Это должно стоить никак не меньше семисот пятидесяти фунтов. — Я бы не удивился, будь оно так на самом деле, — сказал Джарред, и затем они оба начали в мельчайших подробностях обсуждать картину. — Да, некоторые детали этого произведения придают ему очарование, — произнес Уолтер Лейбэн, — ведь нет ничего прекрасного в самой женщине, чистящей лук. — Нет, — ответил Джарред, — если бы я был миллионером, как вы, я бы не стал собирать этих старых женщин, даже если они нарисованы Джан Стином, Остэсом или Броверсом. Тогда бы я угасил свои стены красотой. Например, Гайде, картины которого у тебя есть. Я говорю это не потому, что продаю их. У меня просто есть желание разбогатеть и повесить такие картины у себя над камином. Я бы мог сидеть и часами смотреть на них, и чувствовать себя при этом счастливейшим человеком. Джарред сказал это, посмотрев на большую картину в углу, на которой была изображена Магдолина, смотрящая вверх на фоне багрового неба — шедевр, продать который ему не удавалось уже долгое время. — Мне не нравятся большие картины, Гарнер, и этот ваш Гайде — совершенный ноль. Продавайте его вашим знакомым в Сити по квадратному футу. Он замечательно подойдет к их безвкусным комнатам. Луиза вернулась, в свой угол, рядом с камином, но не села на решетку и не стала продолжать штопать носки. Она наблюдала за гостем, в то время как он расхаживал по комнате, куря сигару. Не было нужды даже спрашивать о том, можно или нельзя курить, — в кабинете Джарреда всегда было душно от дыма. Уолтер то и дело вынимал изо рта сигару для того, чтобы бросить очередную фразу об искусстве. Причем его поведение в эти моменты было куда менее сдержанным, чем в те минуты, когда он общался со своими друзьями на Фитсрой-сквер. Здесь же, в этой комнате, которая, казалось, полна тайнами искусства, его душа находила себе простор, лицо озарялось каким-то вдохновением или, по крайней мере, оно казалось таким Луизе. Он говорил о том, что сделает в будущем, сравнивал себя с великими художниками и обещал, что когда-нибудь сравняется или превзойдет их. Однако такие его речи вряд ли казались хвастливыми или опрометчивыми, скорее они были сказаны человеком, способным отвечать за свои слова. — Они могут пренебрегать сегодня мной, Гарнер, — сказал он, — но в скором времени изменят свое мнение. — Время и работа — вот лозунг для человека, который хочет добиться успеха, не правда ли, мой старый друг? — Время и работа, — повторил Джарред, стараясь угодить своему гостю, на самом деле желая сказать — время и переработка вашей мазни. Молодой художник был оскорблен отказом взять его небольшую картину на одну из зимних выставок. Даже осознание того, что он владеет шестьюдесятью тысячами фунтов не приносило ему успокоения. То, что он сейчас говорил, было своего рода самоутешением, рапсодией честному труду и будущему успеху. Внезапно он остановился на самой середине своего высказывания, выбросил недокуренную сигару и разразился искренним, добродушным смехом. — Какой же я дурак! — воскликнул он. — Должно быть, вы подумали, что я самодовольный выскочка, мисс Гарнер! Понимаете, если одному человеку дают шлепок, а он не может ответить так же, то единственный путь выпустить свой пар — это потрепаться языком, Я хочу сказать, что, наверное, те люди, которые не взяли мою картину, были правы. Но если бы я рисовал на другую тему, они бы взяли мою картину, Гарпер? — Я бы не дал и кончика пальца за мнение лондонской комиссии по картинам, — ответил мистер Гарпер с большим презрением. — Предрассудки, выгода и эгоизм — вот судьи ваших картин. В этой академии не так много людей, которые могли бы учить. — Хватит говорить об этом, — попросил Уолтер, польщенный, тем не менее, замечанием Джарреда. — Я полный дурак, что пришел сюда и стал рассказывать о себе и своих неудачах. Я надеюсь, вы простите меня, мисс Гарнер, — проговорил он с элегантной учтивостью, проявляемой им по отношению к женщинам. — Мне нравится, что вы так говорите о себе, — ответила искренне девушка. — Правда? Это хорошо. Я боялся, что являюсь очень скучным типом. Но вы ведь любите картины и, думаю, можете заинтересоваться моей встающей на ноги персоной. — Встающий на ноги художник с огромным капиталом за спиной! — воскликнул Джарред. — Это как раз то, что я называю счастливым началом карьеры. — Теперь послушайте меня, Гарнер. Я вовсе не хочу сказать, что мне так уж нужны деньги для того, что я делаю. Я видел бедность в своем детстве — светскую бедность, которая, как вы знаете, хуже всего, и поэтому знаю, что такое деньги. Но думаю, что смог бы отказаться от всех денег, которые мне достались по наследству от дяди, которого я ни разу не видел, и начать новую жизнь одиноким парнем на улицах Лондона, если бы мог рисовать так, как Этти или Джон Филип. Уолтер был верен своему слову и в течение вечера больше не затрагивал эту тему, хотя и оставался в гостях допоздна. Он был очень раскован этим вечером и оказался своего рода оазисом в пустыне серости и уныния, которые окружали Луизу Гарнер; она наслаждалась прохладным и свежим потоком его слов, позабыв о завтрашнем дне, в котором ничего не останется, кроме горячего песка безразличия и сухости обыденной жизни. Было много теплоты и искренности в речи Уолтера Лейбэна, безусловно, он обладал даром красноречия. В его словах, пожалуй, было мало чего-то нового, но он сильно отличался от других молодых людей, которые обычно наводили только скуку, так что мистера Лейбэна можно было даже назвать оригинальным. Все в нем было такое яркое и живое; и волосы, и глаза, и жесты. Казалось, что его переполняет жизнь, настроение его менялось очень стремительно и имело тысячи цветов и оттенков. — По-моему, Гарнер, есть что-то необычное в вашей комнате. Мне всегда нравится бывать здесь, думаю, это потому, что вы разрешаете говорить так много. Может быть, я делаю это в приступе какого-то отчаяния. А может быть, это ваше влияние, мисс Гарнер, — сказал он, бросив дружеский взгляд на бедную Лу, которая несколько смутилась от этого. Могла ли девушка в свои восемнадцать лет не восхищаться кем-либо? После отца Уолтер Лейбэн был вторым человеком, которым восхищалась Луиза. — Я не думаю, чтобы ее влияние могло распространяться так далеко, — проговорил Джарред, — особенно учитывая то, что она сидит здесь, как пень, и рта не раскрывает. Девушка сильно покраснела от этих слов. — Думаю, что это не моя вина, если я глупая, — сказала она, — и тебе не следовало бы говорить мне этого, отец. Я тут ни при чем. Была бы очень рада учиться, если бы кто-то взял на себя труд обучать меня. И действительно, дела обстояли таким образом. Она со слезами упрашивала отца хоть немного поучить ее, но Джарред был слишком ленив для такого занятия. — Я должен протестовать против сравнения мисс Гарнер с пнем! — воскликнул Уолтер живо. — Одно дело быть молчаливой, а другое дело быть пнем. Мисс Гарнер — великолепный слушатель. Я не думаю, чтобы смог сказать и половину того, что сейчас наговорил, не будь у меня такой благородной аудитории. У нее такой восхищенный взгляд, что-то такое необычное в ее полуоткрытых губах. Я хотел бы, чтобы вы, мисс Гарнер; позволили нарисовать вас на одной из моих картин. У меня есть великолепная идея по этому поводу, например, какой-нибудь персонаж из Боккаччо. Можно я вас буду рисовать, мисс Гарнер? — Думаю, что она согласится, — проворчал Джарред. — Ей просто вообще больше нечего делать. Но я не знаю, понравится ли это предложение ее бабушке. Ведь у нее довольно закоренелые привычки и воззрения, и вообще она не знает ничего лучше, чем покупать и продавать разное поношенное тряпье. Это было неплохое предложение, и Джарред, как смышленый мужчина, не имел никаких возражений. Что если его девочка, которая, несомненно, выглядит лучше, чем окружающие ее девушки, сможет очаровать этого молодого приятеля с его шестьюдесятью тысячами фунтов? Это было бы больше, чем удача. Хотя было не похоже на это. Окружение девушки было против нее. А молодой человек был таким рассудительным и спокойным и главное — проницательным по поводу интересов их семьи. Нет, даже мысленно Джарред не допускал такой возможности, глядя на неаккуратные волосы дочери, поношенное платье и на ее равнодушие. Он даже почти пожалел, что не уделял ей должною внимания. Если можно было переделывать старые скрипки, купленные у скрипачей из различных оркестров, в нечто похожее на творения Страдивари, то почему нельзя было сделать девушку более благообразной и привлекательной? Но было уже слишком поздно, шанс был упущен. Лу была неопрятна, невежественна — горная трава, а не цветок. Только идиот мог вообразить, что она сможет очаровать такого мужчину, как Уолтер Лейбэн. — Позвольте мне поговорить со старой леди, — сказал Уолтер. — Я оставлю часть своего сердца в следующей картине, где будет изображена ваша дочь. Девушка вспыхнула, покраснев, но ничего не сказала. Это был приятный комплимент, совсем непохожий на те, которые она слышала от разных незнакомцев, когда ходила по улицам. Молодой художник был поражен своим неожиданным открытием. Было что-то необычное в лице девушки, что-то большее, чем симпатичное, смазливое лицо, модель с такой внешностью он мог бы найти за восемнадцать пенсов. Если бы он только мог передать своеобразие девушки, то это могла бы оказаться как раз та картина, перед которой люди останавливаются и восклицают: «Вот это настоящее искусство!» — Знаю! — вскрикнул художник с необычайным восторгом. — Что там Боккаччо, — он презрительно щелкнул пальцами. — Я буду рисовать вас как Ламию. — Ламия! — повторила Луиза удивляясь. — Кем она может быть, когда все время дома? — спросил мистер Гарнер. — Ламия Китса, загадочная женщина, — и тут же процитировал чудесные строки поэта. — Не вижу препятствий для вашего плана, — сказал Джарред. — Вы можете принести свои рисовальные принадлежности сюда. — Да, конечно, — ответил Уолтер, — для мисс Гарнер было бы большим беспокойством приходить ко мне в студию, — это было сказано с таким почтением, как будто мисс Гарнер была дочерью герцога, для которой сдвинуться с места было так же трудно, как планете сойти с орбиты. Вопрос был решен, и Уолтер пообещал себе сделать все от него зависящее для того, чтобы убедить в своей идее миссис Гарнер. Молодой человек стал взволнованно ходить по комнате, говоря о своей картине. Она должна была быть выполнена с налетом сентиментальности, в натуральный рост девушки. Героиня картины стояла перед ним, смотря на него темными восхитительными глазами, скулы и лоб были цвета слоновой кости, слегка припухлые малиновые губы изогнулись изящной дугой, распущенные черные волосы были разбросаны по плечам — женщина, которая должна быть изображена на холсте. Да, эта картина, могла бы принести ему головокружительный успех. Мир узнает, что зря пренебрегал им, ведь он был не простой дилетант-любитель в живописи, довольный своим уделом. Ламия, или, вернее, ее образ, незамеченной вышла из комнаты, чтобы посмотреть, как там дела обстоят с ужином, а точнее — сходить в ближайшую таверну за пивом, накрыть скатертью стол, приготовить тарелку картошки и получить очередную порцию выговоров от своей бабушки. — Я ведь могу и сама поработать, — говорила миссис Гарнер, — понаблюдать, как варится рубец, а ты можешь подняться наверх, ведь ты хочешь этого, и пофлиртовать с молодым человеком. — Не понимаю, что ты называешь флиртом, бабушка, — пробормотала девушка тоном, который мог означать покорность или безразличие. — Я не сказала ему и пяти слов, какой же тут флирт? — Думаю, что если бы его не было, ты бы раньше пришла помочь мне. — Не думаю, что здесь много работы. Я же уже почистила лук и сходила за молоком, прежде чем подняться наверх. — Вряд ли из-за отца ты оставалась бы там так долго… — А вот и нет, — ответила девушка, гремя вилками и ножами, которые раскладывала на старенькой скатерти сомнительной свежести. — Мне всегда нравится быть с папой. Он, может, иногда ворчит, но не ругает меня. Старая леди едва сдержалась от того, чтобы чего-нибудь не сказать резкого по этому поводу. — Ах, — сказала она жалобным голосом, — Гарнеры всегда были неблагодарными. Я думаю, у них что в крови. Такой и твой отец. Я могу работать и работать для него, рано вставая и открывая магазин и закрывая его самым последним на нашей улице, и не услышу за это от него ни одного доброго слова, когда он не в духе. Вот и моя дочка Мэри уехала на другой конец света, когда несчастья пришли к нам, и оставила меня совсем одну. — Тетя Мэри хотела взять тебя с собой, бабушка. Я слышала это раз двадцать от тебя, — запротестовала Лу, раскладывая по тарелкам горчицу. — Хотела взять меня! — запричитала старая женщина. — Хорошенькое желание, когда она знала, что я не смогу перенести рейса до Маргета. — У тебя могла быть лишь небольшая морская болезнь, я думаю, и потом, что ты мне говоришь, — скачала Лу. — Я уверена, что тоже бы ушла и с радостью прошла и через огонь и через воду, если бы жила в те дни. — Ты! — воскликнула пожилая леди презрительно. — Ты, наверное, сделана из лучшего теста, чем Шрабсон, полагаю, — Шрабсон была девичья фамилия миссис Гарнер. — Да, таковы мои чувства, — ответила Лу, кладя хлеб на стол со стуком, — и наша жизнь не может их заглушить. Ой! кажется, сюда идут папа и мистер Лейбэн. Она быстро взглянула в мутное старое зеркало над камином и, увидев в нем свое разгневанное лицо, поправила волосы, ругая про себя бабушку. Рисовать ее — чье окружение, казалось, отражается на лице? Да, именно ее, без сомнения. Женщина-змея, так он сказал, загадочная и даже немного страшная. Она даже укусила себе губу от гнева. Быть такой дурой, чтобы льстить себе идеей, что он мог найти в ней сходство с той женщиной. Последовала небольшая пауза за дверью. Да, это мистер Лейбэн вошел. Луиза быстро осмотрела комнату — она была такой маленькой, загроможденной мебелью, неаккуратной. В ней стояла старая складная кровать, в углу на кресле лежала груда поношенных вещей, которыми торговала бабушка, при этом фасоны одежды были настолько старомодны, что казалось еще Ной мог носить ее. — Входите и садитесь, — крикнул Джарред в дверь. — Куда вам торопиться? Художник с некоторым сомнением заглянул в комнату. Конечно, она была не слишком привлекательной, но здесь была его Ламия, занятая кастрюлей с картошкой. Следовало ли ему вернуться к себе домой и там думать над своей новой картиной наедине с сигарой или же он должен остаться и поговорить с Джарредом Гарнером, пока этот многоликий гений поглощает свой ужин? Джарред был разумным собеседником, и всегда можно было найти ценное зерно в его, казалось бы, бессмысленных высказываниях. — Куда вам торопиться? — повторил Джарред. — Вы молодой человек и, наверное, не прочь отведать рубец. Почему вы не можете сесть и поужинать с нами? Эта старая леди весьма преуспела в приготовлении этого блюда. Мистер Лейбэн действительно был неравнодушен к рубцу, но одно дело когда вы сидите за чистым столом, на котором стоят сверкающие бокалы и китайский фарфор, другое дело пробовать это блюдо в душной, грязной комнате. Но здесь была его Ламия, и, кроме того, он хотел расположить к себе старую леди. Размышляя подобным образом, он занял свое место за круглым столом, где места едва хватило бы для четверых. Но Лу отказалась от ужина. — Я не голодна, бабушка, — сказала она своим тихим голосом, — не вижу смысла занимать место за столом. — Наверное, ей не нравится рубец. Вообще-то я не встречал женщины, которой бы он нравился. Очевидно, у них нет вкуса. Лу села в кресло миссис Гарнер, Это было весьма старое кресло, после многочисленных перестановок оно, наконец, было поставлено в угол. Она сидела и смотрела на маленькую компанию, сидящую за ужином, размышляя над тем, что думает Уолтер Лейбэн о комнате, о бабушке и вообще об их жизни, не очень ли ему противно есть и пить в таком окружении. Однако в его манерах не было ничего похожего на чувство брезгливости, Он пил шестипенсовый эль, смеялся и разговаривал с обычной его искренностью, забыв на время неприятности, связанные с его картиной для выставки. Картина, которая должна была сделать его знаменитым, приобрела теперь другое содержание: Ламия откроет тяжелые двери фортуны, которые он со свойственной молодости энергией штурмовал уже два года. Джарред, довольный чеком, выписанным ему Уолтером за Джана Стина, был необычайно весел. Они обсуждали все картины года, давая каждому художнику определенную оценку, обычно более низкую, чем та, которую им давали публика и эти недотепы-критики. Смеялись над толпой, восхищающейся по указке, подобно тому как овцы следуют за колокольчиком вожака. В общем, они перечислили всю ту гамму аргументов, которые обычно служат утешением для неудачников. — Последнее время вы так редко навещали нас, мистер Лейбэн, — сказала миссис Гарнер, когда диалог мужчин стал более спокойным и они отодвинули свои стулья от стола и собирались закурить после ужина, сидя перед, камином. Луиза сидела за спинкой огромного кресла отца, откуда ее почти не было видно. — Я даже стала думать, что вы забыли нас. — Вы несправедливы ко мне, миссис Гарнер, — ответил молодой человек весело. — Я не имею привычки забывать старых друзей даже с приобретением новых. А ведь с тех пор, как я был здесь в последний раз, у меня они появились. Позвольте, когда я был тут? — Две недели назад, во вторник, — сказала Луиза из угла. — Я и не знала, что можно приобрести друзей за такое короткое время. — О, мисс Гарнер! Когда вы захотите, то можете быть такой насмешливой. Хорошо, пусть это будет знакомством, или нет, я думаю, мы должны называть их друзьями. Обстоятельства исключительные! Джарреду стало интересно услышать поподробнее об этих исключительных обстоятельствах. Лу сидела очень тихо, съежившись в большом кресле, и смотрела на художника своими блестящими глазами. Уолтер, вдохновленный шестипенсовым элем, со свойственной ему искренностью и широтой души рассказал им все о мистере Чемни и его дочери. О том, что Флора была самой прекрасной девушкой, которую он когда-либо видел в своей жизни, ну если и не абсолютной красавицей, то очень интересной, обаятельной и милой. — Если бы я изобразил ее на картине, то не уверен, что хоть полдюжины людей остановились бы, чтобы взглянуть нее, — сказал он, — все, что есть прекрасного и удивительного в ее красоте, ускользнуло бы из-под моей кисти. Есть что-то необычное в ее лице, что поражает вас при взгляде на нее в первый момент. Но после того, как вы побудете с ней неделю или две, видя ее каждый день, то трудно сказать, в чем именно состоит ее очарование. Может быть, дело в ее спокойных серых глазах, мягких линиях, рта или в обаятельной улыбке? — он сказал это, задумавшись, обращаясь скорее к себе, чем к слушателям. — Я действительно не знаю, в чем дело и даже не буду больше пытаться описать ее, но она самая очаровательная девушка. Лу спряталась за спину отца, как будто бы свернувшись в темноте, так что действительно напоминала чем-то таинственную женщину-змею. Должно быть, было в ней какое-то чувство зависти, неудовлетворенности, не совсем приятные чувства, порожденные бедностью и безысходностью. Слова о красоте другой девушки вызвали у Луизы гнев. Картина женщины, так сильно отличающейся от нее и ее окружения, сильно задела ее, как будто это было умышленное оскорбление. Ей показалось, что это намек на ее никчемность и убогость. — Гм! — произнес мистер Гарнер веселым тоном. — И эта молодая леди с загадочным лицом всего лишь дочь богатого отца, партнера вашего дяди, которую вы видите каждый день. Мистер Лейбэн рассмеялся этому замечанию. — Она самая милая девушка в мире, — сказал он, — и я должен быть счастливейшим человеком на свете, если смогу завоевать ее. Но вам не следует говорить о ней такие вещи, Джарред. Я вообще не имею права сидеть здесь и мечтать о ней. Все пока так неопределенно. — Не думаю, чтобы эта неопределенность продолжалась долго, — сказал Джарред слегка разочарованно. — Не может быть долгих размышлений, когда существует большое количество денег. Это только нам, бедным людям, приходится переживать за свое будущее. Вот, например, моя девочка, — сказал он, размахивая своей трубкой и показывая на Лу. Она недурна собой и могла бы не упустить свой шанс, будь хоть чуточку аккуратнее и прилично одетой. Я уверен, что она еще долго будет ждать мужа, который сможет кормить ее три раза в день и обеспечит жильем. Лу даже покраснела от таких слов. — Кто сказал, что я хочу замуж? — воскликнула она возмущенно. — Думаешь, женщина только и думает, что о муже? Я видела слишком много несчастий, которые приносят в дом мужья на Войси-стрит. Если я должна буду стать совсем слабой, когда состарюсь, то уж лучше буду работать для себя, чем для пьяницы-мужа, которых так много на нашей улице. — Тяжелые думы, навеянные, наверное, Войси-стрит, — сказал Уолтер, рассмеявшись. — Вы вовсе не обязаны проводить всю свою жизнь на Войси-стрит, мисс Гарнер. Есть места, где не все мужья пьют, иначе бы все жены исчезли от непосильного труда. — На что мне надеяться? — спросила Лу почти в отчаянии, становясь похожей на бабушку. — Я надеялась на перемены, когда мне было шесть лет, но перестала это делать в семь лет. А сейчас мне девятнадцать, а я все не вижу альтернативы Войси-стрит. — Вовсе не следует отчаиваться, — весело сказал Уолтер, — возможности молодости непостижимы. Карета Золушки и ее фея, может быть, ждут тебя за углом. А теперь, миссис Гарнер, поскольку уже пробило полночь, боюсь, что задерживаю вас и поэтому хочу пожелать спокойной ночи. Взгляд старой леди уже долгое время был устремлен в сторону кровати. — Но перед тем, как я уйду, хотел бы спросить вас кое о чем. Миссис Гарнер дала свое согласие на позирование Лу в роли Ламии, при этом просьбу Уолтера она восприняла как нечто приличествующее своему положению, несмотря на дремоту. — Ламия, — повторила она, — никогда не слышала об этой молодой персоне. Наверное, исторический персонаж? — Нет, не совсем исторический, скорее принадлежащий поэзии. — Респектабельная молодая персона, я полагаю? Я не могу представить себе, чтобы моя Луиза изображала особу не совсем хорошего поведения. — О, бабушка, — сказала Лу, пожимая плечами, — какое отношение это имеет к картине! Можно подумать, что тот, кто увидит картину, узнает меня! — Есть многие на Войси-стрит, кто узнает тебя, — ответила бабушка несколько напыщенно. Уолтер слишком устал, и был несколько не готов к тому, чтобы отстаивать безупречную репутацию Ламии, и поэтому сказал, что эта мифическая особа вряд ли как-то соотносится с законами современного общества и что вообще те люди, которые будут платить шиллинги за просмотр картины, вряд ли будут интересоваться ее моральным обликом. — В этом что-то есть, — ответила миссис Гарнер. — Я много читала в своей жизни, но нигде не встречала упоминания о вашей Ламии. Таким образом, после еще одного замечания мистера Гарнера как главы семьи, миссис Гарнер выразила желание увидеть завтра художника с его холстами и красками, начинающего работать над портретом. Луиза в этот момент выглядела несколько угрюмой, свернувшись в большом кресле, и, по-видимому, мало интересовалась происходящим. Глава 7 После того чудного обеда на Фитсрой-сквер, где познакомились мистер Лейбэн и доктор Олливент, последний появлялся там все чаще, чтобы увидеть своих старых друзей. Причем он делал это не только в короткие мгновения своего досуга, но и тогда, когда он мог бы читать свои книги; как будто что-то тянуло его в дом мистера Чемни. Миссис Олливент понимала, что драгоценные послеобеденные часы, которые она обычно проводила с сыном, ускользают от нее по довольно странной причине, связанной с обещанием Гуттберта быть у Чемни. Она сильно переживала эту утрату. Ведь эти послеобеденные беседы тэт-а-тэт были самым драгоценным временем в ее жизни. Неважно было даже то, что в эти минуты он мог быть молчаливым, погруженным в свои мысли, смотрящим на пылающий в камине огонь и совсем не слушающим то, о чем она говорит. Он был для нее целым миром. Смотреть на его задумчивое лицо и думать: «Этот великий человек — мой сын» — было для нее самым важным в жизни. А теперь сын ускользал от нее, послеобеденный час их бесед сократился до получаса, вечерами, которые он раньше проводил дома, доктор садился за книги и усердно работал для того, чтобы выкроить время для своих визитов на Фитсрой-сквер. — Что-то мне не верится, что общество мистера Чемни так привлекательно для тебя, Гуттберт, — сказала миссис Олливент в один из вечеров, когда доктор зашел к ней извиниться за отсутствие его в гостиной из-за того, чтобы сейчас же отправиться к обеденному столу на Фитсрой-сквер. — Кажется, он очень добрый мужчина, но никак не интеллектуальный, я даже могу предположить, что он несколько глуповат по сравнению с тобой. Доктор вдруг покраснел на какое-то мгновение, как будто пораженный в самое сердце; очевидно, ему стало неловко за свое такое сильное желание поскорее покинуть дом. — Я хожу к нему не только для компании, — сказал он, глядя задумчиво на огонь, как человек, который жил только внутри себя, обращая внимание на внутренний, мир больше, чем на внешний. — Я хожу туда, потому что Чемни рад меня видеть. Он несчастный человек, у него нет друзей в Англии, и он, должно быть, чувствует себя без меня, как та корова в шотландской поговорке. — У него есть компания дочери и тот молодой человек, на которого он имеет такие надежды. — Молодой человек может говорить только о картинах и петь дуэтом с Флорой — весьма неинтересные развлечения для Чемни. Кроме того, мои визиты носят профессиональный характер. — Неужели он так болен? Доктор Олливент пожал плечами. — Конечно, он очень нездоров и у него нет шансов поправиться. Конец может наступить в любой момент, поэтому я хочу сделать все, чтобы предотвратить это. — Я не могу обвинять тебя за это, Гуттберт, и не буду сердиться за твое беспокойство о Чемни, несмотря на то, что оно часто приводит к твоему отсутствию дома. Возможно, я даже ревновала тебя к этой молодой девушке. Она прекрасная девушка и я люблю ее очень, как ты, вероятно, заметил. Но я хотела бы, чтобы твоя жена была лучше, если ты вообще женишься. «Лучше? Насколько лучше?» — удивленно подумал он. Что могло быть лучше, чем молодость, свежесть, невинность? Уж во всяком случае не блеск и великолепие, сопровождающие красоту. — Я вообще не собираюсь жениться, моя дорогая мама, — ответил он задумчиво. — Да и вряд ли Флоре могут прийти в голову такие мысли. В ее глазах я старый холостяк. Спокойной ночи, мама. И умоляю, не засиживайся допоздна из-за меня. Когда я вернусь, то поднимусь к себе в комнату и почитаю. Так, отдавая все время дружбе и науке, доктор Олливент несколько утратил свои сыновние привычки. Для людей, знакомых с ним, трудно было определить, что же является той причиной, которая притягивала его на Фитсрой-сквер. Он не особенно любил музыку или живопись, в то время как именно эти виды искусства составляли основную тему разговоров в присутствии Уолтера Лейбэна. А последний был очень частым гостем в доме Чемни. Доктор с величайшим терпением слушал Моцарта и Россини, Верди и Доницетти, будучи едва ли способным отличить музыку одного от другого. Он наблюдал за двумя фигурами у фортепьяно так же, как это было при первой его встрече с художником. Помогал Флоре и с рисованием, занятия по которому проходили под руководством мистера Лейбэна. В частности, доктор исправлял ошибки в изображении рук и ног, а также показывал, как в соответствии с законами анатомии могут располагаться эти части тела. Можно было предположить, что это достаточно нудное занятие для мужчины, которому могли бы открыться двери настоящего профессионального общества, если бы он пожелал этого. Для доктора стало почти привычкой появляться на Фитсрой-сквер два или три раза в неделю, и за это время Флора удивительно близко с ним познакомилась. При этом у нее не возникало того почтительного благоговения, которое обычно имеет место у молодой романтичной женщины по отношению к более старшему и интеллектуальному мужчине. Гуттберт Олливент имел возможность приходить к Чемни тогда, когда ему пожелается, и каждый раз Флора встречала его с большой радостью. Пусть беседы доктора были на скучные профессиональные темы, девушка никогда не показывала своей скуки и безразличия при этом. Он понял это и был очарован таким поведением Флоры. Знал доктор и то, что ее сердце имеет и другие чувства. Те легкие и быстрые шаги по лестнице вызывали прилив крови к лицу девушки, а внезапное объявление о приходе молодого художника заставляло ее сиять подобно солнечному свету над садом. Доктор видел и даже наблюдал за этим, убеждая себя в том, что это интересует его всего лишь с точки зрения изучения характеров. Он смотрел на проявление такой симпатии с высоты своего возраста, и если не мог радостно относиться к такому повороту событий, то, по крайней мере, воспринимал, это вполне доброжелательно. Снова и снова он убеждал себя в том, что происходящее развивается в его интересах. Пусть Марк Чемни отдаст свою дочь за этого недалекого молодого художника перед тем как умрет, и тогда вся ответственность спадет с его, доктора, плеч. Конечно, он может продолжать оставаться ее опекуном и заботиться о ее благосостоянии, чего не сделает этот беззаботный молодой человек, который, промотав свое состояние, вздумает еще взяться за ее. Но, по-видимому, она, представляющая собой прекрасный цветок, который, казалось, распустился для того, чтобы увянуть, совсем не нуждалась в заботе. И для него опекунство было настолько чуждым делом, что его отсутствие принесло бы ему облегчение. Да, пожалуй, для него будет несомненная выгода в том, чтобы эта любовная история завершилась прекрасным концом. Но стоило взглянуть на происходящие события и с другой стороны. Если бедный Чемни, над которым уже нависла рука судьбы, умрет, не выразив своей воли по поводу свадьбы дочери, умрет до того, как эта влюбленность молодых людей перерастет в более серьезные чувства, умрет до того, как сердце Флоры будет всецело принадлежать этому пустому художнику, — что тогда? Он станет ее опекуном. Он будет ее покровителем сейчас и потом. Его обязанностью будет советовать, запрещать даже тогда, когда ей захочется подурачиться. Она сможет войти в его дом как приемная дочь. Доктор мог представить себе, как ее присутствие сможет оживить его скучный дом, даже подумал о том, что это будет весьма и весьма неплохо для домашней жизни. Прекрасное молодое лицо, улыбающееся ему через стол, или приятный голос, звучащий вечером. Ему совсем необязательно должна была нравиться музыка для того, чтобы он полюбил ее пение. Даже если бы она пряла, то звук веретена показался бы ему мелодией. Доктор думал о том, как бы он мог улучшить ее образование, которое было весьма посредственным, расширить ее кругозор. Ведь его старая любовь к поэзии, присутствовавшая в детских мечтах и переживаниях и оттесненная сейчас наукой, могла ожить в этой «золотой осени» его жизни. Как странно было для него смотреть на милое лицо Флоры и думать о ее возможном будущем — либо она станет жить под его опекой, либо будет женой Уолтера Лейбэна. Медленно и незаметно это новое и необычное чувство вторгалось в его жизнь, изменяло спокойный ход его мыслей и, конечно, должно было отвлекать от главной цели его существования — той размеренной погони в науке, которая должна была привести его к определенному величию. К счастью, его душевных сил вполне хватало для того, чтобы поддержать в себе обе жизни — одну, скрытую, центром которой была девушка, и другую жизнь, где он мог заниматься своими профессиональными интересами. Прошли тоскливые зимние дни. Медленно туманная пелена вставала над вершинами домов, и Лондон казался в это время какой-то заколдованной страной, где кэбы и омнибусы превращались в странные фигуры, город стоял, открытый порывистым восточным ветрам. Это время года неунывающие жители называли весной и поздравляли друг друга с удлиняющимся днем и на каждом углу можно было заметить страдающих ревматизмом или тиком. Так пришел апрель, а жизнь на Фитсрой-сквер нисколько не изменилась в своем спокойном течении. Семейство ждало более теплой погоды для такого безобидного путешествия, как поездка к побережью или на какой-либо курорт. Марк Чемни, с точки зрения доктора, за последние месяцы не сильно поправился. Он был чувствителен даже к малейшим напряжениям, которые возникали в его жизни, страдал от слабости и депрессии и приобрел весьма мрачный вид. Кроме того, Марка чрезвычайно волновало неопределенное будущее дочери. Но все это он тщательно скрывал от нее, притворялся в ее присутствии, оптимистично говорил о будущем. В глубине души он осознавал, что рядом с ним есть другой, кто может разделить его заботы и мысли. Шаги этого человека так четко улавливало ухо дочери, его голос волновал ее, и все это видел Чемни. Тихая и спокойная забота отца о дочери может быть теперь разделена. И именно эта мысль была просто мучительна для доктора Олливента. Первые пять месяцев художник был постоянным гостем в доме мистера Чемни, и за все это время ни Марк, ни доктор не обнаружили в нем ничего отрицательного, хотя острый глаз Олливента мог заметить даже самые малейшие отклонения от благопристойности. Если Уолтер и был, как утверждал доктор, самонадеянным и тщеславным, то лишь в самых безобидных их формах. Он действительно казался человеком, которого совсем не портили мелкие пороки. Беззаботность, легкомыслие, казалось, тесно переплелись с очарованием его живой натуры. Его беззаботность не была эгоистичной, леность не казалась пренебрежением к делам, легкомыслие было естественным. Марк Чемни, будучи не слишком разборчивым в человеческих характерах, пытался изучить художника и после пяти месяцев своего исследования не нашел в нем ни одного изъяна. — Даже если бы он был моим сыном, то вряд ли я мог думать о нем лучше, — сказал он доктору в один из вечеров, когда за фортепьяно, как обычно, звучали Моцарт и Россини. — Люди не всегда высоко думают о своих сыновьях, — ответил Гуттберт с некоторым цинизмом. — Почему ты всегда усмехаешься, когда я говорю о нем? — спросил Марк обиженно. — Это особенно больно для меня, Олливент, особенно, когда ты знаешь о стремлениях моего сердца. Имеешь ли ты что-нибудь против него? — Ничего. Он хорош, без сомнения. Но если ты так ставишь вопрос, я скажу — мне не нравятся молодые люди. Но молодость — это неприятная фаза, через которую должно пройти все человечество, и поэтому надо быть терпимым к ней. Напротив, молодость девушки очаровательна и подобна раскрывшемуся бутону розы или реке, вытекающей из источника. Молодые люди похожи на молодое дерево, такое слегка неуклюжее, в котором так трудно угадать раскидистый дуб. Но поскольку, как ты уже сказал, в твоем сердце все решено, не лучше ли было бы позволить событиям предоставить самостоятельное развитие. — Возможно, и лучше, — ответил другой задумчиво, — но лишь для отца, у которого еще полжизни впереди. Я не могу позволить того, чтобы события развивались своим чередом. Я хочу знать о будущем своей дочери до того… Он не закончил предложения, которое, с точки зрения доктора, не нуждалось в окончании. — Когда ты пришел ко мне тем ноябрьским вечером, Чемни, и когда мы первый раз с тобой разговаривали, ты ничего не говорил о муже. Тебе казалось очень разумным оставить дочь под мою опеку. Сделал ли я что-либо, что могло бы скомпрометировать меня за это время? — Ты, мой дорогой Олливент! — воскликнул Марк поспешно. — Ради Бога не думай обо мне так неблагодарно. Я рад доверить флору тебе и уверен, что ты мог бы сделать для нее все, что мог бы сделать родной отец. Не было ничего, что могло бы меня поколебать в этой идее. Когда я увидел твое имя в газете и подумал о нашей школьной дружбе, мысль, которая пришла мне тогда в голову, показалась мне вдохновением. Только когда я встретился с этим молодым человеком и привел его к себе в дом, мне показалось, что они так подходят друг другу. Флоре так нравится живопись, их голоса так гармонично звучат. Конечно, у меня в голове тут же возникла другая мысль, ты мог бы быть все равно ее опекуном, когда я уйду. Только если бы я помог найти ей мужа, которого она сама бы выбрала, понимаешь — сама, тогда бы я мог успокоиться. — Думаю, ты прав, — ответил доктор Олливент равнодушно, так, как будто у него пропал интерес к предмету разговора. — Остается единственный вопрос — подходящий ли он жених. Этим вечером они больше не обсуждали судьбу Флоры. Мистер Лейбэн и девушка вскоре оставили фортепьяно и присоединились к своим старшим друзьям, после чего разговор принял общий характер. Уолтер стал обсуждать работы различных «бездарей», картины которых украшали, стены Королевской Академии, пересматривал книги на столе Флоры, и даже немного поговорил о литературе в манере, свойственной многим молодым людям: произнося суждения с проникновенностью мудреца и с пренебрежительным превосходством над авторитетами. Доктор Олливент, склонный к молчанию во время речи художника, смотрел и слушал и, наконец, встав, попрощался. — Я потеряла возможность слушать ваши прекрасные рассуждения, — сказала Флора с сожалением, пожимая ему руку на прощание, — но вы ведь видели, что мы должны были поддерживать наш дуэт. Было бы так обидно разрушить то, чего мы уже достигли. Но мне действительно нравится слушать вас, доктор Олливент, и мне доставляет удовольствие беседовать с вами наедине. — Если бы вы действительно могли быть одна, — сказал доктор. — О, доктор Олливент, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду. Мистер Лейбэн такой милый и так много помогает мне в рисовании, кажется, я никогда не смогу отблагодарить его за это. Он позволил мне пользоваться сепией, что намного лучше, чем мелки. Пожалуйста, заходите к нам почаще. Спокойной ночи! Так легко распрощаться с ним! И это награда за часы, проведенные здесь. Слишком это дорогое удовольствие. И он должен терпеть такое отношение к себе: сказать, что его речи не так уж и плохи, когда нет другого развлечения. Доктор возвращался домой ясной апрельской ночью. Над вершинами домов сверкали скопления звезд. Но как только он дошел до унылой улицы, на которой жил, как тут же повернул по направлению к Регентскому Парку. Доктор не был расположен сейчас сидеть в тишине своего кабинета. Он чувствовал, что не сможет находиться в доме, с его узким пространством. Доктор Олливент хотел помечтать на свежем воздухе. Его увлекали странные мысли о Флоре, о ее прекрасном, молодом лице, его, которому исполнилось тридцать восемь лет и жизнь которого была полна наукой, но никак не чувственными переживаниями. Глава 8 Работа над портретом Ламии существенно продвинулась за зиму и весну. Казалось невозможным, чтобы между Луизой Гарнер и Уолтером Лейбэном в процессе рисования не возникало некоторой интимной близости. И по мере того, как шло время, их знакомство становилось более чем общим. Уолтер работал гораздо больше, чем обычно, над своей картиной, и, казалось, целиком отдался своей идее. Это была первая, встреча Лициуса и Ламии, «где птицы порхают над деревьями» около Коринфеи, которую он выбрал для своей картины. Пейзаж был таинственным, залитым неясным вечерним светом, и только молодость и страсть оживляли его. В начале своей работы он обнаружил, что его модель необыкновенно молчалива и робка. Уолтер даже подумал о словах Джарреда, характеризующих его дочь как глупую и неразумную девушку. Она была очень послушна: стояла терпеливо в той позе, которую он придавал ей, не вертелась и не переступала с ноги на ногу, в общем вела себя как профессиональная натурщица. Его попытки завязать разговор из вежливости или доброты не приводили к успеху. Уолтер мог добиться от нее только односложных ответов или некоторых незначительных замечаний, которые были похожи на высказывания миссис Гарнер. Молодой художник с трудом мог поверить в ее совершеннейшую безликость. Ее большие темные глаза, которые он вырисовывал на своих полотнах, смотрели на него иногда с пронзительной глубиной, казалось, в лих скрыто необычайное количество мыслей и чувств. Ее губы были трогательно изогнуты, он выбрал бы их из всех губ как символ страсти и печали. Должно быть, существовали прекрасные душевные качества под маской безразличия, ей не хватало лишь некоторого образования. Не провел Уолтер с ней и трех дней, как его осенила идея. Что если разогнать ту серость, которая окружала девушку, освободить ее из тесной клетки и, говоря другими словами, просто дать образование дочери Джарреда Гарнера! Если бы картина имела успех, то было бы вполне благоразумно и уместно наградить девушку за ее страдания. Он был бы обязан своей славой ее исключительной красоте. Ему, может быть, никогда не пришла бы в голову мысль нарисовать Ламию, если бы не Луиза. Что может быть для нее лучшей наградой, чем провести три или четыре года в хорошей школе? Она ведь всегда, в отчаянии говорила, что Войси-стрит — это мир, из которого она не видела выхода. Можно было устроить ее в прекрасную пригородную школу, такую же привилегированную, как учебное заведение мисс Мэйдьюк, о котором так часто любила рассказывать Флора. Следовало бы вытащить Луизу из ее ужасного окружения, из этого дома, где ее постоянно унижали. А потом, что будет потом, когда она получит свое образование, а он уже не будет курировать ее? Но тогда будущее Луизы в ее руках. Женщина с хорошим образованием может многого достичъ. Она могла бы быть гувернанткой или компаньонкой, хотя, конечно, к ним и предъявляют большие требования. Или же она могла стать счетоводом и заработать себе хорошо на жизнь в одном из коммерческих учреждений. «Да, — сказал художник с решительностью, как будто клянясь себе, — если Ламия будет иметь успех, я отдам Лу на три года в хороший пансион». Это была его фантазия, связанная с будущим картины, хотя он уже сейчас мог заняться своей идеей. Молодой человек с хорошими манерами и доходом в три тысячи фунтов в год имел все основания быть щедрым, но неудачливый мужчина был склонен с некоторым пренебрежением относиться к своему окружению. Поэтому Уолтер Лейбэн чувствовал, что если его картина не будет иметь успеха, то благосостояние Луизы будет мало волновать его. Тем временем он нашел для себя интересным самому обучать ее, «не следуя определенной системе опытных учителей». Это было отрывочное обучение, в котором учитель говорил, что хотел, и искал прежде всего в этом процессе скорее развлечение. После трех или четырех приходов Уолтера Лу заметно преобразилась и перестала быть пугливой. Она перестала изводить себя мыслью о том, что мистер Лейбэн, избалованный фортуной, должен презирать ее и ее окружение, что он всего лишь жалеет ее, что она кажется ему всего лишь воплощением той женщины, о которой он говорит с большим вдохновением. Но Уолтер был так добр к ней, что ее бунтующее сердце не могло не оттаять, Лицо Луизы как будто озарялось при его приходе. Те часы, которые он проводил вместе с ней в комнате Джарреда, стали для нее настоящим счастьем. До этого единственным удовольствием для нее было сидеть на решетке камина, в то время как ее отец курил и работал, что бывало довольно редко, во время благосклонного отношения отца к дочери. Но даже эти короткие мгновения счастья среди повседневной рутины радовали Луизу. Иногда же что-то находило на Джарреда во время ужина или он мог получить неприятное письмо с просьбой вернуть взятые в долг деньги, и тогда он все чувства вымещал на дочери. А Уолтер Лейбэн был добрее, чем ее отец в минуты своей благожелательности, а также обладал великолепным характером. Мало-помалу она стала более тщательно, следить за своим внешним видом. Ее волосы были расчесаны и аккуратно уложены в том классическом стиле, который нужен был для картины, платье было выглажено и подшито. Она имела цель в жизни и не жалела труда, чтобы добиться ее. Луиза пыталась выпросить у бабушки платье из того тряпья, которым та обладала, но мисс Гарнер была непреклонна. — Если я однажды позволю себе разбазаривать одежду, то потом не смогу вспомнить, что где лежит, — говорила она. — Дело нужно делать правильно. У меня должно быть разнообразие на прилавке для того, чтобы я могла удовлетворить любого покупателя. Вот это черный сатин, к примеру, его очень нелегко продать, а вот то платье принесло мне какое-то количество денег. Одна молодая женщина зашла, взглянула на него и заключила со мной сделку о покупке в рассрочку и даже оставила, мне восемнадцать пейсов, но больше так и не появлялась. Возможно, изменились планы, а может быть, не было денег. Вторая женщина среднего возраста выплачивала мне кредит шесть недель за это платье с точностью часов, но затем куда-то пропала. Такова уж, наверное, непостоянная человеческая натура. Нет, Луиза, я не смогу дать тебе другое платье. Если ты не хочешь изображать Ламию в своем шерстяном зеленом платье, которое стоило семь пенсов за ярд, когда было новое… — Да, да бабушка, но ведь уже прошло время, когда носили такую одежду. — Он может идти куда угодно и рисовать других молодых женщин, — продолжала миссис Гарнер, не замечая, что перебила Луизу. — К тому же он не платит. — Если он не платит мне, то он платит папе. — Может быть. Во всяком случае я этого не видела. Нам уже принесли дюжину счетов за дымоход, и если у нас все еще идет вода, то это более, чем странно, потному что ее грозили отключить три недели назад. Хотя Уолтер работал над портретом в комнате мистера Гарнера, тот не часто бывал там в эти моменты. Джарред по натуре был лентяй и бездельник и мог просиживать дома до тех пор, пока его совсем не одолевали проблемы. Он предпочитал бродить по свету в поисках случайной удачи или подделывать творения известных мастеров. Миссис Гарнер — страстная защитница светских приличий, установленных на Войси-стрит, иногда входила в комнату во время встреч Уолтера и Луизы под предлогом желания увидеть картину. Она любезничала с художником на предмет его работ и искусства в целом. — Покажите мне лучше старых мастеров, мистер Лейбэн, — говорила она, — это не значит, что я плохо отношусь к вам. Я думаю, что когда вы завершите работу над Ламией, то ваша картина будет превосходной. Только, пожалуйста, не говорите мне о Милиссе и Белморе. Покажите мне настоящих старых мастеров. У них такие прекрасные и сочные краски, каждый будет покорен ими. Техника вашего Милисса груба, как гравиевая дорожка, краски у него ложатся пятнами, как будто он рисует щеткой. Дайте мне Рембрандта или Вандейка, их работы принадлежат одной прекрасной семье так же, как и скрипка Страдивари. В ответ на такую критику картин мистер Лейбэн мог только скромно молчать. — Конечно же, я уважаю старых мастеров, — сказал он. — Рубенс и Вандейк были гигантами. Да, миссис Гарнер, они величие люди. Даже сэр Джошуа не может сравниться с ними. Визиты миссис Гарнер, как правило, совпадали со временем ленча, который мог оплачиваться художником. Он бегал через дорогу в рыбный магазин для того, чтобы купить добрую порцию устриц и немалое количество эдинбургского эля. И в течение нескольких минут стол Джарреда мог быть очищен от разбросанных на нем бумаг, чашек с клеем, кистей и буравчиков и начиналась цыганского рода трапеза. Лу, с ее новым стремлением к порядку, всегда держала наготове для таких случаев чистую скатерть, несмотря на то, что это стоило ей многочисленных ночных стирок. Мистер Лейбэн получал необъяснимое удовольствие от такого рода цыганской еды. Причем, это ему нравилось гораздо больше, чем обеды на Фитсрой-сквер. В присутствии миссис Чемни он должен был быть вежлив, внимательно следить за каждым своим, шагом. Здесь же, в доме Гарнеров, он чувствовал себя намного спокойнее и смелее. Уолтер знал, что им восхищаются, что Луиза почитает его как африканские туземцы почитают своих идолов. Несколько слов, быстрые взгляды, которые имели какую-то таинственную силу и значение, оказывали на него определенное влияние, так что он очень просто чувствовал себя и ни о чем не думал. Ему еще никогда не было так свободно в своей жизни. Он, конечно, думал о своих благожелательных намерениях по поводу этой бедной девушки. Та идея о пансионе приносила ему некое успокоение. Пусть она восхищается им, если ей нравится. Это восхищение уже оказало на нее благотворное влияние, отразившееся и на ее прекрасном лице. Она была обучена в своеобразной школе, способствующей прогрессу женщины, где сентименты и симпатии заменяли рассказы учителя. Даже присутствие миссис Гарнер в этих цыганских застольях не умаляло их очарования. Возможно, она была не Лучшим собеседником за столом, но художник находил очень интересным ее характер. Миссис Гарнер делала иногда неуместные замечания, вероятно, навеянные бутылкой эля, а также рассказывала о своей тяжелой жизненной участи. Ей нравилось философствовать, при этом ее рассуждения казались запутанными, как коридор лабиринта. Она рассказывала о своем прошлом, о своих надеждах в молодые годы, которые так и не воплотились в жизнь. Но об этом прошлом периоде она повествовала весьма неопределенно, и поэтому ее судьба и причины неприятностей, имевших место в ее молодости, остались для художника неясными. Даже когда она становилась особенно болтливой под влиянием эля и устриц, то никогда не спускалась с облаков обобщенных описаний на твердую почву конкретных подробностей. — Жизнь — это загадка, мистер Лейбэн, — сказала она однажды, горестно вздохнув. — Жизнь, мадам, — ответил художник, который любил некоторую церемониальность при разговоре со старой леди, — жизнь подобна капризному ребенку, которого нужно укачивать в колыбели или усыплять при помощи элексира Даффи, сравнение, конечно, странноватое, но его можно найти у трех таких разных писателей, как Вильям Темпл, Вольтер и Голдсмит. — Ах, — промолвила миссис Гарнер. — Есть некоторые дети, которые не получают элексира Даффи. Это только прививки, корь, пудра ревеня для некоторых из нас. — Бабушка, — воскликнула Лу, пожимая своими хрупкими плечиками, — не будь такой скучной, мистер Лейбэн приходит сюда не за этим. — В твоем возрасте все хорошо, Луиза, — ответила миссис Гарнер с чувством собственного достоинства, — но когда ты дойдешь до моего возраста… — До которого я никогда, надеюсь, не дойду, бабушка, если я останусь на Войси-стрит. — Тебе бы было не очень сладко в этом мире, если бы не я, Луиза. Продажа женской одежды была моей идеей. Твой отец и пальцем бы не пошевелил, если бы мы тонули в рутине свечных и хлебных лавок. — Я бы лучше предпочла для себя свечное дело, — ответила упрямая девица. — Во всяком случае торговля была бы более бойкой. Я бы лучше продавала чай, сахар, свечи, кусочки говядины, чем тратить время на продажу старых платьев и проеденных молью мехов, которые все равно никто не захочет купить. Да, даже если бы я была полезна только маленьким детям нашего района, раскупающим сахарные леденцы. Миссис Гарнер в негодовании потрясла головой. — Подумать только, что такие низкие инстинкты могли быть в голове моего ребенка, — сказала она, — и это после всего того, что мне пришлось, сделать для организации нашего дела. Ведь у нас нет ни счетов, ни гирек, ничего, что могло бы унижать наши чувства. — Нет, но от этого пока нет никакой прибыли, — ответила Лу. Однако эти цыганские застолья, весьма интересные по своей сути, не были лучшими часами в новой жизни, Лу. Зато таковыми являлись моменты, когда она и Уолтер оставались наедине, это были для нее совершенно новые, удивительные чувства. Разговор Уолтера был не просто любезностью или повествованием банальных фактов, он хотел, чтобы Луиза чувствовала себя с ним свободно. Он общался с ней так, как будто она была равной ему, открыл ей свое сердце и разум, говорил ей о своих надеждах, мечтах и страхах, рассказывал ей истории из своей жизни, о планах на будущее. Расписывал свои странные фантазии, которые менялись как картинки в калейдоскопе и никогда не повторялись. Он мог говорить с ней так, как никогда бы не рискнул разговаривать с Флорой — свободно, без оглядки назад. И действительно, Уолтер был не слишком обеспокоен мыслью о том, какое впечатление он производит на Луизу. Он позволял ей заглянуть в самые тайные уголки своих чувств и мыслей, которые, несмотря на свою искренность, прятал от молодой леди на Фитсрой-сквер. Флора должна была стать со временем его женой, и он смотрел на это как на вполне решенный вопрос. Поэтому Уолтер относился к ней с некоторым священным трепетом. Не мог он раскрыть ей свою душу во всех ее деталях, как делал это в присутствии Луизы, которая в силу раннего знакомства с темными сторонами жизни казалась лет на десять старше, чем дочь Марка Чемни. Когда Уолтер думал, что Луиза уставала от позирования, хотя она сама никогда не жаловалась на это, то он мог прекратить свою работу, возможно, и из-за того, что сам устал, и старался что-нибудь почитать для нее: молодой художник с чувством относился к чтению и читал стремительно и пылко. Начал он с «Ламии», чтобы Луиза могла понять, какую героиню изображает. Яркие, живые строки были непривычны ее слуху, но казались ей очаровательными. Сама она раньше читала в основном дешевые романы о бандитах, пиратах, цыганских девах. Эта первая встреча с настоящей поэзией — чувственной, прекрасной — необычайно взволновала ее. Казалось, что вся ее апатия бесследно исчезла и Уолтер Лейбэн как будто заново открыл для себя эту девушку. Она была подобна спящей красавице, разум которой был покрыт мраком. У художника была та прекрасная мысль, связанная с обучением девушки в пансионе, он хотел сделать ее образованной для ее же выгоды и для своего развлечения в то же время. Уолтер прочитал ей всего Китса и затем обнаружил, что ей этого мало, ее желание услышать еще прекрасные строки только усилилось. Тогда он открыл для нее сокровищницу Шекспира. Уолтер начал с «Ромео и Джульетты», и это произведение потрясло Луизу. «Гамлет» показался ей скучным, «Сон в летнюю ночь» также не сильно заинтересовал ее, кроме некоторых сцен. Она была потрясена «Отелло» и плакала над трагичной судьбой этого героя. Прочтение «Макбет» было как видение странного мира, в котором чувства были такими величественными, о каких, она когда-либо мечтала. Луиза следила за развитием сюжета в этой драме с исключительным волнением. Ни для одной молодой девушки, которая со школьной скамьи была знакома с Шекспиром, не могло быть такого очарования в его строках, какое было для Луизы, все в нем было ново для нее. Ей казалось, что она только сейчас начала жить, как будто выйдя из какого-то темного помещения в прекрасный светлый зал. Чем была для нее Войси-стрит? Одна улица похожа на другую, она могла жить, где угодно, только бы рядом с ней были книги и такой друг, как мистер Лейбэн, который покровительствует ей на этом, новом жизненном пути, полном света и поэзии. Он позволил ей наслаждаться Шекспиром до тех пор, пока она не узнала все его трагедии, а затем предложил ей других по духу поэтов. — Шекспир слишком тягостен для моего настроения этим утром, — сказал он однажды и достал из кармана маленький изящный томик стихов, открыл его в задумчивости и прошел раза два или три по комнате перед тем, как начать читать. Он читал, иногда даже по памяти, целого «Гяура», ни разу не остановившись, чтобы прокомментировать прочитанное. Это было лучшее из того, что он знал наизусть, и Уолтер вложил все свое сердце в каждую строчку. Когда он начал читать, стоя неподвижно и смотря вниз, волнующие строчки, то восторг девушки вылился в рыдания, которые она тут же подавила и спокойно дослушала все до конца. — Это не Шекспир, — сказала она. — Нет. — И не Китс. — Нет. Я рад, что вы начинаете отличать один стиль от другого. — Я не думаю, чтобы человек мог написать такие строки, — сказала девушка с трудом. — Где этот человек, который написал о Лейле? — Зачем вам? — Я хочу пойти к нему, упасть на колени перед ним и попросить у него возможности почитать его. — Это был бы глупый поступок, если бы он мог быть осуществлен, — ответил мистер Лейбэн, — но ты можешь пойти и поклониться его могиле. Этот поэт умер. Лу разразилась рыданиями. Нервы, ослабленные этими превосходными строками, заставили ее подумать о том, что тот, кто написал такое творение, лежит в земле. — Я больше никогда не буду читать вам Байрона, — сказал несколько грубо мистер Уолтер. — Что! Он написал еще что-то? — Очень много. — О, вы мне прочитаете остальное, не правда ли? — Когда ваши нервы станут крепче. На следующую их встречу Уолтер принес том Милтона, но после первых же страниц «Потерянного рая» у Луизы, по ее признанию, пропал всякий интерес к книге. Однако ей понравился «Гимн Рождеству», хотя классические имена и ввели ее в заблуждение. Ритм стиха доставил ей большое удовольствие. Таким образом, одновременно с работой над картиной происходил прогресс Луизы в образований. Мистер Лейбэн оставлял ей свои книги для чтения на досуге, который она могла иметь только ночью. Она засиживалась за чтением до позднего времени, когда миссис Гарнер спала на своей складной кровати. Правда, Луиза получала потом от нее нагоняй за неумеренный расход свечей. Образование такое, как это, построенное на мире поэзии, вдруг обнаружило в ней необычайный ум, обостренный недостатками и горечью жизни на Войси-стрит. Оно повлияло на быструю переделку этой пылкой, необузданной натуры. Разум девушки не был загружен всем тем, что обычно отвлекает внимание более счастливой части женского населения. Платье, удовольствие, общество — ничего не существовало для нее. Вся горечь и печаль ее прошлой жизни была связана с тем, что она не думала ни о чем, кроме забот и тревог. Ее разум был нетронутой почвой, готовой принять новые семена, которые упадут на нее, семена возвышенных мыслей и мелодий строк, полных глубокого смысла. Могли ли Шекспир и Байрон значить так же много для других молодых девушек, как они значили для Луизы. Она не знала ничего яркого, кроме этих книг. Свои знания о природе она черпала из Регентского Парка и Примроуз-хилл, но даже в этих местах ей не часто приходилось бывать. Луиза, правда, однажды провела один день в Хэмпстедской пустоши во время школьной экскурсии, но это мгновение прошло очень давно, и теперь воспоминания о нем поблекли за пеленой годов. Но благодаря удивительной силе своего воображения, которое так хорошо описал лорд Литтон в одном из своих замечательных эссе, она видела снежные вершины гор и итальянский садик, где при свете звезд объяснялись друг другу в любви Ромео и Джульетта. Постепенно, не отдавая себе отчета, художник все чаще стал бывать в доме на Войси-стрит. Иногда он даже и не рисовал картину; молодой человек с доходом в три тысячи фунтов в год вряд ли стал бы работать против своего желания. В такие дни он мог представить Луизу в другом образе и начинал работать над Оливией или Джульеттой, или Доротеей Сервантеса, — модель не имела ничего против, потому что была в его компании. Возможно, что миссис Гарнер с трудом пережила бы такую трату времени своей внучки, если бы не те ленчи, которые составляли обед для двух женщин, а также доход, приносимый маленькой семье от реставрационных работ картин Уолтера, осуществляемых Джарредом. — Он — лучший мой клиент, которого я когда-либо имел, — говорил Джарред своей матери, — будь повежливее с ним. Я не очень огорчаюсь от того, что он так много времени проводит с Лу, она сильно изменилась после встреч с ним. Поддерживает свои волосы в порядке и даже починила свое платье. И после всего этого, кто знает, что может случиться? Мужчины так изменчивы, иначе не было бы такого количества отказов от женитьбы, о которых так часто пишут в газетах. — Ты не прав, Джарред, — сказала со вздохом миссис Гарнер, — такого рода отказы обычно связаны с тем, что богатый мужчина не желает жениться на бедной девушке. Обычно после страстных и любовных писем к таким девушкам он женится на богатой леди. Вот о чем обычно пишут в газетах. Я никогда не встречала заметки о том, чтобы богатую девушку оставляли ради бедной. — Потому что богатые девушки не хотят унижать себя ответными действиями, — ответил Джарред, — они знают о своих средствах, которые могут обеспечить им беззаботную жизнь, они выше того, чтобы рассуждать об убытках. — Может быть, Джарред, но жизнь научила меня видеть и темные стороны дел. Я бы не позволила мистеру Лейбэну приближаться к ней, если, бы считала, что от него мог быть вред. Но мне кажется, что даже младенец менее невинен, чем он. Может быть, очарованный возможностью развития событий мистер Гарнер расщедрился до того, что дал своей дочери соверен на покупку нового платья. — И не думай о хламе своей бабушки, — сказал он, когда Лу рассказала ему о нежелании миссис Гарнер дать ей попользоваться запасом одежды. — Пойди и купи себе новое платье, которое еще никто не носил, — сказал мистер Гарнер строго, чеканя каждое слово, — оно должно быть чистым и опрятным, как будто только что со станка. После чего Луиза, не помня себя от радости, бросилась к магазину Питера Робинса, где она была совсем очарована, и купила себе ярко-голубую ткань из мериносовской шерсти и вечером того же дня скроила себе платье под негодующим взглядом бабушки. — Если ты хотела потратить деньги, Луиза, то я думаю, ты могла бы потратить их на нашу семью. Я бы позволила тебе купить то платье из коричневого поплина за этот соверен, хотя оно стоило не меньше пяти, когда было новое. — Но ведь ты сказала, бабушка, что не хочешь трогать свои запасы. — Да, если я при этом ничего не получаю, Луиза. Но ты могла бы быть таким же покупателем, как и другие, за исключением того, что я могла бы сделать тебе скидку. — Но на нем спереди так много пятен от вина, бабушка, и несколько маленьких прожженых дырочек на рукаве, как будто от сигары. — Не следует так пренебрежительно относиться к этому платью, раз уж ты потратила где-то свои деньги. — Кроме того, папа сказал мне купить новое платье и вообще отстань от меня, — сказала Лу грубо. Да, изучение Шекспира пока не совсем смогло изменить язык повседневного общения в семье. — Раз уж твой отец был так щедр, то он мог бы лучше заплатить по счетам за воду, — заметила миссис Гарнер язвительным тоном, — это давно пора сделать. Во время своего очередного визита к Гарнерам мистер Лейбэн был приятно удивлен появлением Лу в ярком голубом платье. Этот цвет напомнил ему тот голубой шелк, чье музыкальное шуршание он так часто слышал на Фитсрой-сквер. Он посмотрел на нее с виноватым видом и начал рисовать без обычного промедления. Луиза была разочарована. Она ждала, что он скажет что-нибудь о ее новом одеянии не потому, что он имел привычку говорить ей комплименты, а потому, что новое платье было для нее слишком большим событием и Луиза не ожидала, что оно может пройти незамеченным. Девушка расположилась в привычной для нее позе, но ее нижняя губа задрожала в какой-то момент, и она была похожа на ребенка, который вот-вот готов расплакаться. Вдруг Уолтер резко прекратил работу, но вскоре как-то сник, казалась странной такая перемена в его, характере, наконец, отбросил свою кисть и пробормотал восклицание, которое могло быть чем угодно. — Бесполезно, — сказал он раздраженно. — Я не могу рисовать вас в этом ярком голубом платье. Цвет лица от этого совсем никуда. Я должен немедленно достать платье в классическом стиле. Могу взять такое у театрального костюмера. — Вам не нравится голубое? — запинаясь спросила Луиза. — Для определенного цвета лица, нравится, но не для вашего. Что заставило вас надеть это платье сегодня? — Оно новое, мой отец дал мне его. Я думала, вам такое платье понравится больше, чем то старое, которое я всегда ношу. У меня не было ни одной новой вещи за два года. Слабое всхлипывание последовало за этим признанием, и разочарование Лу нашло себе выход в слезах. Это прекрасное голубое платье, которое она шила в ночные часы, когда кругом была непроницаемая тишина, нарушаемая изредка бродячими котами на Войси-стрит, эта ластовица, выкройка, элегантный разрез, правый рукав и левый рукав, в которых уже запутался ее мозг, все это было названо «сверкающая голубая штучка» тем, чье мнение было для нее особенно дорого. Луиза мечтала, что сможет появиться перед ним обновленным существом в этом новом платье, подобно тому, как бабочка освобождается от кокона, в котором она была закована. Такое, похожее на детское, всхлипывание и полные от слез глаза сильно тронули мягкое сердце Уолтера. Он бросился к ней через комнату, стал ласково утешать ее, говорил что-то успокоительное и притянул ее к себе с братской нежностью. — Мой дорогой ребенок, — сказал он, — платье очень очаровательное само по себе. Оно только не очень идет вам. Эта бледная, оливкового цвета кожа вашего лица теряет свою привлекательность из-за голубого цвета. Почему вы не сказали мне, что хотите новое платье? Позвольте мне выбрать его для вас. Я достану прекрасный костюм для Ламии. Я должен рисовать вас в классическом одеянии — греческой тоге из белого кашемира с алой каймой, что как раз согреет холодный белый цвет и составит контраст с вашими черными волосами. Эти слова утешили Луизу, но Уолтеру все же было досадно, что он обидел ее. Каким все-таки чувствительным существом была она, несмотря на Войси-стрит, свою бабушку и второсортную одежду. Она оставалась женщиной, никоим образом не изменившейся от острых жизненных лишений. До сих пор он избегал делать ей какие-либо подарки. Даже свои книги он давал ей только почитать. Но днем, после описанной выше сцены, он прислал сверток с шелком ярко-алого цвета, цвета Чамбертина. Были там также кружева, брюссельские или брабантские, о которых миссис Гарнер говорила как о целом состоянии. Вряд ли это было самое подходящее платье для молодой девушки на Войси-стрит, сделанное из такого яркого неапольского шелка. Вряд ли это было платье, в котором можно сбегать за пивом или просто спокойно посидеть в маленькой гостиной, где было все только самое необходимое для хозяйственных дел. Определенно, такая одежда не была предназначена для обслуживания жильцов и уборок. Но обидев Луизу своими высказываниями, мистер Лейбэн сильно хотел загладить свой поступок. «Дорогая мисс Гарнер, — писал он в своем коротком послании, которое было приложено к свертку, — я рискну послать вам платье, которое, думаю, подойдет вам лучше, чем то голубое. Примите его от меня, пожалуйста, и носите как доказательство того, что вы простили; мои слова, сказанные о выбранном вами платье. Я заказал наряд для Ламии и был бы очень обязан вам, если бы вы пришли к Мерсе на Бау-стрит и примерили его. Я там сказал, что вы придете. Всегда ваш.      Уолтер Лейбэн». Миссис Гарнер вертела содержимое посылки и вздыхала. — Должно быть, это стоит по десяти шиллингов за ярд, — сказала она, — а здесь пятнадцать ярдов, что составляет семь фунтов, да еще шесть ярдов кружев, стоящих фунтов пять — двенадцать фунтов за платье, которое ты никогда не сможешь носить, разве что по воскресеньям, и которое будет вызывать у других зависть. Двенадцать долларов составляют четверть нашей ренты за жилье. Как жалко, что он просто не дал тебе этих денег! — Ты думаешь, что я бы взяла от него деньги, бабушка? — сказала Лу, сверкнув глазами и в негодовании заворачивая обратно платье. — Ты не знаешь, как надо ценить доброту и щедрость. Я не очень бы расстроилась, если бы у меня не было этого платья, но я счастлива думать, что он сделал это для меня и купил такую вещь, которую мог бы подарить и настоящей леди. Джарред почувствовал большое удовлетворение при взгляде на подарок. — Браво, — сказал он. — Выше голову, моя девочка, это деньги, потраченные на тебя. Кто знает, что может случиться? Хотел бы я взглянуть на ту куколку с Фитсрой-сквер; думаю, она вряд ли выглядит лучше, чем наша Лу, которая в таком порядке держит свои волосы. Вместо того, чтобы быть благодарной за сделанный ей комплимент, девушка была разгневана речью своего отца. — Ты не имеешь права говорить такие вещи! — крикнула она. — Ты не можешь говорить так о той молодой леди, на которой мистер Лейбэн собирается жениться. Очень любезно с его стороны быть таким добрым и считать меня леди, я благодарна ему за все его заботы. Но ты думаешь, я не понимаю, что все это притворство? Думаешь, я не знаю, что всего лишь грязь под его ногами? — Боже, спаси и сохрани нас! — воскликнул Джарред. — Что ты за злючка? Дай мне, пожалуйста, банку с табаком и не говори как дурочка. Всегда выигрывает лучшая лошадь, полагайся на это. Очень маловероятно, чтобы я поставил на черную лошадку, когда наверняка знаю, кто выиграет в скачках. Глава 9 Вернувшаяся весна: раннее чириканье дроздов в парках, щебетание жаворонков, прилетевших со свежих полей возле леса Святого Джона, корзины подснежников на грязных улицах должны были пробудить во многих душах неожиданное стремление, переместиться в сельскую местность. В это время Лондон неясно выступал из тумана, тускло светились фонари на улицах. Город имел очень тоскливый вид, подобно тому подземному миру, через который Виргилий проводил Данте, Но когда небо было голубым и на Твикенхэмских лугах расцветал боярышник, город был очарователен. Возможно, под влиянием таких видений и зародилось в груди Флоры Чемни новое желание увидеть более прекрасные места, чем те, которые были в радиусе трех-четырех миль от их дома. Обед у Ричмонда, на который были приглашены доктор Олливент и мистер Лейбэн, скорее усилил это желание, чем удовлетворил его. — Это так мило с твоей стороны, что ты вывел нас сюда, папочка, — сказала Флора, когда они прогуливались на одной из своих загородных прогулок, — но только мне все больше хочется побывать в настоящей сельской местности. Эта тропинка и пейзаж прекрасны, однако я чувствую присутствие Лондона. Мои глаза, конечно, не такие острые как у Генриха восьмого, который стоял вон на том маленьком холме и наблюдал за поднятием флага, которое должно было напомнить ему об отрубленной голове бедной Анны Болин. Это исторический факт, не — правда ли доктор Олливент? Я помню, что читала это у мисс Мэйдьюк. Но мое обоняние говорит мне о том, что Лондон недалеко отсюда. — Я бы мог подумать, что если вы что-то и можете унюхать, так это скорее всего обед у «Стара и Гартера», — сказал Олливент. — Папа, когда мы, наконец, сможем съездить на настоящую природу? — Думаю, что подразумевается Брайтон или Скабарэ, — сказал доктор. — Подразумевается только самое хорошее. А именно: безлюдное место, где папа и я могли бы гулять, одеваться, как нам вздумается, и где мне не будет так неловко за ту панаму, которую так любил носить папа прошлым летом. К нам бы могли приезжать наши друзья, если они этого пожелают, и там должны быть море и лодки. Там я могла бы делать эскизы целыми днями. Повсюду должны быть прекрасные места, которые будут для меня новым и старым миром, где обычные люди выглядят как персонажи в театре, а на заднем плане видны голубые горы, виноградники и широкая быстрая река — и все это на самом деле. Ну, дорогой доктор Олливент, вы присоединяетесь к моему желанию? Вы ведь говорили, что путешествие будет на пользу папе. — Я говорил? — рассеянно спросил доктор. — Кажется, я забыл. — В самом деле? Как странно! Это был один из ваших советов, данных на одном из вечером на Вимпоул-стрит, самом первом, который мы провели вместе! — Возможно, я и сказал это. Но вряд ли бы я сейчас порекомендовал нашему отцу путешествие на континент. Ему нужен покой, — и доктор профессиональным взглядом посмотрел на Марка, находящегося позади него. — Английские морские курорты могут быть полезны, если ему понравится эта идея. — Мне нравится то, что нравится моей девочке, — сказал Марк Чемни. — Если у нее сердце лежит к путешествию на континент, то мы поедем туда. — Нет, нет, папа, — тоскливо сказала Флора, неожиданно изменившись в лице, как будто в ее голове возникла тревожная мысль, — мы поедем только туда, где будет хорошо для тебя. Посоветуйте, пожалуйста, как нам быть, доктор Олливент. Не будет ли лучше остаться дома, не навредят ли папе трудности путешествия? — Думаю, что нет. Думаю, что перемена места и климата будет полезна для него. — Тогда я поеду туда, куда пожелает папа, — сказала девушка с необычайной нежностью, печально взглянув на лицо отца и обхватив своей маленькой ручкой руку отца. Прелестная картина юной женственности и грации более нежной, чем красота, которая так часто ускользает от острого глаза художника. А Марк задумчиво смотрел на окружавший их пейзаж, устремляя свой взор на голубую гладь широкой реки. — Тогда мы поедем в Брэнскомб. Это единственный английский курорт, который я знаю. Ты должен помнить его, Олливент, это то самое место, где мы часто бывали в детстве. — Я весьма слабо помню проведенные там дни, они были скучны для меня. — Скучны! Это когда под твоими ногами море? Ведь есть вечная красота, которая совсем не связана с тем, что есть на земле. Оставьте меня наедине с морем, мне будет все равно, на чем стоять, будь то скала или иссушенный солнцем песок. Поэтому если Брэнскомб и скучен сам по себе, то то, что его окружает, удивительно, Мне до безумия нравился Брэнскомб в детстве. Возможно, лучшим временем в моей жизни были те длинные солнечные дни, которые я проводил на побережье или на галечных пляжах залива. — Умоляю, давай поедем в Брэнскомб, папа. Я так хочу побывать в том месте, которое ты так полюбил, — сказала Флора, оживленная живописными рассказами отца. Вряд ли он был так сильно болен, как думала Флора, глядя на серьезное выражение лица доктора. Марк рассуждал так, как будто для него существовала радость жизни, казалось, в его груди клокочет фонтан жизненной энергий. — Вы будете навещать нас в Брэнскомбе, мистер Лейбэн? — спросила она веселым тоном у художника. — Я не думаю, чтобы вас могло испугать длинное путешествие. Она подумала, что он может каждую неделю проделывать расстояние от Лондона до Эдинбурга в тех ужасных кэбах, свистящий звук колес и хлопанье дверей которых так часто пугали ее. — Прошу прощения, — сказал Уолтер, оторвавшись от своих мечтаний. — Кто это Бренскомб? Все нужно было объяснять ему заново. Очевидно, он уже четверть часа как не слышал ничего из того, о чем разговаривали его собеседники. — Вы должны приехать к нам в Девоншир и научить меня рисовать море. Я буду заниматься эскизами целый день. Конечно, он был бы очень польщен, правда, поездка к морю не входила в его планы, но он мог бы помочь ей чем сможет, как только закончит начатую сейчас картину. Это был ранний май. Мистер Чемни и его дочь все еще не были в Королевской Академии. — Я думала, что ваша самая важная картина была уже закончена и отослана прошлым месяцем, — заметила Флора. — Нет. Я действительно думал отослать ее в этом году, но был слишком ленив. Картина лишь наполовину окончена. Я не хотел работать спустя рукава, кроме того, я не мог найти для себя подходящей модели. — Мне очень жаль. Я так хотела увидеть вашу картину на выставке. Значит, там нет ничего из ваших работ, — сказала она с сожалением. — Да. Правда, я послал какую-то маленькую картинку, для интереса, и, к моему удивлению, ее приняли. Конечно, они подвесили ее под самый потолок, но все же. — О, пожалуйста, расскажите мне об этом. — Мало что можно сказать по этому поводу. Там изображена всего одна фигура. Вы можете пройти через все залы несколько раз, не заметив моей картины. — Я не смогу, — наивно сказала Флора. — Я узнала бы ваш стиль. Но скажите же мне, кого вы изобразили. — Я назвал её Эсмеральда — это одна из героинь Виктора Гюго, как вы знаете. Одинокая женщина, борющаяся с темной стеной безразличия. Бледное, отчаявшееся лицо, всматривающееся в сумрак. — Должно быть, это грандиозно, — сказала Флора восхищенно. — Только для дружеских глаз. А то недавно одна газетенка написала, что мои краски похожи на шпатлевку, а тени напоминают цвет горохового супа. — Бедняга! — воскликнула Флора. — Завидуют, конечно. Почему они позволяют, чтобы несчастные художники терпели такую критику? — Не очень порядочно, не правда ли? Хотя, пожалуй, я хотел бы, чтобы мои работы признавали. Детали предстоящей поездки были обсуждены после обеда, который проходил в старинной столовой гостиницы Стара и Гартера, которую каждый из нас помнит так хорошо и в которой многие из нас бывали со своими друзьями, возможно, уже ушедшими из этой жизни. Они обедали возле широкого окна с видом на прекрасную долину, по которой, извиваясь серебристой лентой, текла Темза, плавно огибала рощу Хэма, разделяясь на два рукава, сливающихся вновь после обегания островка с ивами. Сидя у этого окна, они обсуждали до поздних сумерек предстоящую поездку в Брэнскомб. Марк Чемни был полон идей, Флора казалась счастливой и воодушевленной, доктор Олливент улыбался чаще, чем обычно, только художник был задумчив и смотрел на пейзаж за окном, подперев подбородок руками. Девушка посматривала на него украдкой, удивляясь его необычному молчанию. Но затем она решила для себя, что, должно быть, он всегда задумчив, когда встречается с природой. Даже этот привычный пейзаж, который каждый кокни[2 - Пренебрежительно-насмешливое прозвище уроженца Лондона из средних и низших слоев.] знал всем своим сердцем, но очарование которого было безгранично, казалось, мог вдохновлять его. — Думаю, что я поеду с вами, — сказал доктор, если, конечно, у вас нет возражений. У меня еще ни разу не было отпуска с тех пор, как я вернулся с континента, за исключением коротких визитов в Париж, где я мог прослушать научное сообщение или понаблюдать за экспериментом. Вы навряд ли назвали бы это отдыхом. Я бы нисколько не удивился, если бы мне вдруг пришла в голову мысль о том образе жизни, который я обычно рекомендую своим пациентам. — О, доктор Олливент, конечно поедемте вместе, — воскликнула Флора радостно. — Я сама никогда бы не подумала просить вас об этом, зная как точно расписано ваше время. Но это было бы так здорово чувствовать, что вы позаботились бы о папе. Хотя, конечно, ему не нужны особые заботы. Я надеюсь, за исключением лишь моих, — сказала Флора с тревожным взглядом, как будто хотела сказать: «Ну скажите же, что все хорошо». — Да, малышка, я не могу иметь более нежную няньку, чем ты, — сказал отец, притягивая к себе хрупкую фигурку дочери. — И пока я живу, твоя забота будет делать меня счастливым. Только знай, дорогая, даже прекрасный механизм рано или поздно изнашивается и однажды выходит из строя, как та чудесная карета, о которой мы читали прошлым вечером. — Папа, папа! — крикнула Флора, прослезившись. — Как ты можешь так легко говорить о том, что может разбить мое сердце! — Ну, что ты! Если бы я был оракулом, знающим все повороты судьбы. Не унывай, Фло, давай лучше поговорим о Брэнскомбе. Я дам завтра телеграмму в Лонг-Саттон агенту по недвижимости, пусть он найдет для нас какой-нибудь коттедж или дом, и мы сразу поедем туда на следующий же день. Вы поедете с нами, Уолтер, не правда ли? У моей дочери должно быть более веселое общество, чем двое пожилых мужчин, таких как Олливент и я. Доктор рассмеялся своим низким с какой-то горечью смехом и так приглушенно, что вряд ли бы обидел даже лорда Честерфильда. — Это одно из тех наказаний, которое производит наука со своими почитателями, — сказал он, — быть таким брюзгой в тридцать восемь лет. — Вы очень сердечный человек, — промолвил Уолтер, оживая как будто после транса, — но я думаю, что не смогу покинуть Лондон в силу такого вашего скоропалительного решения, даже учитывая всю прелесть сопровождения вас, мисс Чемни, что, конечно, составляет большое искушение для меня. — Хм! — проговорил Чемни. — Может ли молодой человек в твоем положении думать о работе. — Возможно, это звучит глупо, но я хочу получить небольшую репутацию. Если вы позволите мне присоединиться к вам через неделю, то я буду очень рад. — Как пожелаете, — сказал мистер Чемни обиженно и так, как будто на этом вопрос был исчерпан. Флоре показалось странным то, что могут быть вообще какие-либо сбои в ее планах. Она привыкла к тому, что художник был ей полностью подчинен, это произошло помимо ее желания, ведь ее простой душе не было известно кокетство и жеманство. До последнего времени он все время прислушивался к ее словам, как будто они имели величайшее значение для него, и всегда был внимателен к малейшим ее желаниям. Но в последние несколько недель в нем произошли перемены, столь неуловимые, что Флора не могла их понять даже приблизительно, но которые несколько огорчили радость общения с художником, казавшуюся девушке безграничным счастьем. «Я думала, что являюсь самым счастливым человеком в мире, говорила она сама себе, — когда считала его частью своей жизни. А что, если мы с папой ошибались и он не интересовался мной. Я была интересна ему не более, чем любая другая девушка, в доме отца которой ему так же нравилось бы проводить свои вечера». Это предположение было ужасно. Как глупо было с ее стороны думать, что его любовь является вершиной счастья. Без сомнения, в этом была вина отца или следствие легкомысленной дружбы: уроков рисования, приятных прогулок по Рэтбоун-плэйс, пения, в котором голоса звучали так гармонично, сходства интересов, делающих их похожих на близнецов, разлученных при рождении и вновь впоследствии объединившихся. Она ведь давно уже поверила в его любовь к ней. Расстроенная этой непонятной переменой в нем и столкнувшись лицом к лицу с холодной действительностью, что могла считать она основанием для своих воздушных замков, построенных на мечте? Его робкие улыбки и взгляды, слова, произнесенные шепотом, которые проникали в ее сердце, несмелые пожатия рук при расставании, долгие разговоры на полуосвещенной лестнице перед его уходом — все это могло ничего не значить, могло быть всего лишь обычным событием в том обществе, которое она не знала, таким же пустяковым, как опавший лист. «Если он не приедет в Брэнскомб, я буду знать, что он не любит меня», — думала Флора, когда они ехали обратно в Лондон ясным весенним вечером. Они долго еще не разговаривали, пока, наконец, художник не сбросил, как покрывало, свою задумчивость и не начал разговаривать со своей привычной веселостью. Он был даже более оживлен, чем обычно, его радость граничила с буйством и от тревог и сомнений девушки не осталось и следа, они исчезли, «как хлопья снега в реке». Глава 10 Еще не было и десяти часов вечера, когда они прибыли на Фитсрой-сквер. Мистер Чемни настоял на том, чтобы оба его приятеля заглянули к нему на чашечку чая, что в дальнейшем перешло к застолью с виски. Он сильно устал и поэтому позволил себе растянуться во весь рост на просторной софе, однако нашел в себе силы попросить исполнить Флору его любимые песни. — Спой нам «Землю Шотландии», Фло, — сказал он, и девушка послушно подошла к фортепьяно и начала исполнять грустную песню. Но на середине второй строчки она вдруг замолчала, и из глаз ее хлынули слезы. Уолтер тут же оказался рядом с девушкой, ласково нагнувшись над ней и спрашивая ее не больна ли она, или, может быть, устала. Отец Флоры смотрел на неё с недоумением. — Что случилось, малышка? Она как будто не заметила беспокойства художника и, оставив фортепьяно, припала на колени перед отцом, обняв его шею руками. — Прости меня, что я так глупо сделала, — сказала она шепотом, обращаясь только к отцу, — но я не могу переносить песни, в которых поется о расставании. Ты ведь меня никогда не оставишь, папа? Ты будешь заботиться о своем здоровье и станешь сильным и здоровым и никогда не оставишь меня? Он прижал ее к своей груди и нежно поцеловал. — О, Боже, будь добр и позволь нам подольше пробыть вместе! — мягко проговорил он. — Я буду делать все для того, чтобы это случилось. А теперь иди к себе наверх, ты устала и, по-моему, у тебя испортилось настроение. Ты была такой веселой, когда мы возвращались из Ричмонда. — Да, папа. На меня просто что-то нашло. Но эта песня как будто вселила страх в мое сердце. Глупо, не правда ли? Ведь эта песня о старом мужчине, которому было что-то около восьмидесяти лет. Здесь нет ничего общего с тобой, ведь ты находишься в самом расцвете жизни. — Это действительно несерьезно, малышка! За это я и называю тебя так. А теперь пожелай нашим друзьям спокойной ночи и иди наверх спать. Я уверен, что ты устала. Двое джентльменов, невольно присутствовавших при этом диалоге — один рассматривающий сонных канареек, а другой — перелистывающий нотную тетрадь, тут же вышли из задумчивости и пожелали Флоре спокойной ночи в свойственной им манере: мистер Лейбэн — с обворожительной нежностью, которая казалась, однако, не совсем открытой, как будто он боялся открыть девушке порыв своего сердца; доктор — с излишней серьезностью, задержав на мгновение ее тонкую кисть. — Сумерки наступили быстро, — сказал он, — но ночной отдых пойдет вам на пользу. Перемена же климата будет полезна и вам, и вашему отцу. Вскоре ушел и доктор с Уолтером. Сквер был бы совсем пустым, если бы не одинокая фигура, стоящая у ограды и смотрящая на окна дома Чемни. Доктор Олливент остановился, чтобы посмотреть через дорогу на этого странного прохожего. — Интересно, — сказал он, — этот человек как будто наблюдает за домом Чемни. Фигура сдвинулась с места, как только он заговорил, и удалилась к другой стороне сквера. — Наверно, какая-то несчастная, — сказал доктор вздохнув, — но она, по-моему, действительно наблюдала за домом, когда мы вышли из него. — Право же, я ничего не видел, — торопливо ответил Уолтер. — Тогда вы, должно быть, смотрели на звезды, ведь эта женщина находилась как раз напротив нас. Ну да ладно, спокойной ночи. — Спокойной ночи. Возле двери дома мистера Лейбэна они расстались без теплых слов. Уолтер вставил ключ в замок, но несколько замешкался с открыванием двери, ровно настолько, чтобы доктор успел исчезнуть из сквера. Тут же художник положил ключ обратно в карман и поспешил в направлении удалившейся женской фигуры. Он нашел ее стоящей с другой стороны ограды сквера, лицо девушки было почти полностью закрыто плотной черной вуалью. Однако Уолтер узнал ее, несмотря на это. — Лу! — воскликнул он, — что вы здесь делаете, дорогая? — Я не знаю ничего! Мне было скучно дома и я вышла прогуляться. Может, на улице не так противно, как в душной комнате рядом с бабушкой. Я прекрасно знала, где вы можете быть, и поэтому пошла посмотреть на окна, для компании. — Бедная Лу, — произнес Уолтер с жалостью в голосе, — почему же те книги, которые я оставил, не могли стать для вас лучшим развлечением? — Конечно, могли, если бы я могла их читать. Но я не могу, по крайней мере, до тех пор, пока бабушка не уйдет спать. По ее мнению, чтение книги — почти что преступление. Однако иногда я все-таки засиживаюсь за книгой до трех часов ночи, за что непременно получаю нагоняй за расход свечей. Я бы не стал так говорить. Не очень красиво, когда такие слова слетают с женских губ. — Ну, тогда я скажу, что мне просто попадает. — Еще хуже. Не проще ли сказать, что вас ругают! — Именно это я и хотела сказать, но все же лучше я скажу, что получаю нагоняй. Ко мне придираются и ворчат на меня с утра до вечера. Это, наверное, моя вина, что я принимаю все близко к сердцу и что участь моя нелегка? Уверена, что могла бы избавиться от этого, если бы так оно и было. Все-таки прошлое девушки, наверное, иногда проявляло себя, несмотря на те благотворные влияния, которые так быстро изменили ее. Настроение Луизы было не самым лучшим в тот вечер. Она знала, что была на самом дне жизни, ненавидела себя и свое окружение, даже чувствовала отвращение к такой жизни. Но этот молчаливый протест делал ее невосприимчивой к собственной деградации. Что могли для нее значить эти небольшие различия в словах? Она никогда не смогла бы быть леди. В старые времена рабской торговли для рабов не имело значения, какого оттенка была их кожа. Для рабства не существовало градации. При тех варварских законах любой цвет считался черным. Луиза же была рабыней бедности. Что толку от ее тщетных попыток стать лучше, когда она знает свои возможности? — Зачем учить меня не употреблять вульгарных слов? — спросила она отчужденно, — все равно я никогда не смогу быть похожей на нее, — и Луиза кивнула головой в сторону дома мистера Чемни. — Вы могли бы быть превосходной молодой женщиной, — ответил художник, не обсуждая ее слов, — у вас достаточно сил для этого. Сейчас, Лу, я расскажу нам тайну. Все же нам лучше пойти на Войси-стрит. Не очень хорошо стоять здесь. — Особенно со мной. — Ваш любимый Байрон сказал бы «с такой как я». — Я не знаю, что случилось с вами сегодня вечером, Лу, но вы не похожи на себя. — Да. Но сейчас я больше похожа на себя, чем раньше. Я сильно старалась быть похожей на кого-либо еще. Но не на нее! — крикнула она, опять указывая на окна дома Чемни. — Такая, как я, я не могу быть хорошенькой. Вам скорее бы удалось сделать негра белым. Я действительно старалась стать хоть чуточку лучше, но сегодня вечером я почувствовала себя такой несчастной, такой слабой, не знаю, как точнее сказать, для меня все звучит одинаково, что выбежала из дома и хотела уйти, если бы могла. — Бедная Лу! — пробормотал Уолтер с жалостью и так мягко, как будто хотел убаюкать этого капризного ребенка. — Бедная, глупая, нетерпеливая Лу! Пойдемте, сейчас а расскажу вам мою большую тайну. — О том, что вы скоро женитесь, я полагаю? — сказала она. Есть женщины, которые, находясь в таком же настроении, в каком сейчас была Луиза, могут говорить с исключительной отстраненностью о том, что ранит их душу. — Ничего подобного. Я хочу сказать вам правду — я еще не решил вопроса о своей женитьбе. Конечно, Флора — прекрасная девушка. Отрицать это невозможно. Только вы видите перед собой человека, который должен решить, подходит ли такое очарование девушки к его собственному характеру и не сможет ли ему пресытить столь сладкая жизнь. Некоторым людям даже нравится медовое бытие с некоторым привкусом уксуса. В общем, у меня есть неприятная черта — я сам не знаю, чего хочу. Все это было сказано очень свободно и искренне, как будто он разговаривал со своим приятелем, а не с молодой женщиной. — В чем же состоит ваш большой секрет тогда? — спросила Лу, все еще в раздосадованном тоне. — Это касается вас, моя дорогая Луиза. Давно, когда я только начал рисовать Ламию, я решил хоть как-то отплатить вам за вашу доброту, за то, что вы согласились позировать мне. — За мою доброту! — презрительно отозвалась девушка. — Разве было не лучше для меня сидеть и слушать поэзию, чем тереть щетками дверь и бегать по поручениям. — Я рад, что это было не неприятно для вас, но все равно: по отношению ко мне, это был добрый поступок. И меня все время мучила мысль, что я должен что-то сделать. Поэтому, когда я обнаружил, что вы очень умная девушка, я сказал себе, что дам вам некоторое образование. Если картина получится, то про себя условно я подумал, что отдам Лу в лучший пансион, который смогу найти, на три года. В конце же своего обучения она станет прекрасно образованной молодой девушкой и сможет жить так, как подобает колодой леди. Молодые женщины и понятия не имеют, кем они могут быть, а ведь есть телеграфные офисы, деловые центры и еще много разного, что открыто для слабой половины человечества в наши дни. Но картина пока не имеет успеха, она даже еще не отослана на конкурс. Но «Эсмеральда», для которой вы также позировали, уже на выставке и о ней говорилось в полдюжине газет, так что вы принесли мне успех, Лу. — Я очень рада, — ответила она мягко. — Поэтому, поскольку промедления невосполнимы, я решил закончить все картины, для которых вы мне позируете, настолько быстро, насколько я это смогу, и начать немедленные мероприятия по устройству вас в школу. К его большому удивлению, девушка решительно покачала головой. — Я не пойду в школу, — сказала она, — очень хорошо, что вы подумали об этом, я благодарна вам, но я не хочу учиться. Вы не сможете превратить меня в леди, так же как и в гувернантку. Я не смогу спокойно обучать детей грамматике и географии, даже если бы это был мой единственный шанс избежать бедности, Я неплохо понимаю в арифметике и могла бы выучить что-нибудь. Хотела бы узнать что-нибудь о деловом производстве в вечерней школе мистера Примроуза на Кэйв-сквер. Хотя я думаю, что скорее эмигрирую, когда вы закончите свои картины. У меня есть тетя в Австралии и я иногда действительно подумываю покинуть Войси-стрит и бабушку вместе с ее придирками. Уолтер Лейбэн даже вздрогнул. Перед ним была уверенная в себе молодая женщина, для которой он не мог ничего сделать, женщина, способная так спокойно обсуждать свою поездку на другой конец земного шара. — Я не могу выразить как вы разочаровали меня, сказал он. Подумайте об этом спокойно, попытайтесь представить себе вопрос с разных сторон. Учтите все выгоды образования. — Что может это значить для меня, кроме того, что я стану чуть образованнее? — спросила Лу задумчиво, — и что буду ненавидеть Войси-стрит сильнее, чем сейчас. Ведь у меня не появится другой отец, хотя я люблю своего, или новая бабушка. Вряд ли это поможет мне встать на один уровень с той совершенной леди на Фитсрой-сквер. — Как часто вы ее вспоминаете! Образование как раз сможет поднять вас до ее уровня. Ведь только образование составляет сегодня ее превосходство. Ее миловидность — результат утонченного воспитания, ей никогда не приходилось сталкиваться с действительной жизнью. — Зато мне так много пришлось, — ответила Лу быстро. — Вам не удалось смыть с меня вульгарность. Грамматика английского и французского языков, музыка и рисование вряд ли будут полезны для меня. Это похоже на то, как папа переделывает картину, может, она и становится чуточку лучше, но безвкусное изображение и фальшивые краски остаются теми же. — Вы говорите, как философ, — сказал художник, немного обидевшись за то, что его душевный порыв был расстроен таким образом. — Я преклоняюсь перед вашим суждением. Более я ничего говорить не буду. — Теперь вы сердитесь на меня, — сказала Луиза, уловив нотку обиды в его голосе, — но я действительно благодарна вам. Мне было бы не очень приятно, если бы вы попытались сделать что-либо, чего делать не следует, например, дать мне образование, — продолжала она смеясь, — это никчемная роскошь для людей нашего класса. Я могу читать, писать и подводить счета для бабушки и могу даже поспорить с молочником, который иногда хочет, чтобы заплатили за то, чего не покупали. Этого вполне достаточно для меня. Не думаю, что могла бы полюбить Шекспира и Байрона больше, чем сейчас, если бы когда-либо смогла получить приличное образование. — Возможно, и нет, но вы бы смогли более критично отнестись к ним. — Это значит, что я могла бы увидеть их ошибки. Если так, то я не хочу быть критиком. — Ну что вы за упрямая девушка. — О, вам не удастся вытащить меня из грязи, я была рождена в ней. Конечно, вы на некоторое время изменили мою жизнь, осветили ее, но когда картины будут окончены, последует расставание. Вы покинете меня. — Покинуть вас! Лу, разве хорошо так говорить, когда я хочу быть вашим преданным другом — настолько преданным, как если бы мы были с вами брат и сестра. Есть подлость, есть определенные законы общества, которые удерживают хоть как-то разных подонков, но которые оставляют так мало возможностей для дружбы между мужчиной моего возраста и девушкой вашего. Если вы не позволите мне отправить вас в школу, то я не знаю, есть ли еще одна вещь, которая могла бы укрепить нашу дружбу. Клянусь честью, что думал об этом у «Ричмонда» всю вторую половину сегодняшнего дня. — У «Ричмонда»! — воскликнула Лу. — Вы были с ними у «Ричмонда»? Я видела, как вы все выходили из кареты. — Бедная девочка, терять свое время, наблюдая за другими людьми… — «Ричмонд»! Это, наверное, прекрасное место, не правда ли? — В общем, да, — ответил молодой властелин мира, уверенный в том, что годовой доход позволит ему свободно перемещаться по всему свету, и не очень расположенный к восторженным высказываниям по поводу окрестностей Лондона. — Конечно, это неплохое местечко. Вы когда-нибудь бывали там? — Я никогда нигде не была, за исключением Хэмпстедской пустоши и леса. — Что за лес? — Еловый. А что, разве есть другие леса? — Другие леса! Бедный ребенок. Думать, что этот мир прекрасен, когда вы вряд ли видели что-нибудь кроме Войси-стрит. Пусть все условности общества исчезнут. Думаете, что ваша бабушка разрешила бы мне взять вас за город, Лу? Я бы мог взять двухместный экипаж напрокат и отвезти вас в прекрасную маленькую деревушку на берегу Темзы — в Шеппиртон или Холлифорд, или в другое место. Я бы попросил старую леди поехать с нами, только боюсь, она будет ворчать. — Это она может, — сказала искренне Лу. — Она всегда ворчит. — Думаете, она позволила бы нам поехать? — Я не знаю. Возможно, если бы вы попросили, то она и согласилась бы. — Тогда я предлагаю поговорить с ней завтра, после хорошей закуски и одной-двух бутылок эдинбургского. Хотели бы вы увидеть заросли боярышника, реку и маленькие тростниковые островки, Лу? — Хотела бы я? Разве я была когда-нибудь в деревне или в другом живом и красивом месте? Это было бы похоже на то, как будто я побывала на небесах. Я всегда думала, что на небесах все прекрасно и совсем не похоже на Войси-стрит. В это время они как раз подошли к этой злополучной улице и встретили двух подвыпивших девушек. Свечной магазин только что закрылся, и настало время для продавцов устриц. Луиза и Уолтер расстались у дверей магазина женского платья. Художник дал себе обещание получить согласие миссис Гарнер на поездку девушки к берегам Темзы. — Вы не представляете себе, как красива река, когда поднимаешься к Винсдору, над плотиной, — сказал он и пожелал Лу спокойной ночи. Обещаемое удовольствие восстановило душевные силы девушки. Ее глаза — большие и темные — засверкали, и вся она оживилась. И, наконец, она даже позволила себе спросить у Уолтера одну вещь. — А что скажет мисс Чемни, если вы возьмете меня на прогулку? — сказала она. — Это не может иметь ни малейшего значения для мисс Чемни, — твердо сказал он. — Спокойной ночи. Приподнятая шляпа, учтивое прощание несколько охладили беспокойное сердце Лу. «Что хорошего в том, что он так сильно волнует меня? — спрашивала она себя, когда шла через маленький темный магазин в душную гостиную, с уверенностью в том, что получит выговор за свое несвоевременное отсутствие. — Что он значит для меня или я для него? Нет людей, более далеких, чем мы. Его доброта ко мне — всего лишь жалость. Я же почти ненавижу его за это». Однако ей была не неприятна идея о поездке в деревню, это ее желание было таким же жгучим, как боль. Быть с ним целый день, вдали от звуков и запахов Войси-стрит, от грязной, прокуренной комнаты, от неряшливой бабушки в ее грязном шелковом платье, от убогости обыденной жизни, бежать от всего этого на несколько часов и быть с ним! Стоит ли удивляться, что она почувствовала себя плохо, когда представила себе, что поездка может не состояться? Глава 11 Миссис Гарнер, очарованная пирогом Мелтона Маубрэя и обильным количеством эдинбургского эля, оказалась более сговорчивой, чем это можно было ожидать. Однако она не забывала при этом о своем достоинстве, составляющем основную часть ее личности. Пожилая леди долго говорила о необычности приглашения молодым человеком девушки на загородную прогулку, если только двое молодых людей не были друзьями или не поддерживали знакомства. Да, она, конечно, видела немало хороших манер перед тем, как судьба вырвала ее из того мира, в котором она родилась и росла, и поэтому хорошо ориентировалась в этом вопросе. Люди, которые знакомы, могут идти, куда им вздумается, но если у них ветреные отношения, то они должны воздерживаться от плохих поступков, которыми полон этот грешный мир. Уолтер немного покраснел при таком замечании, в то время как Лу нахмурила лоб и прикусила нижнюю губу, пытаясь толкнуть под столом бабушкину ногу. — Не надо говорить о плохих сторонах Жизни, миссис Гарнер. Я надеюсь, вы не считаете меня негодяем. — Я всегда и во всем видела вас только с лучшей стороны, — сказала пожилая леди, делая последний глоток живительного эдинбургского. — Тогда вы должны понимать, что ваша внучка будет в безопасности со мной. Я хочу дать ей всего лишь несколько часов свежего воздуха. Посмотрите какая она бледная. — Я и сама чувствую желание прогуляться по свежему воздуху, — сказала миссис Гарнер, слабо вздохнув, — однако никого не волнует моя скромная персона. Уолтеру стало неловко. — Я уверен, моя уважаемая миссис Гарнер, что если бы вы пожелали проехаться с нами… — начал он, делая отчаянное предложение. Было страшно даже подумать, что старая женщина будет сидеть с ним в экипаже, он навряд ли смог бы посадить ее даже на заднее сидение в связи с тем фактом, что ее будет трясти и подбрасывать на мостовой. Он хотел быть наедине с Лу. Уолтер желал провести этот солнечный день среди сельской местности, заросшей бузиной и боярышником, рядом с широкой рекой. Он думал поговорить с девушкой о Шекспире, Китсе и Байроне, о картинах, о своих надеждах и будущем — обо всем том, что, казалось, бедная необразованная Лу понимает лучше, чем Флора Чемни. К счастью, миссис Гарнер оказалась милостивой к нему. — Нет, — сказала она, — лучше, если вы будете одни. Я буду вам только помехой. Кроме того, последние годы я так редко бывала на свежем воздухе, что это могло бы привести меня к головокружению. Пусть она поедет, побалует себя, молодость — время для веселья, — это было сказано с печальным вздохом. Согласие было получено благодаря заботам Уолтера Лейбэна. — Если завтра будет хороший день, я заеду за вами в одиннадцать часов, — сказал Уолтер. Лу пыталась не показывать вида, как она обрадована. В конце концов, она решила, что его доброта была всего лишь жалостью. Уолтер уходил довольный полученным разрешением. Идея завтрашней поездки вдохновляла его. Он был удивлен собственной радостью. «Есть что-то свежее и необычное в ней, — думал он, — я думаю, за это она мне и нравится. А может быть, за то, что я не обязан любить встречи с ней, не должен думать о том, о чем только и думает Флора, которая, кажется, специально была создана с намерением выйти замуж за меня. Меня вообще удивляет, как это Ева послушала змея. Был ли это грех, или Адам оказался просто недалеким?». Наступивший день был прекрасен, чист, настоящий летний день, который поднял настроение Уолтера Лейбэна до высшей точки. Конюх уже держал наготове карету для него, когда художник зашел во двор. Уолтер был достаточно умен для того, чтобы поставить ее там, а не рядом со своим домом на Фитсрой-сквер. Конечно, он не видел ничего предосудительного в своих поступках, но ему казалось, что будет лучше, если ни Марк, ни мисс Чемни не будут ничего знать об этой маленькой экскурсии. Уолтер проехался по Войси-стрит, удивляя возившихся на улице детей своим великолепным видом: на нем был светло-серый плащ и белая шляпа. Лу была готова. Она надела красное шелковое платье, которое он ей подарил, чтобы доставить ему удовольствие. Черная шаль, данная на время миссис Гарнер для такого случая, ниспадала на ее покатые плечи, маленькая черная шляпка, оригинально украшенная различными ленточками, кокетливо сидела на ее черных волосах, которые были настолько пышными и красивыми, что не нуждались в особенной укладке. Отец Луизы, знавший о предстоящей экскурсии и не высказавший по этому поводу своего неодобрения, дал ей несколько пенсов на покупку новой пары перчаток. Результат таких приготовлений был ошеломляющим — мисс Гарнер выглядела необычайно хорошенькой, настолько, что Уолтер был поражен. — О, вы выглядите лучше, чем Ламия! — воскликнул он, — а я думал, что вы были на вершине своей привлекательности, когда позировали мне. В вас сейчас больше жизни, красок. Я думаю, это от того, что вы счастливы. Бедное дитя, подумать только, что предстоящая поездка в сельскую местность может доставить вам столько удовольствия. — Нет, не сама поездка, а то, что вы будете рядом, — ответила девушка почти непроизвольно. Уолтер немного покраснел, так же, как тогда, когда миссис Гарнер сделала неаккуратное замечание по поводу совместного проведения времени молодыми людьми. Однако сейчас художник не сказал ни слова, предпочитая подготавливать лошадь к предстоящей поездке. Они выехали из Лондона. Долгое время тянулись нескончаемой вереницей виллы, сады, дома, террасы, но когда они пересекли Хаммерсмитский мост, то оказались в деревенской местности. Уолтер направил экипаж к Шипскнм воротам в Ричмондский парк и поехал по пустынным аллеям этого удивительного места к Кингстонским воротам. Возгласы удивления срывались с губ Луизы, когда они ехали по этой местности: вот внезапно выскочил олень из зарослей папортника, над дорогой аркой изогнулись ели, прижавшись друг к другу, стояли Сосны, пихты и нежные лиственницы, среди которых, то там, то тут мелькало серое тело кролика. Все это было для нее так же ново, как жизнь и мир для внезапно ожившей статуи Пигмалиона. Уолтер медленно ехал через парк. Глаз художника улавливал красоту и очарование весеннего пейзажа, но он хотел увидеть, какое впечатление может произвести это естественное обаяние природы на Луизу. До сих пор она не сказала ни слова, только беззвучно смотрела с открытым от удивления ртом, выражая свое удовольствие негромкими вскриками восторга, и, наконец, выразила свое мнение словами. — Больше я не удивляюсь, — сказала она. — Не удивляетесь чему? — Китсу и Байрону. Они заставляли меня задумываться, откуда же берутся их прекрасные творения. Но теперь я знаю, что мир так удивителен, что нет ничего странного в том, что на земле есть поэты. Они не могли бы выйти из Войси-стрит. — Поэт вряд ли бы мог быть поэтом, если бы не сталкивался лицом к лицу с действительностью. Для такого человека, как Крэб, материала для написания хватило бы даже на Войси-стрит. Так вы считаете, что мир прекрасен, Лу? А ведь Ричмондский парк — только маленькая часть того мира, который знал Байрон. — Я чувствую, что как будто бы видела все, что видел он, — ответила девушка. — Когда поздно ночью я читала «Чайлд Гарольда», пока спала бабушка, читала не просто, а с упоением, мне казалось, что я нахожусь рядом с ним. Если бы вы спросили меня, на что похоже Лимэнское озеро или горы, или Рим, я бы не смогла ответить вам, но я ощущала все это так, как будто это было внутри моего сознания: вода, небо, теплый мягкий воздух — все предстало передо мной живым и ярким, как на картине. — Это все сильное воображение, Лу. Весьма опасное дарование, — сказал Уолтер глубокомысленно. — Разве? Хотя я действительно думаю, что была счастливее до того, как узнала поэтов… Мне действительно стало после этого грустнее, но это была тихая грусть, которая не жгла меня. Я могла спать, когда уставала и забывать мои неприятности. Не думаю, чтобы в эти дни мне снились сны. Но сейчас я чувствую беспокойство, в моем мозгу как будто лихорадка, и я хочу жить более прекрасной жизнью. Эти слова, сказанные с вызывающей искренностью, так свойственной Лу, сделали мистера Лейбэна задумчивым. — Я скажу вам, что это значит, Лу, — начал он, — . если бы вы позволили мне довести идею о вашем образовании до ее практического осуществления, то вы могли бы иметь такую яркую и счастливую жизнь, которая только, может быть, и нужна молодой девушке. Ведь подумать только, сколько дверей может открыть образование для вас. Вы могли бы быть гувернанткой или компаньонкой в семье, которая путешествовала бы по Европе. Вы могли бы увидеть Швейцарию, — Италию и другие земли, по которым путешествовал Чайлд Гарольд. Рассудите сами. — Я уже подумала и не хотела бы быть обязанной вам, — ответила Лу упрямо. — Я не хочу быть образованной, не хочу быть лучше, чем я есть. Я смогу лишь почувствовать свое ничтожное существование острее, чем сейчас. — Но почему, моя дорогая девочка, вы опять называете это ничтожеством? Нет ничего отрицательного в самой бедности. — Возможно, и нет. Я имею в виду то, что некоторые люди обладают даром делать бедность очаровательной. Вы читали о таких в романах. Есть какое-то унижение в нашей грязи, ведь мы грязны. Я не имею в виду недостаток уборки или другого мытья, здесь я делаю все, что могу. Но все вокруг нас пропитано старостью, серостью, неаккуратностью — грязь, кажется, проникла во все поры нашего дома, и потом бабушка такая неаккуратная. Это делает ее совсем дряхлой. Плохо также то, что слова неправильно произносят и бабушка часто это делает. Наше падение заключается в том, что мы не в состоянии ни за что заплатить. Скверно, что отец говорит о картинах. Вам не удастся вырвать меня из всего этого. Я погрязла по горло в невежестве. — Да, Лу, вы неисправимая девушка! — воскликнул Уолтер, сильно раздасадованный упрямством мисс Гарнер. Он хотел оказать для нее настоящую услугу, чувствуя, что должен сделать это, так как уже приподнял ее над тем примитивным уровнем, который составлял ее окружение. — Что я могу сделать для вас, Лу?! — воскликнул он. — Оставьте меня одну. Я не хочу учиться, чтобы потом презирать отца. Вы можете дать мне один день удовольствия, такой, как этот, если, конечно, пожелаете. Я смогу прожить всю оставшуюся жизнь, вспоминая нашу поездку. Уолтер не сразу смог ответить на такое утверждение. Он даже начал думать, что этот день на природе такой же легкий, как летняя экскурсия щебечущих школьников, всего лишь глупая затея. Лу, с ее порывистостью и резкостью, была интригующе интересной персоной для артистической натуры художника, возможно как раз из-за своей неординарности. Не должно все-таки было быть этой поездки, если у него имелось желание жениться на Флоре Чемни. Но хотел ли он жениться на мисс Чемни? Конечно, он хотел — дорогая милая Флора, кто еще мог так сильно любить его? Он обнаружил это очень давно. Ласковая маленькая Флора, ее голос был таким нежным, когда она разговаривала с ним, ее руки вздрагивали, когда она случайно касалась его. Наивная маленькая Флора, штурмующая вершины искусства с коробкой цветных карандашей и мелками. Мог ли он не жениться на ней, тем более, зная, что желание Марка Чемни по этому вопросу было вполне очевидно. Минут на десять-пятнадцать мистер Лейбэн погрузился в глубокие размышления. В это время они как раз находились в Кингстоне, проезжая по его маленьким, ярким улочкам с интересными фасадами домов и особенным ароматом воздуха, направляясь к Темзе, Темз-Диттону и Моусли. Лу с восхищением смотрела по сторонам. Торжественные аллеи, идущие через дворцовый парк, чистая журчащая вода, прекрасные виллы с клумбами ярких тюльпанов, гиацинтов и ранних роз, казалось, дышащих свежестью и ароматом. Поистине это был мир красоты после Войси-стрит. — Пойдемте, Лу, — сказал мистер Лэйбэн, отвлекаясь от серьезных мыслей, считая, что такое занятие может подождать, — самое время подумать об остановке. Я хочу покатать вас в лодке. Мне известна одна маленькая очаровательная гостиница в Темз-Диттоне, где мы сможем получить с вами прекрасный обед, а пока он будет готовиться, мы сплаваем с вами к Хэмптон-Кортскому мосту. Там мы выйдем с вами из лодки и пройдемся по дворцовым садам. Еще довольно рано и мы можем не торопиться. — Как бы я хотела, чтобы этот день длился вечно, — сказала Лу со вздохом, — все кругом так прекрасно. — Обратный путь домой тоже будет красив, мы будем ехать при свете луны. — Да, но потом всему настанет конец. Они подъехали к небольшой гостинице, находившейся в укромном месте и известной разве что некоторым любителям водных экскурсий. Здесь Уолтер и доверил лошадь заботам дружелюбного конюха. — Вы неплохо покатались на нем, — сказал он. — Мы приехали из Лондона. Не могу сказать, что это очень далеко. — Да, но лошадь выглядит довольно измотанной для такой поездки. — Ладно, дайте ей ведро овсяной, теплой каши и поухаживайте за ней так, как вы только можете. Животное не понадобится нам раньше восьми часов вечера. — Хорошо, сэр. Уолтер отправился решать вопрос о лодке. Они лежали на маленьком песчаном пляже перед гостиницей. Художник выбрал небольшую и яркую лодку, в ней они и поплыли по реке по направлению к Хэмптону вдоль безлюдных берегов, поросших рогозом и плакучими ивами. Уолтер, словно нехотя, погружал весла в воду, и их маленькая лодка медленно перемещалась против течения. Здесь они продолжили свой разговор. О, как говорил художник! Он свободно высказывал Лу свои мысли и мечтания, так будто она была его вторым я, духом-близнецом, так, как будто природа специально настроила их умы друг на друга. Казалось, она полностью понимает его, и все, что говорила девушка, так соответствовало его представлениям. Что могло быть лучше, чем наслаждение от такой беседы, проходившей в полной гармонии? Один длинный летний день беззаботного диалога между такими собеседниками значит больше, чем простые мирские удовольствия, и может сохраниться в памяти на всю жизнь. Уолтер Лейбэн никогда еще не был так счастлив, как в этот день, плывя на лодке и рассказывая о своих мечтах, надеждах и желаниях Луизе Гарнер. Они долго сидели так, позабыв о времени. Затем причалили к берегу и стали прогуливаться по строгим старинным садам среди чудесных цветущих каштанов, фонтанов с золотыми рыбками. Их разговор продолжался с прежней легкостью, время совсем не волновало их. — Как бы я хотел, чтобы у меня была такая же сестра, как вы, Лу! — сказал Уолтер, когда они стояли рядом, опираясь на перила и смотря на спокойные воды Хоум-Парка. — Я бы сделал вас художницей, если бы вы были моей сестрой; и мы были бы с вами совсем неразлучны! — Вы сможете сделать свою жену художницей, когда женитесь, — ответила Лу с некоторой горчинкой в голосе, — мисс Чемни, к которой вы неравнодушны… в общем, я слышала, что вы говорили о ее способностях к рисованию. — Да, у нее есть талант, но нужно еще очень много времени, пока она станет хорошо рисовать: Кроме того, у нее не такой острый ум, как у вас, Лу. Она не может быть таким хорошим собеседником для мужчины, как вы. Конечно, она неплохо поет дуэтом, может говорить о прочитанных книгах, но вы, кажется, понимаете и симпатизируете мне во всем, вы всегда разделяете мои мысли. Когда я рассказывал вам об Ахиллесе сейчас, то видел, что вы как будто вместе со мной идете в мрачный зал, где, вздыхая, лежит в бассейне Агамемнон. А Флора лишь содрогнулась бы, когда услышала это, и сказала: «Как это ужасно!». — Но она очень образована и должно быть, знает гораздо больше меня. — Хорошо она не знает ничего, но знает понемногу о многом. У нее нет таких глубоких мыслей, как у вас, Лу. Только, пожалуйста, не подумайте, что я пытаюсь принизить ее достоинства. Флора очень мила и умна женским умом, она вообще очень женственна. Если бы все женщины были похожи на нее, то не могло бы быть никакого разговора о равенстве подов. Вы можете с таким же успехом говорить о равенстве дуба и примулы, растущей у его корней, как о равенстве Флоры и грубого сильного мужчины. — Это звучит как хвала ей. — Да, она очень милая девушка. Но вы ошиблись, когда говорили о том, что я помолвлен с мисс Чемни. В действительности это не так. — Однако очень похоже, что я права, — ответила Лу. — Ведь вы говорили об этом так, как если бы этот вопрос был решен полгода назад, и вы так часто бывали с ней, проводя свои вечера в ее доме. — За исключением тех вечеров, когда я бывал на Войси-стрит. — Да, тогда вы заходили к нам, чтобы поговорить с папой о картинах. — И чтобы поужинать, портя себе аппетит печенью, беконом, сосисками и рубцом, — сказал Уолтер смеясь. Луиза сильно нахмурила брови при этих словах. — Будьте уверены в одном, Лу, — сказал он, — был бы я женат на мисс Чемни или нет, я всегда был бы вам верным другом и беспокоился бы о вас, как о сестре. — Очень хорошее обещание, — ответила Лу скептически, — но вы не можете сказать мне, понравилось бы это мисс Чемни, если бы она была вашей женой. Она ведь могла бы и не беспокоиться о таких, друзьях, как я. — Она бы заботилась о тех, о ком заботился бы я. — Может быть, но она вряд ли стала бы беспокоиться о ком-либо на Войси-стрит, о персоне, которая связана с продажей поношенной одежды, очень уж это маловероятно. Расскажите мне еще о Скайлаусе. — Ахиллесе! — поправил Уолтер и повиновался просьбе девушки. Было гораздо приятнее рассказывать удивительную трилогию, чем обсуждать сомнительный и запутанный вопрос своих будущих отношений с Флорой Чемни и Луизой Гарнер. Он чувствовал свою ответственность перед обеими девушками и хотел угодить обеим, а это весьма трудная задача. Благодаря Агамемнону к ним вскоре вернулось прежнее обаяние беседы. Молодые люди хорошо провели время под сенью каштанов в этом привлекательном старом саду, напоминающем Чарльза и Вильяма Голландского. Мистер Лейбэн прочитал Лу маленькую историческую лекцию об Остесе и Фурье и их окружении, почувствовав при этом, что это был труд не более легкий, чем открытие ворот для знаний такой чувствительной и сообразительной персоне, какой была Луиза. — Я скажу вам, почему вы все схватываете на лету, Лу, — сказал он, — вы обладаете тем, что итальянцы называют симпатией, поэтому так просто общаться с вами. Когда я думаю о том, как вы мало знаете и как много понимаете, то прихожу просто в недоумение. Лу покраснела при этих словах, и этот румянец, промелькнувший на ее щеках, мог означать только счастье. Они долго еще ходили по садам, долго возвращались к лодке, да и плывя обратно к «Черному лебедю», где их ждал заказанный обед, мистер Лейбэн греб не торопясь. Солнце уже садилось за горизонт, когда они вышли на небольшую пристань, расположенную чуть ниже гостиницы. — Ничего страшного, что заходит солнце, — сказал Уолтер, когда Лу заметила, что уже довольно поздно, — дорогу домой нам будет освещать луна. Поездка по Кингстонскому холму, через который ведет Портмаусовская дорога, так красива лунной ночью. Все было очень великолепно в «Черном лебеде». Любителей лодочных экскурсий — основных посетителей этой маленькой гостиницы — не было. Уолтер и Лу, казалось, были одни в целом мире. Пожилой официант проявил почти отцовское внимание к их персоне, поворчал на них немного за то, что они так долго не шли к такому прекрасному обеду, и прислуживал им с исключительной заботой. К счастью, мистер Лейбэн и его спутница не очень беспокоились о том, что тушеные угри стали мягче, а жареные утята тверже. Уолтер заказал бутылку вина, которое Луиза попробовала первый раз в жизни. Был также торт с крыжовником и кувшин со сливками, что молодым людям понравилось больше, чем предыдущие блюда. В целом обед удался — это был поистине райский банкет. Они засиделись за ним довольно долго, впрочем, так же, как они делали все остальное в течение дня. Услужливый официант принес им пару восковых свечей. Лунный свет падал в открытое окно гостиной в то время как молодые люди поглощали свой торт счастливые и, может быть, не осознающие действие вина. В скором времени торт с крыжовником и сливки были съедены. Официант убрал со стола с такой мягкой медлительностью, которая просто очаровывала наблюдателя: он аккуратно убрал один за одним стаканы и как бы играючи смахнул крошки на поднос. Лу подошла к окну и посмотрела наружу. Спокойная журчащая река бежала под лунным светом — как все это отличалось от унылого Флигетона, который она видела с моста Ватерлоо. Она смотрела на темный противоположный берег реки, над которым стояло лазурное вечернее небо, тенистые ивы клонились почти к самой воде, тополя стрелами уходили к звездам. — Я боюсь, что уже очень поздно, — сказала Лу встревоженно, оборачиваясь и глядя на Уолтера, опершегося локтями о стол и смотрящего прямо перед собой в глубокой задумчивости, — это вино просто заставляет забывать обо всем. Я никогда не думала, что время может так быстро идти. — А почему вы должны думать об этом? — спросил Уолтер, отвлекаясь от своих грез. — Мы счастливы, не правда ли, Лу? Что может быть важнее, чем счастье? Что может значить время для меня и вас? — Это значит очень многое, — ответила Лу встревоженно. — Бабушка не сказала ничего по поводу времени, когда я должна вернуться, а я забыла спросить ее, как долго я могу быть с вами. Но я знаю, что она будет очень сердиться, если я приеду домой поздно и кто знает, что может подумать по этому поводу папа, Он бывает так страшен, когда сердится. — Он не будет сердиться на вас, Лу, если я буду рядом, — сказал Уолтер, глядя на свои часы, но не говоря девушке о времени и осознавая, что на часах было гораздо больше, чем он ожидал. — В каком часу ваши родные ложатся спать? — В любое время. Иногда в одиннадцать, иногда в двенадцать, а может быть, в десять, когда папа чем-то расстроен. Он обычно ложится спать раньше, когда рассержен чем-либо. — Я думаю, что мы будем дома до двенадцати, Лу, — ответил Уолтер, пытаясь казаться спокойным, он чувствовал, что был виновен в том, что забыл о времени. Это было весьма опрометчиво даже для общества богемы — быть с молодой леди почти до полуночи. — До двенадцати! — воскликнула Лу пораженно. — Но это же очень поздно, папа будет очень зол. — Он не скажет ни одного плохого слова вам, Лу. Я поговорю с ним и все объясню. — Если он будет слушать вас, — сказала Лу, все еще напуганная мыслью о родительском гневе, — ведь он бывает таким неистовым, когда находит на него что-то, он даже не будет слушать никого. — Я успокою его, Лу, будьте уверены. А теперь идите и уложите свои вещи. Лу побегала укладывать свою шляпку и шаль, а Уолтер дал распоряжение о немедленной подготовке их экипажа к отправлению. Уже было десять часов и совсем не оставалось надежды на то, что они смогут добраться на Войси-стрит до двенадцати часов. Глава 12 Дав распоряжение, мистер Лейбэн вышел в сад выкурить сигару. Его мысли; были странным образом перепутаны сегодняшним днем. Должно быть, сигара оказала на него успокаивающее действие, что позволило ему разобраться в своих переживаниях лучше. В воздухе носился аромат сирени и калины, выступающих белой стеной над темным кустарником, плеск реки ласкал слух — прекрасное место для романтических грез. Каким счастливым он чувствовал себя этим днем! Сколько свежести и жизни было в его отношениях с Луизой. Их диалог не утихал ни на мгновение, даже когда они молчали, тишина была еще более очаровательной, чем слова, никогда его так хорошо не понимали. Это действительно был идеальный союз. Что, если он закроет глаза на безобразное окружение Луизы и сделает так, чтобы она всегда была рядом с ним, чтобы этот день повторялся, повторялся всю жизнь? Увы, было слишком много причин, по которым он не мог сделать такого шага! Во-первых, было почти невозможно вырвать женщину из ее окружения. Жениться на Лу — значило бы породниться с ее бабушкой в ее ужасном платье, с бабушкой, от которой, казалось, пахло соленым луком, которая носила потрепанную обувь, у которой были грязные ногти. Такое родство было бы слишком тяжелой ношей для него, особенно с Джарредом — человеком сомнительной честности, сомнительной добропорядочности, человеком хитрым и беспринципным. При мысли о союзе с такими людьми Уолтер пришел в ужас. Во-вторых, художник чувствовал себя в какой-то мере обязанным по отношению к Флоре, правда, между ними не было сказано ни одного, слова о любви, только ласковые взгляды девушки, ее голос, казалось, выражают заинтересованность. Мог ли он после этих месяцев, проведенных рядом с ней у камина, после доверия, оказанного ему ее отцом, тихо уйти из ее жизни, оставить ее, огорчив таким ужасным расставанием, когда видел печать судьбы на лице Марка Чемни и знал, что нежно любящие друг друга отец и дочь должны вскоре расстаться, мог ли он, зная это, зная, каким одиноким ребенком была Флора, так бесчестно оставить ее, даже если богемная Лу с ее цыганским умом нравилась ему гораздо больше? Художник знал, что Марк Чемни смотрел на него, как на будущего зятя. Марк, чистый в своих помыслах, как кристалл, сказал уже достаточно для того, чтобы можно было обнаружить у него эту мысль, которая, казалось, была в его мозгу почти с самого начала их знакомства. Флора должна была быть счастлива с таким человеком, наклон, на что неоднократно намекал ему Чемни. Однако здесь не могло быть и речи о корыстных мотивах. Но жениться на Лу — значило бы пуститься в какое-то авантюрное предприятие. Даже если бы Лу была свободна от помыслов об имуществе и материальном благосостоянии, а он действительно был склонен думать, что она, как и Флора, равнодушна к богатству, мог ли он думать, что Джарред и его мать — эти отличные ученики бедности — не затянут его в свои кольца и не оберут его до последней нитки, когда он попадет в их силки? Это было такое родство, которого любой молодой человек должен избегать, если он не хочет упасть в бездонную яму. Но, но как величественно выглядела Лу, когда смотрела из окна на залитую лунным светом реку. Сколько силы и вдохновения было в этом смуглом лице, в этих великолепных глазах, которые и вдохновили его на идею о Ламии; красное платье так великолепно подходило к ее высокой, стройной фигуре и густым черным волосам. Это платье и беззаботная поза, казавшаяся весьма грациозной, делали ее похожей на леди, имя которой можно было бы записать в список графских фамилий. Даже ее голос и манера говорить нравились ему, она смогла избавиться от гнусавости, свойственной обитателям Войси-стрит. «Если бы завтра она стала моей женой, то я был бы горд показать ее такой, как она есть, всему миру. Никто бы не смог догадаться, что она работала в магазине подержанной одежды. Если бы рядом поставить ее и Флору, то людей бы больше поразила Луиза, чем мисс Чемни, ведь в Лу больше изящества и оригинальности. Она бы выглядела как тропический цветок рядом с английской примулой». Мистер Лейбэн размышлял подобным образом, пока готовили к отъезду их экипаж. Результат его грез был почти плачевным. В голову приходили самые разные мысли. Лу, ее образ вдохновляли художника, а ведь воображение является важной частью артистической натуры… Да, эта девушка сильно задела его сердце. Благоразумие говорило ему: «Женись на Флоре». Разыгравшееся воображение шептало: «С кем ты можешь быть так счастлив, как не с Лу?» Долг убеждал: «Ты связан с Флорой». Совесть твердила: «Не можешь ли ты подвергнуть опасности мирное существование Луизы?» Он ушел из сада с неприятным чувством, связанным с тем, что что бы он ни сделал, ему придется поступить с кем-то не совсем хорошо. Его план дать Лу образование, на который он надеялся, как на решение своих проблем, потерпел неудачу. Что мог он сделать еще, чтобы улучшить Свои отношения с этой странной девушкой? Если она не захотела принять от него такой помощи, то, конечно, откажется и от финансовой поддержки. Она ничего бы не взяла от него, значит, он не мог бы жениться на ней. Поэтому он должен оставить Лу в той убогости, в которой он обнаружил ее, оставить ее наедине с пониманием своего ничтожества. Лу ждала его в той комнате, где они обедали, экипаж был уже готов. Уолтер лишь мельком взглянул на ее лицо, когда они выходил из освещенной двери гостиницы, но смог разглядеть, что девушка была очень бледна, и даже представил себе следы слез на ее встревоженном лице. — Пойдемте, Лу, и не падайте духом, — сказал он, — я думал, что вы смелее того, чтобы бояться нескольких слов, произнесенных вашим отцом, даже если он думает, что мы были вместе слишком долго. Я буду рядом с вами. Да, — добавил он с чувством, усадив ее поудобнее рядом с собой в экипаже и укрывая теплым шерстяным пледом, — да, дорогая, я не оставлю вас, посмотрим, что будет. Эти слова взволновали ее. Они уже отъехали от гостиницы и оказались на узкой дороге, почти тропинке, ведущей вверх, и окруженной со всех сторон арками изогнувшихся деревьев. Дыхание Уолтера она чувствовала у себя на щеке, его рука, поправлявшая на ней плед, вдруг сомкнулась на ее запястье и художник притянул к себе девушку. Она еще не сообразила, что происходит, а его губы уже коснулись ее губ. Это был первый поцелуй непреодолимой любви. В следующее мгновение они вновь были на залитой лунным светом дороге, и мистер Лейбэн сконцентрировал все свое внимание на лошади. — Вам не следовало этого делать, — сказала Лу, всхлипывая и поправляя слегка сдвинутую шляпку. — Вы, думаете, я не знаю, чего мне не следует делать? В этом поцелуе нет ничего плохого, я заслуживаю наказания за это, но вы, вы, Лу… Я никогда не смогу оставить вас. О, Лу, почему вы стали так дороги мне? Я хочу выполнить свой долг перед вами, перед другими. Я почти помолвлен с той девушкой на Фитсрой-сквер. Я не могу сказать вам, как она хороша, насколько она чиста и невинна. Я почти уверен, что она считает меня полубогом, она будет несчастна, если я оставлю ее. — Кто же хочет, чтобы вы оставили ее? — спросила Лу сухим и твердым голосом. — Только не я. Даже если бы вы желали, что на самом деле, конечно, не так, пойти на необдуманный шаг ради меня, разве бы я позволила вам? Я слишком хорошо знаю этот мир, несмотря на то, что росла на Войси-стрит. Давайте больше не будем говорить об этих вздорных вещах, мистер Лейбэн. Было не очень хорошо с вашей стороны совершать такой поступок, который вы сделали сейчас, но я, думаю, забуду его, если он не повторится… — Вы говорите прямо как ваша бабушка, Лу. В вас как будто сидит чувство собственного достоинства этой старой леди. Мне бы не хотелось обидеть вас еще раз, это вина темной дороги. Но если бы вы знали, что я чувствовал тогда, то наверняка простили бы меня. — Но я не знаю, — заметила Лу. — Я почувствовал, что смог бы все отдать за самое дорогое в этом мире, за этот один поцелуй, как легко было бы мне идти с вами по жизни. Я был очень счастлив с вами сегодня, милая моя. И еще, если я должен буду жениться на Флоре, то это, должно быть, наш первый и последний день, проведенный вместе. Наше счастье настолько опасно, что я бы не пожелал его повторения. — Если бы я знала, что вы собирались поступить со мной подобным образом, то навряд ли поехала бы с вами, — сказала Лу. Как сильно билось ее сердце все это время и какую острую радость почувствовала она, когда говорила ему свои упреки. Они ехали по дороге между Темз-Диттоном и Кингстоном, залитая лунным светом река текла рядом с ними, с другой стороны дороги стояли виллы, в верхних этажах которых светился тут и там свет, указывая на то, что обитатели этого мирного уголка большей частью отправились спать. Лошадь немного сникла, и мистер Лейбэн вынужден был ободрять ее при помощи вожжей и кнута. — Боюсь, что лошадь устала, — сказал он. — Она долго будет везти нас до дома? — спросила Лу. — Надеюсь, что нет. Я думаю, что лошадь пойдет быстрее, когда чуть отдохнет. С такой надеждой они неспешно проследовали по направлению к Кингстону. Кто мог торопиться во время такой прогулки под луной, проезжая прекрасные места, залитые серебристым светом, похожие на сказку. Только не Луиза, хотя она и чувствовала возможный гнев со стороны отца. И только не Уолтер, для которого этот час был особенно восхитительным. Будущее казалось ему туманным и запутанным, но настоящее было удивительно. Они проехали через маленький торговый городок, где свет из одиноких окон верхних этажей был единственным свидетельством жизни. Они въехали на холм и опять оказались наедине с природой. Портсмаусовская дорога имела величественный вид после захода солнца. Она проходила через густой лес, и по ее бокам круто возвышались земляные валы. Вокруг молодых людей была тишина, казалось, они обладают ночью и всем миром. Уолтер все время говорил, и между Кингстном и Путнеем он сказал все, что считал нужным сказать. Все его глубокомысленные рассуждения, которыми он был занят в гостиничном саду, исчезли без следа. Он изливал в словах свою страстную любовную историю, которую незаметно для него с большой жадностью слушала Лу. Но девушка, хотя отведала любовного яду, оказалась куда сдержаннее и мудрее своего любовника. Ни единым словом она не обмолвилась о глубине своих чувств. — По-моему, вы холодны, как лед, Лу, — сказал, наконец, Уолтер, раздосадованный ее молчанием и тем, что она всего лишь отчитала его за безрассудный поступок. — Можно подумать, что вы словно окаменели и совсем не можете выразить своих чувств. Вы могли бы сказать мне что-нибудь, если я хоть как-то дорог вам или, быть может, я тут просто дурака валяю без причины. — Вы не имеете права требовать от меня ответа на вопрос, который вам не следовало бы задавать, — сказала Лу твердо. — Вы обещали дать мне день счастья на природе. Вы думаете, я бы поехала с вами, если бы знала, что вы так поведете себя со мной? Это нечестно с вашей стороны. Если бы я могла выйти из экипажа и вернуться обратно в Лондон, то сделала бы это. — Не говорите так, Лу, вы не знаете, как ваши слова ранят меня. Я думал, что хоть немного небезразличен вам. Я бы не стал так унижаться перед вами, если бы не думал так. Не беспокойтесь, я больше не скажу ни слова. Думаю, что Флора вышла бы за меня замуж, если бы я ее попросил. — Конечно, вышла бы, она самая достойная персона для вас. Никто в этом не сомневается. Вы знаете, что любите ее и думаете о ней как о невинном весеннем цветке, белом и чистом, слишком нежном для того, чтобы оставаться одинокой в жестоком, суровом мире, — сказала Лу с героическим самоотречением, напоминающем ему его собственные слова. — Очень хорошо, Лу, значит вы желаете этого; более я ничего не скажу, — ответил он гордо и вновь сосредоточил все свое внимание на лошади. Совсем выбившаяся из сил лошадь была в таком состоянии, что было уже около двух часов ночи, когда они медленно въехали на Войси-стрит, производя ужасный шум стуком копыт по неровной мостовой, Лу овладел безудержный страх. Что скажет отец об этом полуночном возвращении? Как может он не отругать ее? Слишком хорошо она знала тот словарь, которым он пользовался в минуты своего негодования. Луиза трепетала как лист, когда они подъезжали к дому, в пустых окнах которого не было видно ни одного огонька. Не составляло никакого труда остановить лошадь. Сперва еле слышно, так что едва можно было уловить звук, затем после паузы чуть громче, затем еще громче звонили они, но после десяти минут терпеливого ожидания никто не открыл дверь. Луиза повернула свое чрезвычайно бледное лицо к Уолтеру. — Бабушка, должно быть, спит, — проговорила она запинаясь. — Вам лучше позвонить еще раз. Художник только взялся за колокольчик, когда дверь неожиданно открылась с неприятным скрипом и Джарред Гарнер оказался перед Уолтером в ночной пижаме, которая не отличалась ни чистотой, ни элегантностью. На нем была темно-красного цвета фланелевая рубашка с расстегнутым на смуглой мускулистой шее воротником, штаны, подвязанные на поясе грязной веревкой, ноги были босы, взъерошенные волосы свидетельствовали о торопливом подъеме. — Кто там? — спросил он без лишних слов. — Ваша дочь, — ответил Уолтер. — Я очень сожалею за столь позднее ее возвращение! Мы вовремя выехали из Темз-Диттона, но лошадь была почти полумертвой от усталости. — Кто, вы сказали? — спросил Джарред, не обращая внимания на объяснения. — Ну, Джарред, не говорите так. Вы не должны сердиться на свою дочь из-за такого пустяка, во всем виноват лишь я. — Моя дочь! — отозвался Джарред, хрипло смеясь. — Она больше мне не дочь. Я не хочу иметь ничего общего с дочерью, которая остается с молодым мужчиной до двух часов ночи. Заберите вещи, ей больше нечего делать в моем доме. — Папа! — крикнула Лу, толкая сзади своего защитника, который хорошо держал себя до этого момента, — папа, крикнула она с мольбой в голосе, — ты ведь не собираешься выгнать меня из дома, ты ведь не собираешься сделать так, чтобы я потеряла навсегда свое доброе имя! Папа! — проговорила она голосом, переходящим почти в крик, когда Джарред уже наполовину закрыл дверь перед ней. — Ты ведь не собираешься не впускать меня! Что я сделала, чтобы заслужить такое к себе отношение? — Ты прекрасно знаешь, что, — ответил он. — Пусть тот джентльмен, с которым ты была до двух часов, поищет тебе другое жилье. Он закрыл дверь при последних словах. Они слышали, как закрываются с той стороны засовы, повернулся ржавый ключ в замке, опустили цепочку, будто было что-либо в доме Джарреда такого, что требовало защиты замков и запоров. Лу, пораженная ужасом, стояла перед дверью. Ее отец был сейчас более жестоким, чем обычно. Но он сделал такое, чего она не могла представить себе при всех своих страхах. — Не пугайтесь этого буяна, — сказал Уолтер, почти задыхаясь от гнева. — Я поселю вас в прекрасный отель. Не нужно быть такой испуганной, Лу. Я буду заботиться о вас так же, как старший брат. Девушка как будто бы замерла на пороге дома. У нее было необычайно бледное лицо, а в глазах сверкал гнев. — Я собираюсь оставаться здесь на всю ночь, — сказала она. — Подумать только, что он мог пойти против меня — мой отец! Я всегда так любила его! — Он чудовище, — воскликнул Уолтер, — думаю, он был пьян. — Нет, он был трезвый, — ответила Лу, — это я знаю точно. Если бы он был пьян, я бы не волновалась так. Но он был абсолютно трезвый, он даже не говорил скверными словами. Что он мог подумать обо мне, чтобы так обидеть? — спросила она взволнованно. — Я сказал вам — он чудовище, — повторил Уолтер, который никак не мог прийти в себя. — Давайте не будем беспокоиться из-за него. Садитесь в экипаж, Лу, и я отвезу вас в хороший отель. Есть одно местечко в Стрэнде, где принимают запоздалых путешественников. — Я ни на шаг не сдвинусь с Войси-стрит, — сказала Лу твердо. — Чтобы пойти с вами после того, что он сказал мне! Я хотела бы остаться здесь на всю ночь, но боюсь, что полицейский не позволит мне сделать этого. Я попрошусь к миссис Мергис, владелице магазина. Мэри Мергис и я вместе ходили в школу к мисс Пеминто. Я уверена, Мэри предоставит мне ночлег. — Что хорошего в ночлеге? Вы никогда не сможете вернуться обратно домой. — Я не смогу? Это единственный дом, куда я могу пойти. Вы думаете, я собираюсь уйти отсюда опозоренной? Завтра же утром я вернусь сюда, о мой Бог, и выясню все с отцом. — Я говорю вам, Лу, это невозможно! — воскликнул молодой человек. — Вернуться в дом этого человека после того, что он сделал с вами! Вы не сможете сделать этого. Я сказал, что буду верен вам и сделаю все, что смогу. Вы никогда не переступите порог этого дома, Лу. Я сниму для вас квартиру завтра. — Я уже слышала это, — сказала Луиза холодным тоном. — Я слышала людей, имеющих жилье, снятое для них, с которыми происходили разные истории. Нет, мне такого не надо! — сказала она резко. — Лу! — воскликнул Уолтер возмущенно, — вы думаете, я подлец? Вы считаете, что у меня могла быть хоть одна мерзкая мысль в столь трудный для вас час? — Прошу прощения, мистер Лейбэн. Вы хороший и честный человек, ответила девушка виновато, — только у меня сейчас такое впечатление, как будто бы весь мир плох из-за того, что мой отец, для которого я работала с самого детства, может выгнать меня из дома. — Вы не должны возвращаться в этот дом, Лу. Проведите эту ночь у миссис — как ее имя? Если желаете. А завтра вы будете в пансионе. Вам там будет хорошо. Я же пойду и скажу вашему отцу о том, где вы находитесь и что вы ушли от него. — Ушла от него! — отозвалась девушка чуть не плача. — Было время, когда отец был для меня всем. Уолтер, не теряя времени, позвонил миссис Мергис. Затем они долго шли по темным помещениям, когда миссис Мергис пригласила их в дом. Она проснулась и сошла вниз в ответ на их настойчивый звонок колокольчика, сильно обеспокоенная возможностью сообщения о пожаре или болезни ее замужней дочери в Болс-Понде. Миссис Мергис была доброй женщиной и слушала печальную историю Лу, поминутно вздыхая и замечая, что все это ужасно. Она оставила Луизу у себя, сказав ей, что та может занимать половину кровати Мэри. Таким образом Лу обеспечила себе спокойный ночлег. — Завтра же вы пойдете в пансион, Лу, хотите вы этого или нет, — сказал порывисто молодой человек на прощание. — Я не ожидал такого неприличного поведения со стороны вашего отца. Тут даже ваше терпение может лопнуть. — Я пойду в школу, если вы так хотите, — ответила Лу уныло. — Надеюсь, это пойдет на пользу как бы там ни было и откроет для вас дорогу к женитьбе на молодой леди с Фитсрой-сквер. Никому не может быть дела до того, что происходит со мной, если даже мой отец бросил меня. — Но мне-то до вас есть дело, Лу, — сказал Уолтер. Молодые люди стояли в темном коридоре перед маленькой крутой лестницей, которую радушная миссис Мергис осветила для неожиданных гостей. Уолтер сильно хотел повторить тот проступок, который совершил на темной дороге у Темз-Диттона, но если тогда Лу показалось это низким, то сейчас тем более. Поэтому он сдержался и только крепко, по-братски пожал ей руку. — Мы еще посмотрим, Лу, — сказал он с чувством, — и помните, я обещал быть верен вам. Пожелав девушке спокойной ночи, Уолтер вернулся к своему четвероногому другу, который давно уже мечтал, оказаться в конюшне. Глава 13 Брэнскомб — не самый престижный курорт, там нет ни пирсов, ни оркестров, ни акционерных компаний, возводящих гигантские высотные отели, из которых можно обозревать растянувшийся на много миль пролив и далекую Атлантику. Брэнскомб был малоизвестен. Газетчики не обнаружили ничего удивительного в его атмосфере и не сообщали о чудесном рае, где легко дышится и происходит обновление жизни. Брэнскомб ничего не выпускал, кроме маленьких ленточек, изготовлением которых занимались женщины и дети — совсем не оригинальный род деятельности. Никто из знаменитых людей не родился в этом местечке. Имена деревенских служащих не были отмечены в биографическом словаре. Никаких событий не происходило в Брэнскомбе. Здесь не было ничего, кроме разрушенной церкви, вошедшей в историю, в тени которой можно было устраивать великолепные пикники. Одинокая полуразрушенная сторожевая башня вносила небольшое разнообразие в унылый пейзаж. Трудно было представить, кто мог ее построить, так как вряд ли можно было ожидать когда-либо высадки вражеских захватчиков в Брэнскомбе. Утесы были крутыми и высокими из темно-красной глины, шероховатыми и крошащимися, и, казалось, что все эти непрочные конструкции могут рухнуть в океан в любой момент. Необычным и удивительно живописным было это западное побережье, а удаленная вглубь территория казалась еще более привлекательной. Рыбная ловля была главным и, конечно, единственным занятием в Брэнскомбе. Сам Брэнскомб состоял из ряда рыбацких домов, одного или двух общественных учреждений. Таков Брэнскомб, который поражает своих гостей и который называет себя водным курортом, хвастающий своей площадью, окруженный грубо построенной дамбой и состоящий из дюжины маленьких низких домов с выступающими окнами, деревянными балконами, верандами и садами, упирающимися в площадь. Рядом с таким поселением находилось несколько ветхих вилл, стоящих на огороженном участке в четверть акра; ни обработка, ни климат не могли превратить его в цветущий сад. Был еще один ряд домов — пять аккуратных зданий, стоящих на холме и открытых штормовым ветрам. В них жили богатые рыбаки, чьи семьи ютились в кухнях и пристройках, несмотря на то, что фортуна благоволила к ним. Лучшие комнаты они сдавали отдыхающим, которые появлялись здесь вместе с летним солнцем. Каждый год несколько семей из Лонг-Саттона оживляли эту местность. И тогда шумная детвора резвилась на берегу и пугала пронзительно кричащих чаек; несколько старых дев медленно прогуливались по узкой дорожке на утесе, вдыхали соленый ветер с Атлантики и поздравляли друг друга с приобретением свежих сил. Побережье океана около Брэнскомба каменистое. Нет ни одной полоски песка, которая могла бы порадовать молодежь и детей, нет известковых пещер, где могут сидеть молодые мамы, переговариваясь, штопая детские передники, в то время, как их карапузы воздвигают хрупкие замки, кажущиеся символом их будущих помыслов и дерзаний. Здесь не было домашнего очарования Рэмсгейта и Броудстэарса, но безлюдность унылого ландшафта, грубая его красота оказывали какое-то свое чарующее воздействие. Курортный сезон в Брэнскомбе — этот волнующий период, когда все виллы и шесть домов на террасе заселены людьми, и когда местный мясник в воскресенье словно на параде вывешивает рядами на железных крючьях жирные бараньи ноги — еще не начался. Бакалейщики, торговцы канцелярскими товарами, материей и модной одеждой еще не привели в порядок свое имущество. Две кабинки для переодевания, так радующие брэнскомбских купальщиков, находились, еще в плачевном состоянии после зимы. Словом, Брэнскомб еще не ожил. Мистер Топсо — лонг-саттонский аукционист, землемер и агент по недвижимости — имел поэтому достаточно большой выбор домов для размещения богатого джентльмена и его дочери, а также их друзей. При таких столь удачно складывающихся обстоятельствах мистер Топсо, естественно, выбрал самую дорогую виллу, при этом его доля от сделки составляла пять процентов. Кое-что он, конечно, надеялся получить и от одинокой вдовы, которую уверял, что это большое счастье, что его выбор пал именно на ее виллу. В обычном порядке вещей было то, что такие особняки находились на окраинах деревень и городов. Они поддерживались в хорошем состоянии и располагались вдали от железнодорожной станции, если таковая была. Такие жилища изобиловали различного рода архитектурными излишествами. Так обстояли дела с Брэнскомбом. Снятая для Марка Чемни вилла была построена в духе итальянской готики и венчалась небольшой башенкой, открытой всем ветрам. Дом был гораздо выше, чем окружающие его здания, и стоял рядом с дорогой, ведущей от деревушки, лежащей внизу, и плавно поднимающейся по утесу, отделенной от его края пшеничным полем. Здесь было некое подобие сада — сухая полоска земли, поросшая желтофиолем, левкоей — скудная растительность, считающаяся здесь травой. Правда, в определенное время и тут расцветали ноготки и лютики. Это отдаленное и уединенное место очаровало Флору. То, что она увидела, сильно отличалось от Фитсрой-сквер. Вид растянувшегося во весь горизонт океана с его неповторимыми чертами радовал глаз девушки, а воздух освежал, как может освежать путника в арабских пустынях оазис. Флора объявила, что поражена увиденным и поцеловала отца в седеющие волосы, когда тот сел возле окна в гостиной, отдыхая после пятнадцатимильной дороги из Лонг-Саттона. — Как хорошо, что мы здесь, — воскликнула она, — и как хорошо, что ты подумал именно о Брэнскомбе, а не о поездке в Европу, где тебя бы измотали штормы, железные дороги, дилижансы, да и мало ли что еще! Я думаю, что здесь тоже неплохо — все первозданно, величественно и живописно. Конечно, там, в. Европе, есть соборы, руины и так далее, что весьма увлекает людей, но мы ведь можем прекрасно обойтись и без соборов, не правда ли, папа? А если нам вдруг захочется узнать готическую архитектуру, то мы можем съездить на день или два в Раджмонт. А теперь, дорогой папочка, скажи, что ты доволен Брэнскомбом, и что сегодня все так же хорошо, как тогда, когда ты был мальчиком. Она сказала это с таким трепетным волнением в голосе, которое стало уже привычным для нее в последнее время при общении с отцом. Медленно и неумолимо тревога и грусть входили в ее сердце. Тот факт, что здоровье ее отца пошатнулось, стал тяжелой реальностью, несмотря на все его попытки выглядеть бодрым и веселым. Он стал более слабым, чем раньше, быстрее уставал, часто у него что-то болело — все это стало горькой правдой, и Марк не мог ничего более скрывать от любящих глаз дочери. Но самого худшего Флора не знала. Она не знала, что жизнь его висит на волоске, и любой момент этого лета может стать для него последним. Флора знала, что он изменился и постарел за год, но она постаралась уверить себя, что это была естественная смена периодов человеческой жизни, начало преклонного возраста. Днем и ночью девушка молила Бога дать ему долгих лет жизни, чтобы он всегда был рядом с ней, она вообще не могла представить свою жизнь без него. Было ли это возможно, чтобы она продолжала жить, оставив его лежать в узкой могиле, спрятанного от солнца и света жизни, могла жить и быть даже счастливой без него? Флора помнила одну девочку у мисс Мэйдьюк, отец которой неожиданно скончался, и которая несколько недель спустя вернулась в школу в траурном платье. Первое время она очень много плакала в перерывах между занятиями и ночью в спальне, но затем все вернулось на свои места: она учила свои уроки, ела обеды, ждала каникул, в общем, делала то, что и другие, ее голос вскоре стал звучать так же громко и весело на площадке для игр, как и голоса других девочек. Доктор Олливент так же, как и Флора, получил большое удовольствие от Брэнскомба. Он казался здесь совсем другим человеком после своего бегства от бесконечной работы и чтения на Вимпоул-стрит, а возможно, и оттого, что рядом не было Уолтера Лейбэна, чья молодость немного давила на доктора, постоянно подчеркивала его возраст и напоминала ему о том, что прошли молодые годы, об упущенных возможностях. Эта мысль не давала ему покоя, поистине терзала его. Память доктора Олливента не сохранила веселых событий молодости. Конечно, он понимал, что это было чудесное и прекрасное время, которым он пожертвовал во имя науки. Да, он многого достиг таким пожертвованием, обогнал большинство своих коллег и стал известным и преуспевающим человеком. Но он и заплатил за это. Ведь доктор не позволял себе расслабляться и увлекаться прелестями молодости. И все-таки осознание того, чего он лишился, пришло к нему. Доктору представилось яркое видение возможностей молодости. Он начал спрашивать себя, не ошибся ли он, упустив божественные мгновения юности. «Если бы я знал Флору Чемни десять лет назад, — думал он, — если бы судьба свела нас тогда вместе, как бы по-другому могла сложиться моя жизнь!» Были у него моменты — несомненно, опрометчивые и необдуманные, когда он спрашивал себя, а действительно ли поздно, не мог ли он бросить вызов своему молодому и привлекательному сопернику. Тот еще, правда, не делал конкретных предложений, доктор знал это от Марка. Любящему отцу казалась странной такая нерешительность молодого человека. — Я спрошу у него, любит ли он ее, — сказал Марк с некоторой горячностью в голосе. — Он тогда что-то меньшее или большее, чем просто человек, если не любит ее, — ответил доктор. Но простоватый Марк практически не делал никаких выводов из разговоров с доктором. Его радовала мысль о женитьбе Уолтера и Флоры. Их союз, в его представлении, должен был бы быть таким же совершенным, как в сказке. Мысль о том, что человеческие чувства не чужды и такому степенному человеку, как доктор, никогда не приходили ему в голову. Гуттберт Олливент отдыхал, позабыв обо всем. Счастье существует только в данный момент, и человек может быть счастлив и за день перед казнью, если каждая его клеточка пропитана любовью. Все вместе они плавали в лодке с тентом, который защищал их от лучей солнца, водные экскурсии могли продолжаться с утра и до обеда. Когда Марк уставал, доктор и Флора устраивали для него роскошные ложе из парусины и одеял, и девушка читала ему Шилли и Браунинга. — Я не могу сказать, что вполне понимаю, к чему клонят эти писатели, но звучит это очень успокоительно, — говорил он. После этого Марк и сам приходил в умиротворенное состояние и засыпал. Прочитав еще пару страниц, Флора закрывала книгу и начинала разговаривать с доктором Олливентом. Было так странно слышать, что доктор мало знал и интересовался современными певцами, с которыми музыкальный Уолтер Лейбэн был так хорошо знаком. Но, с другой стороны, этот приверженец науки читал Шекспира и многих других его современников с глубоким пониманием, а Гомер, казалось, был внутри его сердца. — Я думала, вы никогда ничего не читали, кроме медицинских и научных книг, — сказала девушка удивленно, после того, как он открыл для нее кладезь своей памяти ради ее развлечения. — Да, немного я читал и другую литературу. Мне нравились поэты эпохи Елизаветы, когда я был молодым человеком, и Гомер. Думаю, я наполовину жил в древнегреческом мире — этой прекрасной земле грез. Но вскоре я стал смотреть на науку как на что-то более благородное, чем память о прошлом. Правда, у меня в кабинете есть книги Шекспира и Гомера, и иногда я беру их почитать, когда сильно устаю, но это бывает очень не часто. Главная неприятность, из-за которой я страдаю, состоит в нехватке времени, а не в рассеянности внимания, хотя в последнее время в моих мыслях происходит странная путаница, — сказал он, печально посмотрев на невинное молодое лицо, обращенное к нему. Ах, какую боль ему доставлял искренний дружеский взгляд ее глаз, который говорил ему, что он никогда не смог бы быть больше, чем другом! — Конечно! — воскликнула Флора горячо, — вы очень много работаете, папа всегда это говорит. Посмотрите, сколько вреда он принес себе, работая много в молодости, хотя, я верю, он пройдет через все и постепенно вновь станет сильным. Вам не следует работать так же, доктор Олливент. Все хорошо, когда вы молоды, но когда человек становится старше… — Я обещаю работать не так усердно, когда стану старше, — сказал доктор, — но пока я вряд ли могу требовать поблажек из-за своего возраста. Вы, вероятно, считаете меня старцем, а ведь мне еще нет сорока. — Конечно! — сказала Флора. У нее было неверное представление о возрасте людей: ей казалось, что нет разницы между мужчиной в сорок и в шестьдесят лет. В ее юном воображении жизнь после тридцати катилась к закату. Молодость, надежды и другие прелести жизни исчезали за холмом возраста, по которому юность там весело бежала. Она с трудом могла себе представить вообще, что творится на другой стороне этого холма. Флора даже немного удивилась обиженному тону доктора, так, как будто тот должен был давно уже отказаться от всех устремлений молодости. «Действительно ли поздно?» — спрашивал он себя иногда со вспышкой надежды. Она слушала его с огромным вниманием, когда он разговаривал с ней. Его речи могли даже очаровывать ее. Ей любопытно было слушать о его рабочей молодости, которую он провел в приходе и в иностранных госпиталях. Затем он открыл ей свою душу и сердце и рассказал о своей жизни, в которой были и некоторый героизм, и обычные человеческие интересы. Но не было в ней радости и очарования молодости, любви и влюбленности. Однажды девушка имела смелость задать ему вопрос, который просто поразил его: — Скажите, пожалуйста, вы никогда, не упоминали, — начала она робко и, видимо, смутившись, вынуждена была изменить свой вопрос. — Я удивляюсь, как вы, так много путешествуя, не встретили никого, кого бы вы, ну в общем, на ком бы вы могли жениться. Он посмотрел на нее странным печальным взглядом, смысл которого она не смогла понять. — Это странно, — сказал он, — не правда ли? Удивительно, что я не пошел проторенной дорожкой — влюбился бы в двадцать лет в молодую представительную женщину, женился бы в двадцать три, вернулся бы в Лонг-Саттон и начал семейную жизнь практикующего врача, проделал бы отцовский путь и смотрел бы вперед в спокойном смирении, ожидая того дня, когда мое имя будет написано на семейном надгробии. Я хочу сказать, это не такой уж и плохой образ жизни. Но разве жизнь всех мужчин стоит чего-нибудь? Наши мелкие битвы за славу по большей части бессмысленны. Награда за наши труды так же бренна, как и греческий лавровый венок. Возможно, врач, чья жизнь направлена на борьбу с мучениями, и может получить большее удовольствие от своих маленьких побед, чем человек, который посвящает свои ночи написанию стихов или дни — рисованию картин, которые могли быть нарисованы еще лучше более трехсот лет назад. Наша профессия, — сказал он с гордостью, — по крайней мере прогрессивна. — Это действительно благородная профессия, — сказала Флора, — и для меня не удивительно, что вы гордитесь ею. Но, пожалуйста, не отзывайтесь пренебрежительно о современных художниках, даже если Рафаэль и Тициан были лучше их. Ведь у тех гениев были папы и императоры, которые покровительствовали им. Я надеюсь, вы не презираете художников. — Едва ли. Признаюсь, что я не ценю профессии, которые связаны только с оболочкой, где жизнь — это всего лишь фантазия и выдумка. — А вы ведь еще мне не сказали, почему не женились. — Во-первых, я отложил вопрос о женитьбе, когда выбрал себе профессию врача. — Что, вы решились стать старым холостяком! — Нет, но я решил добиться успеха в своей профессии до того, как женюсь. — Ах, — сказала Флора с сожалением, — какая жалость, потому что… — Потому что, что? — спросил он, когда она запнулась на середине предложения. — Потому что продвижение по службе отнимает так много времени, и, пожалуйста, не обижайтесь, если я скажу что-нибудь не то, ведь со временем человек достигает желаемого, но остается холостяком. — Старым холостяком! Я полагаю, по-вашему, это происходит, если человек не женился до тридцати лет? — В общем, да, у мисс Мэйдьюк мы считали тридцатилетних старыми, но ведь это всего лишь мнение школьниц. — Вы считаете абсурдной идею о женитьбе для человека моего возраста, близкого к сорока годам? — Вовсе нет! — воскликнула она живо, и искра радости зажглась в глазах доктора, — при условии, что найдется подходящая персона. Радостный вид доктора исчез, едва только появился. — Что вы подразумеваете под подходящей персоной? Полагаю, что особу моего возраста. — Вашего или чуть моложе. Но не старую деву с чопорными манерами, котом и попугаем, а какую-нибудь очаровательную вдову, наконец. Я знаю одну, у нее были две дочери, которые учились у мисс Мэйдьюк, Ее муж занимался торговлей в Китае — шелк, чай или что-то в этом роде. Она обычно так хорошо одевалась. — Благодарю. Я презираю модных вдов. Если бы мне пришлось выбирать из двух зол, я бы скорее выбрал старую деву с ее котом и попугаем. Тогда бы у меня было больше шансов на мирное сосуществование. Нет, Флора, я никогда не женюсь, если… — Если что? — Если сам не полюблю и не полюбят меня. Флора перевернула страницу своей книги и еще раз печально вздохнула, так же слабо, как летний ветер колышет упавший лист. Бедный увлеченный мужчина! Она действительно огорчилась из-за него. Если бы кто-нибудь мог, выиграв все награды, отдав свою молодость стремительному бегу за славой, опомниться и сказать: «О, я так же хочу все радости и наслаждения юности!» Почему, добившись успеха, он остался в холодной далекой пустыне в середине своего жизненного пути, а рядом нет ни одного цветника надежды. Она почувствовала странную, наполовину грустную, наполовину нежную печаль по отношению к доктору. Флора больше задумалась о нем, о его одинокой жизни, чем до этого, она удивлялась, как до сих пор он не нашел для себя какую-нибудь даму подходящего возраста, которая могла бы ему понравиться. Девушка пыталась представить себе эту сентиментальную любовь, которая может быть между людьми тридцатилетнего возраста: джентльмен писал бы любовные письма, а леди трепетала бы при звуке его шагов, как школьница. Она не могла представить ничего более несуразного, чем средний возраст и романтику. Флора могла лишь вообразить их деловые отношения, прозаичные семейные дела и невесту в сером шелковом платье. Чувствуя полную невозможность возвращения доктора в страну грез, девушка стала мягче по отношению к нему — это было опрометчиво, так как она еще больше воспламенила его страсть к ней. Глава 14 Семейство Чемни уже более двух недель находилось в Брэнскомбе, а мистер Лейбэн еще ни разу не появился. Флора даже обиделась на столь длительное невнимание к ней. Доктор за это время успел дважды съездить в Лондон. В то время как он немало сделал для развития дружеских отношений с отцом Флоры, для поддержания тех воспоминаний, когда Чемни был его кумиром и защитником, Уолтер не смог ничем выразить своей заботы о девушке и Марке. А она-то была склонна думать, что он примчится к ней из чувств более теплых, чем просто дружеские. «В конце концов, я, должно быть, совершила ошибку», — сказала она себе печально, надевая свою маленькую кокетливую шляпку для того, чтобы пойти на прогулку по побережью с неутомимым доктором, который только что приехал из Лондона, но уже был готов отправиться на вечерний моцион. «Я была обманута очарованием его манер, той угодливостью, обычно ничего не значащей. Что может бедная маленькая школьница знать о чувствах молодого мужчины? Мы никогда не видели молодых людей у мисс Мэйдьюк, за исключением маляра, которому было, наверное, лет тридцать, и мы всегда неверно о нем думали. Я знаю, что Сесилия Тодд считала, что он влюблен в нее, пока он однажды спокойно не объявил, что уже пять лет помолвлен с учительницей по музыке в Хайбэри». Флора еще много тихонько вздыхала о том, что мистер Лейбэн никогда много не думал о ней, о том, что он относился к ней, как к молодой особе, с которой приятно было провести свободный вечер, но не более того. Флора для себя, казалось, решила этот вопрос, однако, услышав прибытие старого дребезжащего экипажа из Лонг-Саттона, который девушка по ошибке спутала с экспрессом из Лондона, заволновалась. Она ожидала увидеть легкую и стройную фигуру, поднимающуюся по дороге, ведущей к вершине мыса. Флора каждый день высматривала его из окна своей маленькой холодной комнаты, и Брэнскомб казался ей менее привлекательным, а набегающие на берег волны становились все более блеклыми по мере того, как пассажиры из прибывших экипажей расходились, а Уолтера все не было видно. «Я склонна думать, что он должен ненавидеть Лондон в такую погоду, как эта, и должен, бросив все, бежать оттуда, — размышляла Флора, — эти унылые улицы, опостылевшие скверы, вся эта мрачная атмосфера! Кто может оставаться в Лондоне, когда леса полны цветов, а море меняет все время свой цвет по мере изменения цвета неба? Ну, конечно, художник, который должен так сильно любить природу. Очень хорошо говорить о завершении своей картины, но ведь сейчас Академия закрыта и ему совсем нет необходимости торопиться. Все равно он не сможет выставить картину раньше следующего года». Мистер Чемни выразил свое удивление по поводу долгого отсутствия молодого человека, и это замечание очень болезненно отразилось на Флоре. Она как будто чувствовала свою вину за то, что Уолтер Лейбэн так долго не едет. Если бы она была красивее и привлекательнее, говорила девушка себе, то он, может быть, и не медлил бы так долго с приездом. Ее отец слишком открыто намекал на свои взгляды по поводу Уолтера, чтобы она могла этого не заметить. Она знала, что отец хотел, чтобы Уолтер Лейбэн влюбился в нее, он всячески подталкивал его к признанию своих чувств. Горько было думать, что все его надежды тщетны, что у нее не хватило силы, чтобы завоевать Уолтера, которого ее отец выбрал для нее. «Я бедное, маленькое существо», — сказала она, рассматривая свое маленькое лицо в зеркале, лицо, чья красота была тонкой и нежной, как у лесной анемоны — маленького белого цветка, который случайно может растоптать даже ребенок. Флора не видела очарования в своем лице с мягким взглядом серых глаз, обрамленных темными ресницами, и слегка изогнутым ртом. Она чувствовала, что лишена той красоты, которая, быть может, была нужна художнику. Что могла она сравнить с очарованием Гилнэи? Гилнэи с ее темными пышными волосами, огромными глазами коричневого цвета, слегка капризными губами, которые Флора копировала при помощи карандаша. Она действительно чувствовала себя несчастной и удивлялась тому, насколько она могла быть глупой для того, чтобы вообразить, что Уолтер может влюбиться в нее. Это убеждение сильно укоренилось в ней, но один теплый июньский вечер принес сюрприз, который заставил ее думать иначе. Они отправились на долгую прогулку к Дидмаусу — тоже курортному месту, но более престижному и фешенебельному, чем простоватый Брэнскомб. Доктор был с ними, день выдался славный, и они не без удовольствия гуляли, зашли на ленч в гостиницу, находящуюся на побережье, долго бродили по узким улочкам, где Флора то и дело останавливалась для того, чтобы взглянуть на окна дешевых магазинов, на ленточки и кружева, которые ей тут же готов был купить Марк. Что могло быть для него более желанным, когда она была для него целым миром? Они задержались там дольше обычного, и солнце уже садилось, когда они в снятом ими напрокат шарабане взобрались по дороге к своему дому под кедрами. Там, прислонившись к воротам, скрестив на груди руки и держа во рту сигару, стояла фигура, которую Флора знала очень хорошо. Все мироздание вдруг изменилось и озарилось светом яркой надежды для нее. Она ведь уже отказалась от него, считала, что безразлична ему и никогда не мечтала завоевать его. Его же присутствие, казалось, опровергало все ее предчувствия. Она тут же восприняла его приезд как намек на будущее счастье. Значит, он думал о ней и даже, возможно, любил, а иначе зачем бы он находился здесь. Его поза выражала полную беззаботность: руки небрежно скрещены, глаза созерцают море, дым от сигары причудливо поднимался к облакам, плывущим по розоватому небу. Его внимание было настолько сосредоточено на океане, в мыслях он был настолько далеко отсюда, что даже не услышал шума приближающегося шарабана и не взглянул на него до тех пор, пока тот не остановился перед ним. Затем он, естественно, оживился и заулыбался, помог выйти Флоре и горячо пожал руку мужчинам, особенно мистеру Чемни. — Я думал, вы совсем забыли о нас, — сказал отец Флоры, слегка обиженный столь долгим его отсутствием. — Нет, конечно. Но я должен был так много сделать, у меня было очень неспокойное время. — Похоже на то. Наверное, поздние возвращения домой, я хочу сказать. Но не беспокойтесь, вы оставите эти привычки, когда у вас будет прекрасная женушка, которая призовет вас к порядку. Уолтер покраснел, как девушка, и бросил виноватый взгляд на невинную Флору, чье лицо, казалось, излучало счастье. Никто не мог ошибиться в том, что оно выражает, никто не мог не заметить веселого сияния ее глаз. Доктор Олливент увидел, как озарилось ее лицо и, конечно, знал, что может означать такая радость. Чего бы он только не отдал, чтобы самому стать причиной такого ее оживления! — Конечно же, я не забыл вашего любезного приглашения, мистер Чемни, — пробормотал Уолтер, — но я не мог так скоро приехать. Я должен был закончить несколько дел до того, как покинуть Лондон. — Дела! Кто бы мог подумать, что вы такой деловой. Однако вы здесь. Если уж мы потеряли часть нашего общения, то вы должны компенсировать нам это, не правда ли, Флора? — добавил Марк с некоторой печалью в голосе. — Конечно, папа. У мистера Лейбэна есть профессия, о которой он думает в первую очередь, — ответила Флора извиняющимся тоном, как будто прося прощения за что-либо у этого современного Рафаэля. Уолтер снова покраснел. Ведь он ни разу не коснулся кисти с тех пор, как она покинула город. — Дорогая мисс Чемни, — сказал он, — вы всегда так добры. Я, должно быть, скверный молодой человек, если ваш отец считает, что я не ценю его приглашения и возможности быть рядом с вами. Но, говоря откровенно, — я действительно не мог явиться сюда раньше. — Мой милый друг, вы думаете кто-нибудь сомневается в ваших словах? — сказал тепло Марк. Но кое-кто действительно сомневался, и это был доктор, чей наблюдательный глаз заметил замешательство молодого человека, которое он не раз проявил во время этого короткого диалога. Затем все вместе зашли в дом, сели за удобный обеденный стол, и каждый казался счастливым. Уолтер разговаривал так же бойко, как и во время тех веселых вечеринок на Фитсрой-сквер. Флора сидела между отцом и вновь прибывшим, а доктор Олливент расположился напротив. Стол был маленьким, и у них получилась достаточно узкая семейная компания. Доктор охотно поддерживал любую тему, но не говорил очень много и был не так красноречив, как тогда, когда они были втроем. Мистер Чемни удобно расположился в кресле и пил чай, слушая двух молодых людей. Ему было так приятно прислушиваться к их юным голосам и греться в лучах их улыбок и взглядов. Уолтер, у которого стойкости было не больше, чем у кувшинки, которая двигается при каждом движении потока, страдал от того, что должен обманывать и вести себя так, как будто бы не было такой девушки, как Лу, а то путешествие под луной из Темз-Диттона было лишь сном. Конечно же, на время их проживания в Брэнскомбе Флора взяла напрокат пианино, поскольку не могла прожить без музыки, так же как без ежедневного кормления своих любимых канареек. После чая они с Уолтером вновь пели дуэтом, вспоминая нежного Моцарта, старинные английские баллады, которые, казалось, специально были написаны для Флоры, настолько тонко выражала она своим молодым голосом навеянные ими чувства. Пение девушки обладало очарованием, которому не мог противостоять Уолтер. Ее речь, не была такой интересной и выразительной, как у Лу, а красота не казалась броской и оригинальной, но пение ее не могло не увлекать. Пока он слушал ее, он был ее рабом. Марк Чемни сидел у открытого окна, курил свою сигару и с умиротворенным видом прислушивался к пению дочери. Он чувствовал, что находится на вершине блаженства, слушая это выступление. Он был невыразимо счастлив видеть этих молодых людей снова вместе и думать о том, что связь между ними, о которой он мечтал, была столь же крепкой, как и раньше. Конечно, он был расстроен столь длительным упорством Уолтера, но, как и Флора, воспринял его приезд как символ верности. После пения Флора, которая была в необычайно приподнятом настроении, повела Уолтера смотреть свое новое увлечение — садик, который совсем мало рос и стены которого должны были покрыться миртом и родами к их следующему приезду в Брэнскомб, а они предполагали сюда вернуться, как сказала Флора мистеру Лейбэну, так как Брэнскомб им так понравился, что не сможет надоесть за одно лето. — Вы можете присоединиться к нашей компании, если желаете, доктор Олливент, — сказала она снисходительно, но затем, чувствуя, что совсем забыла друга своего отца с тех пор, как приехал Уолтер, добавила умоляюще, — пойдемте, пожалуйста, и вы поможете мне оценить красоты. Брэнскомба. Пойдемте с нами, доктор Олливент. Что мог он сделать, как не подчиниться? — Быть вашим рабом, что бы я еще мог делать, как не выполнять ваши желания? — спросил он, смеясь, отбрасывая в сторону недокуренную сигару и подставляя Флоре руку, как будто желал сказать — если я иду с вами, то должен буду что-то иметь с этого. Уолтер пошел рядом с Флорой. Они пересекли освещенное луной пастбище — луна стала более полной со времени той поездки с Лу, далее они прошли вдоль края утеса по узкой дорожке, вид с которой захватывал дух. Флора заставила восхищаться Уолтера старинными деревянными домиками, в которых не было двух одинаковых окон и которые были приветливо освещены изнутри и, казалось, встречают тех, кто только сейчас прибывает в Брэнскомб на купальный сезон. Затем девушка потянула его вниз на галечный пляж, широкий и очень неудобный для путешествия по нему, но чрезвычайно живописный, с причудливо изогнувшейся линией мелкого залива, с лодками рыбаков, их сетями, раскинутыми во всех направлениях, и белыми станциями береговой охраны, стоящими одиноко на маленьком мысе. — Вы нарисуете восхитительные морские пейзажи, не правда ли? — спросила Флора. — Милые маленькие рыбаки и рыбачки с красными лицами, большими руками и ногами… и ртами, открытыми так широко, как будто они участвуют в дуновении морского бриза, и кругом водоросли. — Благодарю, — сказал Уолтер вялым тоном. — Если я не чувствую в себе уверенности и мастерства Хука и Стенфилда, я не могу посвятить себя морским пейзажам и рыбакам. Картины подобного рода очень остро оценивают люди на каждой выставке. — Я и забыла, вы ведь собираетесь стать Хольманом Хантом или Милессом, — сказала Флора с некоторой тенью разочарования. Это ведь могло быть так прелестно — сидеть на побережье солнечным утром в тени зонта, смотреть на рисунки Уолтера и совершенствоваться, вдохновляясь его примером. — Я пробовала и сама делать эскизы, — сказала она грустно, — когда мы только приехали. Но море у меня всегда получалось таким мутным, а облака выходили похожими на вспененное мыло, так что я в отчаянии отложила это занятие. — Бедный вы ребенок, — сказал Уолтер глубокомысленно, он приехал в Брэнскомб с твердой уверенностью рассматривать Флору во всех отношениях как ребенка, как милую младшую сестру и вернуться домой свободным и не обязанным никому, — почему вы всегда барахтаетесь только в красках, вместо того, чтобы практиковаться в изображении форм? Я-то думал, что вы намеревались работать над рисунком гипсового слепка ноги, который я вам дал. — О, это та большая мускулистая нога! — сказала Флора с презрением. — Я, правда, работала над ней первые несколько дней, и причем по-разному располагала ее. Но нога была не интересна мне, кроме того, рядом было море, ласково заглядывающее в мои окна, а свежие его краски были так привлекательны, что я не могла не попробовать изобразить рыбачьи лодки и голубые играющие волны. Они отошли от побережья, и взоры их устремились в сторону маленького Брэнскомба, где коттеджи рыбаков тонули за обочиной дороги, все в городке казалось необычным и живописным, и Уолтер осознавал это. Для любого художника. Брэнскомб мог стать хорошей темой для живописи. — Это отличное место для человека, желающего нарисовать халтуру, — сказал он. — Я думаю, не существует препятствий для продажи каких-нибудь картинок, намалеванных здесь, за двадцать пять гиней. Но спасибо небесам и моему дядюшке Фергусону за то, что я могу не заниматься таким делом. Однако я могу сделать маленькую картинку для вашего отца, Флора, если вы думаете, что ему это сможет понравиться, такой маленький брэнскомбовский сувенир. — Конечно, он хотел бы иметь его. Он был бы очарован этим. Как хорошо, что вы подумали об этом! — воскликнула Флора. — А сейчас мы должны вернуться домой, а то папа засидится допоздна. Это было начало тех двух летних недель, в течение которых. Флора была абсолютно счастлива. Доктор Олливент вернулся к своим обязанностям спустя день после приезда Уолтера, обещая вернуться через пару недель, так, как будто это было пустячное; часовое путешествие из Лондона в Брайтон. Доктор Олливент удалился, но он был не самым главным счастьем для Флоры. Она действительно была счастливее без него теперь, когда у нее был Уолтер. Где-то в глубине сознания она чувствовала, что каким бы вежливым ни был доктор, он был нетерпим к мистеру Лейбэну. Циничные высказывания вдруг срывались с его плотных узких губ, даже простое поднятие бровей на выразительном лице доктора могло выражать его не совсем доброжелательные мысли по поводу этого благовидного молодого человека. Поэтому Флора почувствовала облегчение, оставшись наедине с Уолтером и отцом, почувствовала, что более не существует цинизма и недоверия к этому гениальному художнику или к его будущей ошеломляющей карьере. Так они плавали по летнему морю или выезжали на длительные экскурсии в шарабане, объезжая всю близлежащую местность или просто проводили время на побережье, читая, рисуя или загорая. Мистер Чемни мог спокойно уснуть под полуденным солнцем, в то время как Уолтер и Флора сидели рядом с ним, разговаривали или читали стихотворения тихим бормочущим голосом; таким же убаюкивающим, как мягкий плеск волн о берег. Такой отдых души и тела, эта полная праздность на берегу моря казались Уолтеру приятнее, чем любой другой досуг, который он только знал. Он не любил Флору и специально повторял это про себя по нескольку раз на день, терзаемый безжалостной тоской, особенно тогда, когда чувствовал, что на него начинают действовать чары нежных речей, которые, казалось, специально рассчитаны на то, чтобы подчинить его этой невинной девушке, так сильно его любящей. Он знал, что очень дорог ей, он прочел уже сотню раз этот секрет на ее простодушном лице, которое говорило ему это снова и снова. «Она самая прекрасная девушка на свете, — говорил он себе, — а Чемни — старый добрый друг, и я обязан жениться на Флоре». А затем на него вновь находило видение освещенной лунным светом дороги, и в памяти всплывали слова, которые он сказал Луизе Гарнер, быстрый поцелуй, ее глубокие, темные глаза, в которые он заглянул всего на одно мгновение с любовью, которая не была спокойным и сдержанным порывом страсти, но которая в один миг заполнила его душу, с любовью, стирающей прочь все барьеры и препятствия. Он вспомнил Лу, казалось, это было самым трудным — покинуть ее, Лу, которую из-за него выгнали из дома, которая, по законам Войси-стрит, лишилась своего доброго имени. Лу страдала, уязвленная в своих самых лучших чувствах, в своей любви к безжалостному отцу. Возможно, Лу страдала и из-за потери своего доброго имени. Мистер Лейбэн сделал для нее все, что смог; он доверил ее заботам мисс Томпайн в Кенсингтоне, где она должна была получить приличное современное образование. Он сказал пожилой мисс Томпайн, что намеревается остаться протеже Луизы в течение трех лет, и леди уверила его в том, что в ее силах дать за такой период прекрасное образование и подготовить своих учениц в гувернантки для обучения детей до двенадцати лет. — Хорошее образование, — сказала мисс Томпайн, — человек получает так же медленно, как растет цветок, но если у мисс Гарнер вкус к музыке… — О, он у нее есть! — воскликнул Уолтер энергично. — Она могла бы быть преподавателем музыки для девочек после своего усердного трехгодичного обучения. Я надеюсь, она прилежна? Уолтер не знал. Он знал только, что эта бедная девочка отдавала очень много сил для каторжной работы по дому, что она все схватывала налету, но не мог ничего сказать о ее настойчивости или старательности на том новом пути, по которому она должна была пройти. — В учебе она все очень быстро схватывает и очень любит литературу, особенно поэзию. Мисс Томпайн посмотрела с некоторым сомнением. — Вкус к поэзии требует развитого понимания. Образование же формирует разум, который становится наслаждением для обладающего им, — сказала она напыщенно. — Но невежественную произвольную любовь к поэзии, зародившуюся в инфантильном разуме, мне следует рассматривать как фатальный исход и мой долг проконтролировать это, может, даже прибегая к некоторой жесткости, — добавила мисс Томпайн, бросив гневный взгляд на Лу, которая стояла чуть не плача за спиной своего защитника. Уолтер вспомнил эту маленькую сцену, происшедшую в официально убранной гостиной, и вспомнил с острой болью, как Лу, потеряв самообладание, разрыдалась на его плече при расставании. — Это еще хуже, чем Войси-стрит, — прошептала она ему. — Скажи, скажи папе, чтобы он забрал меня. Я снова буду чистить и мыть — все будет лучше для меня, чем это! «Это» означало напыщенную мисс Тампайн, которая была высокой и прямой, воплощающей образ чрезмерного благоразумия. Он оставил Лу в этом девичьем заточении после того, как дал некоторые рекомендации своему поверенному, обязующемуся убедить мисс Томпайн в респектабельности девушки, которую она могла поставить под вопрос, если бы не поддержка гарантий поверенного. Платье из красного шелка и внезапное появление Луизы несколько настроило эту добропорядочную хозяйку пансиона против протеже Уолтера. Устроив жизнь Луизы на последующие три года, мистер Лейбэн мог свободно сказать ее отцу, что тот может не беспокоиться о ее судьбе. Поэтапную оплату художник должен был вносить в течение ее обучения, но после его окончания она должна была выйти независимой, способной самой поддержать себя молодой женщиной, поэтому мысли о ее нуждах более не тревожили его. Но даже сделав для нее это, он чувствовал, что не сделал абсолютно ничего, что могло бы сравниться с тем первым поцелуем на ночной дороге. Образ отсутствующей Луизы поэтому всегда возникал между ним и Флорой как только ему становилось чуть хорошо, что часто вносило путаницу в ход его мыслей. Были мгновения, когда ему казалось, что мягкость Флоры была той очаровательной чертой, которую должен выбрать мужчина для того, чтобы ярче осветить свою жизнь. Но в другое мгновение он думал, что Флора — девушка, способная стать женой для человека, надеющегося постепенно добиться в жизни успеха. А тем временем Марк Чемни наблюдал за ними, такой же невинный, как те овцы, которых он разводил в Дарлинг-Дауне, и говорил себе, что все хорошо, и что будущее дочери — решенный вопрос. Кто мог смотреть на этих двух голубков и сомневаться в их любви друг к другу? «Я всегда чувствовал, что так и должно быть, — говорил он себе. — Я всегда знал, что провидение сведет их вместе. Провидение слишком добро, чтобы оставить мою девочку одну в этом холодном, недружелюбном мире. Бог позаботится о ней, когда я уйду». Глава 15 Спустя две недели вернулся доктор, выглядевший совсем плохо; он был бледен и измучен. Его друзья заметили такую перемену и посчитали, что он очень много трудился. К несчастью доктора Олливента, не профессиональные обязанности произвели с ним такое изменение. Он попытался жить без Флоры, пытался забыть очарование ее присутствия, отучал себя от мысли о будущем союзе с ней, делал все, что мог, но, к сожалению, тщетно. Любовь, обращающая свой взор на человека в возрасте Гуттберта Олливента — это не шаловливый дух, ведущий молодых по пути радости и удовольствий вдоль розовых садов. Эрос в середине жизненного пути — безжалостный властитель, сковывающий железными кольцами свою жертву и подгоняющий ее огромной страстью. Марк Чемни встретил своего школьного приятеля с радостными чувствами. Он был счастливее, чем тогда, когда они расставались, счастье его составляла уверенность в будущем Флоры. Пожатие его руки имело свою прежнюю силу. — Ты выглядишь все лучше благодаря Брэнскомбу, Марк, — сказал доктор. — Правда? Хорошо, ты видишь, я баловал себя больше обычного последнюю неделю. — Вряд ли это лестно для меня, — сказал доктор. — Только не подумай, что я не чувствовал твоего отсутствия, Олливент. Мои удовольствия были связаны с другими причинами. Я радовался, глядя на наших объединившихся молодых. Уолтер и Флора так наслаждались Брэнскомбом; хорошей погодой и друг другом — сердце мое радовалось, когда я наблюдал за ними. Лицо доктора помрачнело, как это всегда бывало с ним при упоминании об Уолтере Лейбэне. Отлично владея собой во всех других случаях жизни, он еще не научился управлять собой в этом. Они распланировали различные экскурсии на неделю вперед — путешествие к старой церкви, стоящей среди холмов, густо заросших зеленым лесом, и называемой Тэдмором в Вайлдернессе, церковь, в которую давно уже не ходили, кроме как в связи с посещением уединенного кладбища, расположенного рядом с ней. На следующий день шарабан был подан к одиннадцати часам утра, Флора подготовила аккуратно уложенную корзинку, содержащую голубиный паштет, пирог, маленькую корзиночку с большой красной клубникой, бутылочку со сливками и другие бутылки, что все вместе делало ее довольно увесистой ношей. Она взяла также в изобилии платки и пледы, чтобы папа не замерз, поскольку сильно переживала за его безопасность. Уолтер должен был быть кучером — эта обязанность была ему по душе. Марк сел рядом с ним, а Флора и доктор сидели друг напротив друга в шарабане, что очень понравилось доктору. Он вернулся в Брэнскомб, не думая о будущем, решив быть счастливым сейчас, насколько это позволяли обстоятельства, не размышляя и не задумываясь о чем-либо. Сидеть напротив нее в этом старинном экипаже, наблюдать за мельканием теней и солнечных лучей на ее лице, говорить с ней и слушать ее мягкие обдуманные ответы, быть ее другом и советником! О каком еще большем счастье он мог просить настоящее, как не об этом? Он закрыл глаза на будущее и отдался душой и телом этому минутному счастью. Мистер Чемни был разговорчив и вновь повторял рассказы об австралийской жизни. Уолтер же общался со своими спутниками и одновременно управлял лошадью; у него не было времени, чтобы повернуться и поговорить с Флорой, за исключением нескольких слов по поводу красоты окружающей местности. Трое из компании много раз порывались выйти из шарабана и прогуляться по холмам, которые возвышались повсюду. Но доктор настаивал на том, что Марку следует оставаться на месте, так как такие холмы, как эти, были не для его здоровья. Тот послушно соглашался, горестно вздыхая. — Тяжело быть старым и хилым, — говорил он. — Когда я думаю о тех горах, по которым я бродил в Австралии, и вижу, что не способен подняться на эти холмики, то с презрением думаю о старости и слабости. Уолтер вел лошадь, а Флора и доктор шли рядом друг с другом. Олливент рассказывал ей о диких цветках, которые она собирала на крутых склонах холмов по бокам дороги, называл ей их имена и свойства. — Подумать только, вы ведь ботаник, — воскликнула Флора, удивляясь его знаниям. — Я был бы плохим врачом, если бы не знал так же много о лекарственных травах, как знахарки. Было время на свете, когда мир в основном лечили они, такие ведьмы находили или лечение, или смерть в растениях. Навряд ли на склонах тех холмов найдется лист, который нельзя было бы использовать на пользу или во вред. У природы ничего не существует просто так. Еще долгое время продолжалось их путешествие, носившее такой спокойный характер. Они взбирались на холмы и далее опускались с их крутых склонов в низовья и иногда останавливались на самых больших вершинах для того, чтобы полюбоваться пейзажем, сделали небольшую остановку у молочной фермы рядом с дорогой и выпили свежего молока и вообще не очень-то торопились в своем продвижении, так что было уже около Двух часов дня, когда они въехали на последний холм и оказались возле ворот старого кладбища. Это был бы кощунственный поступок, устрой они пикник среди надгробий, так что они отнесли корзину с провизией к небольшому участку леса, граничащему с церковным двориком. Лошадь и шарабан поместили в доме на близлежащей ферме — единственном жилище в окрестности. Полнейшая тишина царила над лесом — тишина и величественная красота. Флора придвинулась поближе к отцу, слегка напуганная этой тишиной, окружившей их. Радостное настроение вдруг померкло. Темнота и тени напомнили ей тот ужасный призрак, который ходит по миру и нависает над людьми даже в самые радостные моменты их жизни. Она взяла отца под руку и посмотрела на его бледное лицо. — Ты не устал, дорогой папа? — Нет, малышка, не более, чем обычно. — Это звучит так, как будто ты всегда усталый, — сказала встревоженно девушка. — Ну, дорогая, я вовсе не претендую на то, чтобы быть таким же здоровяком, каким я был лет десять тому назад в Австралии. Но я собираюсь развлечься сегодня немного, так что не будь, пожалуйста, такой несчастной, моя хорошая. Чтобы ни случилось в жизни, помни, что мои последние дни были счастливыми, и что именно ты их сделала радостными, всегда помни это. Флора бросилась с рыданиями ему на грудь. — Папа, папа, ты разбиваешь мое сердце, когда говоришь так, как будто у нас не будет еще многих счастливых лет, как будто бы Бог может быть так жесток, чтобы разлучить нас. — Мы никогда не должны называть Бога жестоким, — сказал Марк важно. — Помни его, который знал большую скорбь, чем человеческая печаль, и не жаловался при этом. Девушка вновь разрыдалась и еще сильнее сжала отцовскую руку. — Однако, — сказал Марк Чемни весело, — я хочу сказать, что когда настанет наше расставание, то раздастся звон свадебных колоколов. Кроме того, для тебя не будет большого горя расстаться со мной, если ты останешься с любимым мужем. — Нет, папа, ни один муж не сможет увести меня от тебя. Если кто-то и захочет взять меня замуж, то должен будет жить в доме моего отца. Но я маленькая бедная девочка и не думаю, что кто-нибудь захочет жениться на мне. Я чувствую себя так, как будто была рождена для того, чтобы стать старой девой. Видишь, как я люблю канареек. Это плохой знак. Марк Чемни громко рассмеялся тем мягким смехом, который ни боль, ни слабость не смогли изменить. — Почему, малышка, ты думаешь, что я слеп? Ты полагаешь, что я не вижу ваших отношений с Уолтером? — Папа, — сказала Флора серьезно, — я ему совсем не интересна. — Тогда я не понимаю, что значит «не интересна». — Действительно, папа, ты сильно ошибаешься. Я ему, конечно, нравлюсь, возможно, как младшая сестра, но не более того, я это точно знаю. — Ошибаюсь! Хм! Как будто мои глаза не более остры, чем твои. Зритель обычно больше всего видит в игре, Флора. Но, может быть, он тебе не нравится? Флора молчала. Отец смотрел на ее милое молоденькое личико, залитое румянцем, с закрытыми глазами и слезами, блестящими на ресницах. — Ладно, дорогая, я не прошу ответа. Будущее покажет, кто из нас был прав. И, пожалуйста, никаких серьезных разговоров больше на сегодняшний день. Тебе понравилось путешествие сюда, малышка? — Да, папа, все кругом было такое прелестное. — И Олливент — отличный спутник, не правда ли? — Прекрасный, папа. Я почувствовала небольшую досаду сначала, когда мы только выехали. — Из-за того, что Уолтер был не рядом? — Я не сказала этого. — Ну, конечно, нет, малышка. — Но доктор Олливент так чудесно говорил, что я не могла не заинтересоваться. Кажется, он все знает и все понимает, и он такой задумчивый и добрый. Я больше никогда не буду сердиться на него, папа. — Я очень рад слышать это, Флора, ведь Олливент и Лейбэн — наши единственные друзья. Давай, пожалуй, здесь устроим место для привала. Те двое подойдут к нам вскоре. А те двое, оставшиеся позади, чтобы позаботиться о лошади, сейчас несли корзину с провизией. Выбранное Марком для пикника место оказалось маленькой опушкой, с которой через склонившиеся ветви деревьев широко обозревалась местность. Рядом с ними весело журчала речушка с прозрачной водой, на сыпучих берегах которой величественно возвышались высокие сосны, дающие тенистую прохладу, Здесь Марк расстелил свой меховой плед и комфортно растянулся на нем, в то время как Флора, взобравшись на маленький холмик, своим мягким сопрано звала носильщиков корзины, дабы те не смогли заблудиться. Доктор и Уолтер появились почти сразу же, корзина была разобрана с тем весельем, которое обычно сопровождает пикники. Это было полное умиротворение, праздник души, а его участники были весьма темпераментными людьми. Доктор Олливент — серьезный врач, человек зрелый, признанный авторитет в лечении сердечных болезней, возраст которого предполагал серьезное поведение, был сегодня веселее и счастливее всех собравшихся. В маленькой бутылке «La Rose», содержимое которой мужчины поделили между собой, совсем не было того количества алкоголя, которое могло бы само по себе развеселить человека, здесь же радость была искренней, и Марк восхищенно смотрел и слушал, пока Флора и доктор разговаривали. Уолтер, напротив, был более задумчив, чем обычно. Он думал о той поездке с Лу, и это воспоминание вызывало в его пылкой душе восторг. Он вспомнил, как она говорила о лесе. Было бы так восхитительно увидеть ее темные сверкающие глаза, выражающие восторг при взгляде на эти широкие холмы и долины, на свежую зелень деревьев. Но это была тщетная мысль. Лу оказалась в школьной тюрьме под суровым надзором мисс Томпайн и никогда больше они не проведут праздник вместе. Мысль о ее заточении, о ее последнем умоляющем взгляде разволновала художника. Он едва слышал молодой звонкий голос Флоры и степенный голос доктора. Он начал чувствовать, что устает от этой праздной жизни, устает, несмотря даже на обаяние природы. Уолтер с улыбкой отвернулся от доктора Олливента, удивляясь тому, как этот человек с повышенными требованиями к интеллектуальному времяпрепровождению, способен, находить интерес в таких дурашливых удовольствиях. Марк Чемни заметил настроение художника. — Что случилось с вами, Уолтер. Вы похожи на тех пожилых мужчину и женщину в барометре — когда один исчезает, другой появляется. Ваше настроение, Уолтер, было вчера весьма радостным, но сегодня Олливент здесь и оно, кажется, упало до нуля. — Я не такой ученый, как доктор, — усмехаясь, сказал художник, — и я не способен просветить мисс Чемни на предмет традиций в лечении лекарственными травами и на предмет предрассудков с тем красноречием и эрудицией, которые отличали речь мистера Олливента сегодня утром. «Ревнивец! — подумал довольный Марк, — Бедный юноша! Он совсем влюбился в мою маленькую девочку и ревнует даже к Олливерту». — У меня нет страсти к старинным церквям, но я вскоре вернусь и взгляну на нее. Мы ведь не торопимся с отъездом, я полагаю? — Нет, мы можем оставаться до пяти, — ответил Марк, глядя на свои часы, — сейчас только три. У вас есть пара часов, молодые люди, чтобы развлечься так, как вы хотите. Я же геээволю себе вздремнуть. Он комфортно устроился на пледе при помощи Флоры. Она ничего не забыла, что могло бы послужить ему удобством. Флора положила ему надувную подушку под голову и укутала его мягким шотландским пледом с шерстяными кудряшками. Не раз она взглянула на Уолтера, стоя на коленях перед ложем отца. Она тоже хотела бы побродить среди тех зеленых холмов; но ей никто этого не предложил. Флора чувствовала, что это плохо с его стороны — оставить ее; все наивные мечты отца казались ей теперь еще наивнее. «Только вчера я думала, что небезразлична ему», — говорила она себе с печальным смирением. Уолтер зажег сигарету, небрежно кивнул своим спутникам на прощание и удалился, обещая вернуться через час. Марк собрался ложиться спать. — Тебе лучше взять мою малышку с собой в церковь, — сказал он доктору, — думаю, что этот приятель не вернется до тех пор, пока; нам не надо будет отправляться. Он ушел обдумывать свои грандиозные идеи по поводу новой картины. Флора тихо вздохнула. Да, возможно, так оно и было. Настоящие художники должны быть иногда вдали ото всех, в облаках. Пожалуй, не стоило обижаться на Уолтера за его желание побродить в одиночестве. — Так мы пойдем и посмотрим старую церковь? — спросил доктор Олливент после нескольких минут тишины. Но Марк уже уснул к тому времени. — Если вы желаете, — сказала Флора, выходя из задумчивости. — Только если вы считаете, что с папой ничего не случится здесь. — Я не думаю, что ему может грозить какая-нибудь опасность. Здесь нет суровых восточных ветров. Мы можем спокойно оставить его на полчаса, кроме того, мы услышим, если он нас позовет. Флора поднялась, и они пошли рядом к церкви. «Ах, счастье, если бы жизнь могла продолжаться так и дальше», — думал доктор. Он вряд ли требовал бы чего-нибудь большего, чем эти невинные радости сегодняшнего утра. Ворота кладбища со стороны леса были настежь открыты, Флора и доктор пошли среди старинных надгробий, заросших мхом и слегка обвалившихся, среди них были современные роскошные монументы и скромные плиты из грубо вытесанных камней с надписями. Земля вокруг была неровной; с одной стороны церкви она просела и здесь росли благоухающие липы, пара каштанов и старый дуб, раскинувший широко свои ветви, с другой стороны земля была ровной и с нее открывался вид на обширные пастбища. Церковь была похожа на старинный дом в старинной стране. Плющ густо вился среди разрушающихся камней башни, время и погода сильно разъели кладку в некоторых местах, и куча упавших обломков у одного из углов намекала на возможные обвалы. Верхняя половина башни была обита досками с подветренной стороны. У нижней половины, в которой когда-то размещался вход в церковь, валялись тачка, кирка и лопата — мрачные орудия могильщиков. Сделав круг вокруг церкви, они обнаружили деревенского хранителя башни — человека, одновременно являющегося пономарем, могильщиком и садовником, который посадил там и тут прекрасные большие розы и теперь очищал участок от чертополоха и репейника. Он позволил им зайти в церковь, внутренний интерьер которой не представлял ничего примечательного, однако сохранил первозданную простоту, подтверждающую его древний возраст. Там были расписанные сланцевые дощечки с десятью, заповедями — эти столпы веры, благодаря которым набожный человек может выстоять в трудные для него дни. Голые скамьи кафедры, грубо шпаклеванные стены, кирпичный пол, шкаф для священных книг, еще один шкаф для стихаря, пара дощечек с именами церковных старост, сделавших посильный вклад в поддержание церкви — и более здесь ничего не было. Заросли плюща на раме, голубое небо, видимое через переплетение тисса, были единственными красивыми вещами, которые можно было видеть из окна Тэдморской церкви в Вайлдернессе. Интерес Флоры вскоре иссяк. Этот скучный серый интерьер не вызывал никаких романтических воспоминаний, только мысль о толстых фермерах и их семьях, молящихся в этом здании по воскресеньям, с их унылым характером, соответствующим унылому образу жизни. Они пошли обратно к кладбищу, и здесь Флора нашла себе достаточно пищи для размышлений. Она обратила внимание на возраст умерших и почувствовала легкий холод, когда увидела, что многие из них ушли из жизни в возрасте ее отца. Увы! Как их было много даже в этом уединенном месте, где смерть должна быть позднем гостем, много тех, которых позвали в самом расцвете сил. Она с содроганием отвернулась от памятников. Доктор, стоящий рядом с ней и наблюдающий за ее, лицом, заметил перемену и печальный вздох и угадал то, о чем она думала. — Как плохо, что смерть может украдкой бродить по свету! — сказала она. — Если бы существовал для всех один определенный смертный час, то такой общий рок легче бы было перенести. Нам следует знать, когда должен наступить конец, и приготовиться к нему, приготовиться к смерти, к расставанию. Тогда бы не было агонии ожидания, ненужных надежд и страхов. Удивительно, что все происходит так жестоко. Те, кого мы любим, уходят от нас не естественно, а их как будто неожиданно вырывают. Дорога, по которой мы идем, может оказаться краем могилы. Человеку отведено семьдесят лет жизни, написано в священном писании. Но это неправда, посмотрите на моего отца, — воскликнула она страстно со слезами на глазах, — можете вы мне обещать, что он доживет до семидесяти? Эти слезы вывели доктора из равновесия. Чувство, удерживаемое им так долго, вырвалось наружу. В одно мгновение он опустился на колени на травянистый курган, схватил руки Флоры, которая стояла прислонившись к памятнику, и начал целовать их. — Моя любовь, будьте спокойны! — воскликнул он. — Бог не оставит вас одну. Если одна большая любовь должна уйти от вас, то будет другая — еще сильнее и крепче, более самоотверженная, которая заменит вам то утерянное чувство. Моя дорогая, не отшатывайтесь от меня. Не было женщины, которую бы я любил так же сильно, как вас, вряд ли когда-либо могли так любить женщину. Вы должны согласиться с этим, вы должны знать это, даже если в вашем представлении я стар и степенен и вообще далек от любви и надежд. Флора, сжальтесь надо мной! Последнее обращение — крик страдания, сильно тронул ее, несмотря на крайнее удивление девушки. — Пожалеть вас, доктор Олливент? — сказала она мягко. — Но мне действительно вас жалко, если вы вообще можете быть таким несерьезным и если действительно есть хоть какой-то смысл в вашей безумной речи. — Смысл! Это единственный смысл моей жизни. Ни одно женское лицо не вызывало во мне столько переживаний, как ваше. Небесные создания проходили мимо меня как картины в галерее, не оставляя никаких впечатлений… Но я увидел вас, узнал вас, разглядел вашу нежную красоту, вашу женственность, и моему разуму открылось понимание нового мира. Любовь, надежда, дом, жена и дети — ранее пустые слова, произносимые мужчинами, приобрели для меня смысл. Я знаю вас, дом и жена стали для меня единственной целью существования. Бог знает, как я пытался обходиться без этой безнадежной мечты, жить без вас, но я не могу, не могу. Если вы не станете моей женой, то мне остается только страдание. — Мне очень жаль, — запинаясь проговорила очень бледная Флора, напуганная силой страсти доктора, столь ужасной в своей жестокой реальности, такое любовное объяснение не походило ни на одно из тех, которое она себе когда-либо воображала, — искренне жаль, что вы смогли подумать о таких невозможных вещах. Пожалуйста, будьте разумны, дорогой доктор Олливент, помните о разнице в нашем возрасте. — Это не мешает моим чувствам к вам, это не помешало бы сделать вашу жизнь счастливее, если вы только доверяете мне. Ваша молодость, невинность, мягкость требует более сильного спутника, чем какой-то мальчик, которого вы могли выбрать из-за его блистательного внешнего вида и золотых волос. Любовь девушки и юноши — прекрасное чувство для поэзии, Флора, но весьма ненадежный материал для трудностей и невзгод жизни. Доверяйте больше любви зрелого человека с трезвым разумом, чем беззаботным фантазиям молодости, изменяющимся столь же стремительно, как и течение реки. — О, Боже, — сказала Флора, абсолютно запутавшаяся в мыслях, — ну что вы нашли во мне, в маленьком незначительном существе, которое никто не замечает? Вы — такой умный и знающий все на свете. — Я никогда не знал, что такое любовь, пока не увидел вас, Флора, не знал надежды, молодости. Вы заставили расцвести мою позднюю молодость. В то время, как одни мужчины были молоды, я был стар. Сейчас же я настолько молод, насколько это вообще возможно. Сердце — вот истинные часы. — Вы такой хороший, мудрый, верный друг моему отцу, — проговорила Флора, трепещущая от страха и волнения. У нее было захватывающее чувство власти и собственного значения, когда она обнаружила, что ее любят до полного самозабвения. Черты лица ее стали мягче, нежные губы расплылись в улыбке. Она была ошеломлена пылкостью доктора, но и немного горда, вдохновившись столь романтическим чувством. — Если бы я не знала кого-либо еще, — сказала Флора нерешительно. — Если бы вы не знали его! — воскликнул Гуттберт, обнадеженный ее мягкостью и трепещущий от ревностного гнева. — Если бы я пришел первым, пришел один, может, у меня и был бы шанс. Он обокрал меня, он — кто не способен любить искренне. — Как вы смеете говорить так? — воскликнула Флора, выходя из равновесия. — Не было названо ни одного имени, не было сказано, о ком идет речь По какому праву вы говорите как судья? — Ни по какому, Флора, просто это жизненный опыт. Здесь нет ни ненависти, ни ревности, когда я говорю о том, что Уолтер Лейбэн не способен на благородную жертвенную любовь. Это так. Он никогда не будет знаменитым художником, потому что не предан искусству. Он никогда не будет верным любовником, потому что у него нет твердых целей. Он тот перевеваемый ветром песок, который никогда не станет кирпичиком для здания. — Стыдно вам, что вы так говорите о нем, стыдно, малодушно говорить о нем в его отсутствие. Мистер Лейбэн ничего не значит для меня, самое большее — он мой друг, но мне не нравятся люди, которые говорят плохо о моих друзьях. — Тогда я вам не нравлюсь, Флора? — Да. — Очень жаль, что так. — Вы мне не нравитесь, когда становитесь недобрым и несправедливым, — сказала Флора, слегка смягчаясь. — Конечно, я не могу совсем вас ненавидеть, вы ведь папин друг, да и доктор. Возможно, у вас в руках ключи от его жизни и смерти. О, будьте добры к нему, позаботьтесь о нем. Не наказывайте меня пренебрежительным отношением к нему. — Ужели я совсем негодяй? Если бы вся моя оставшаяся жизнь могла продлить хоть на год жизнь вашего отца, отмеренную ему Богом, то я бы пожертвовал ею для вашего счастья так же легко и свободно, как если бы это была чашка воды, поднесенная измученному жаждой путнику. Чем бы я только ни пожертвовал, чтобы только видеть вас счастливой с другим. Положа руку на сердце, если бы я думал, что Уолтер Лейбэн тот человек, который может сделать вас счастливой, то эта нелепая просьба, произнесенная сегодня, осталась бы невысказанной. Я бы закрыл рот на замок. Ни искушение, ни даже вид ваших слез, не смогли бы вывести меня из непоколебимого молчания. Я бы ушел в могилу, вспоминая вас в последний час своей жизни, но с невысказанной любовью. У меня достаточно силы, воли и смелости для этого, Флора. — Я думаю, вы смелый и хороший человек, — ответила девушка, смотря на него удивленными глазами, благоговея перед глубиной и силой его чувств. — Вы слишком добры, чтобы сделать меня несчастной разговорами о такой неразумной любви, неразумной, потому как я недостойна ее. — Нет, вы более чем достойны. Чему еще может поклоняться мужчина на свете, как не молодости и невинности? Моя нежная фиалка, свежая и яркая, с капельками утренней росы на лепестках — вот кого я вижу в вас, но не расцветшую красную розу, любующуюся своей красотой в свете дня. О, Флора, можете вы сделать выбор между наигранными, непрочными фантазиями Уолтера Лейбэна и любовью, такой сильной, как моя. Увы, вы не знаете от сколь многого я отказываюсь ради вас, я, который так жестко распланировал свою карьеру, где так мало места было для такой всепоглощающей страсти. Я никогда не думал, что любовь может быть так необходима мне до тех пор, пока не встретил вас, вы разбудили спящую душу, Флора, вы должны помочь ей. Не отталкивайте это чувство от себя, чтобы погубить его в безразличии мира. Для меня не существует промежуточных вариантов между счастьем и отчаяньем, блаженством быть любимым вами и жалким существом без вас. Его слова, казалось, черпают свое глубокое значение из огня его черных глаз, он был весь во взгляде и в движении — рука сжала кисть Флоры железными тисками, вены на ней вздулись, и каждый мускул его был напряжем. Физиологи не смогли бы найти лучшего проявления возбужденного состояния мужчины, чем вид этой крепкой, твердой руки. Он был человеком, способным противостоять невозможному, по и быть безрассудным, если это потребуется. — О, Боже, — воскликнула с жалостью Флора, — я не знаю, что сказать, я не знаю, что делать. Это такой удар для меня — услышать то, что вы сказали, доктор Олливент, я ведь всегда почтительно смотрела на вас и была благодарна за то, что вы сделали папе. Я прошу вас никогда не возвращаться к этому дикому разговору. Давайте забудем то, о чем вы сейчас говорили. Я думаю, вы станете счастливым, найдете себе хорошую, умную жену, которая подойдет вам больше, чем простая, никчемная девушка, такая, как я. — Флора, если бы я был первым, если бы вы никогда не знали Уолтера Лейбэна, была бы у меня тогда надежда? — спросил он в отчаянии, пропуская мимо внимания ее маленькую мудрую лекцию. — Боюсь, что нет. Вы ведь видите, что гораздо старше меня, я не думаю, что могла бы подумать подобным образом, даже если бы… — Даже, если бы вы не любили Уолтера Лейбэна, — сказал доктор. — Вы не имеете права говорить так. Вы знаете, что мистер Лейбэн ничего не значит для меня. — Бог свидетель, он никогда не мог бы быть кем-либо большим, чем является сейчас. — Это не имеет никакого отношения к моим чувствам к вам! — воскликнула Флора возмущенно. — Все это было только для вас, — проговорил доктор угрюмо. Он поднялся с зеленого холмика, на котором стоял на коленях все это время у ног девушки, держа ее нежную кисть в своей сильной руке и вынуждая выслушать его до конца. Хмурый взгляд застыл на его окаменевшем лице, отвернутом от Флоры. Это был конец. Он сказал все, что мог. Он не знал больше, как умолять ее. Его слабая надежда — тусклый лучик, который оживлял его до сих пор, — погас навсегда. Он не злился на Флору за ее отказ. Та сильная любовь, которую он питал к ней, хотя бы и такая страстная, не была той любовью, в которой неудача и разочарование могут изменить ее до ненависти. Он мог чувствовать отвращение к своему счастливому сопернику, но к Флоре у него не было других чувств, кроме нежных. Она стояла, едва смея взглянуть на него, в то время как доктор отошел от нее на несколько шагов. Она была сердита на него за такое пренебрежительное отношение к Уолтеру, и в то же время жалела за безрассудную любовь. Никогда ранее она не видела печаль или страсть мужчины. Ей казалось, что она столкнулась лицом к лицу с представителем странного мира. Девушка чувствовала жалость и удивление одновременно. — Флора, — произнес легкий и веселый голос. Она повернулась, слегка вздрогнув и издав слабый возглас радости. — О, Уолтер, это вы? — Да, я довольно долго бродил и вернулся, чтобы показать вам церковь. — Вы очень добры, — ответила Флора с достоинством, — я уже увидела ее, а сейчас собираюсь вернуться назад, к папе. Она забыла его странный поступок как только увидела его. Было так здорово слышать его голос, видеть его искреннюю улыбку после ужасного вида доктора Олливента в тот момент, когда он отвернул свое хмурое лицо от нее. — Тогда, может быть, вы покажете мне церковь? Я пришел сюда с намерением увидеть ее, ведь чтобы оценить что-то, надо узнать это. Таковы последствия пикника, путешествие было восхитительным, ленч тоже, как всегда, достойный, но лев после насыщения, как правило, весьма скучный зверь. — Я не думаю, что вы сможете посмотреть церковь, если только не найдете дверь вовнутрь оставленной случайно открытой. Мужчина, у которого от нее ключи, ушел домой, а живет он в трех милях отсюда. Он нам так сказал. — Какой разговорчивый оказался! Будем считать в таком случае, что с церковью ничего не вышло. Есть ли какие-либо замечательные сооружения на церковном дворике? — Да, маленький плохонький обелиск в память о пейзажисте, чья нация могла бы удостоить его более достойным памятником, — сказал доктор Олливент, поворачиваясь к молодым людям. — Сходите на его могилу, мистер Лейбэн, и посмотрите, как легко даже слава может быть забыта. Его картины вызывают много чувств у людей, но сильно заросла травой насыпь, под которой он сшит и которая находится на западном склоне холма, где так красив закат солнца, много раз изображенный на его картинах. Ничего в спокойном голосе доктора не выдавало бурных событий последнего получаса. Он умел контролировать свои эмоции. Какой же сильной должна была быть та весенняя страсть, открывшая шлюзы столь бурному потоку чувств. Вместе они отправились смотреть могилу художника, найденную случайно доктором Олливентом среди скромных памятников деревенских ремесленников и фермеров. Послеполуденное солнце освещало землю своим золотистым светом. — Я бы хотела вернуться назад, к папе, — сказала Флора. — Он, должно быть, проснулся уже. — Тогда мы пойдем к нему. Какая вы бледная, Флора! — воскликнул художник, — старинная английская церковь так подействовала на вас? — Я действительно чувствую себя слегка усталой. — Бедный, маленький хрупкий цветок! А я был на вершине того холма и совсем не чувствую усталости от путешествия. Флора и Уолтер вернулись в лес, где у них проходил пикник, оставив доктора Олливента одного на церковном дворе. Он медленно шел среди заросших мхом могил, и мрачные думы его вполне подходили к окружающей обстановке. Молодые люди обнаружили мистера Чемни сидящим на поваленных стволах сосен, курящим свою сигару и в спокойной задумчивости созерцающим местность. Он размышлял над тем, что ему было более всего близко к сердцу — о будущем своей дочери. Для него оно казалось вполне ясным и очевидным, несмотря на сомнения Флоры. Он приветствовал их улыбкой. — Что, вы все это время были вместе? — Я был на другом конце света, по крайней мере, на вершине вон того холма, — сказал Уолтер, — затем обошел его и вернулся во двор церкви, но не смог показать ее мисс Чемни. Доктор Олливент опередил меня. — Хорошо, я думаю, нам лучше отправиться в обратный путь побыстрее, насколько это возможно, если вы уже вдоволь насытились Тэдмором в Валдернессе. Кажется, у нас было запланировано чаепитие или что-то в этом роде на восемь часов, не правда ли, малышка? — Да, папа. — Сейчас около шести, дорога займет часа два, но мы не будем портить такой чудесный день спешкой. А где Олливент? — Размышляет на том месте, где кончается жизнь — среди деревенских могил. Мы не решились нарушить ход его величественных мыслей, но я знаю, где его искать, когда шарабан будет готов. Они медленно прошли через маленький лесок и вошли во двор фермы, Флора тут же влюбилась в миловидную девонширскую корову, такую же красно-коричневую, как и пастбище, на котором она паслась; девушка восхищалась разнообразием деревенской жизни с необычайным восторгом горожанки. Когда все было готово, к отъезду, они нашли доктора Олливента у ворот в церковный двор. Он был серьезен, вежлив и совсем не проявлял следов той всепоглощающей страсти, которая так сильно изменила его менее часа тому назад. Доктор был более молчалив, чем обычно, но не менее учтив по отношению к Флоре. Мягкой была его рука, укутывающая ее в шали и платки, чтобы вечерний бриз не смог продуть ее, его голос был печальным и мягким, когда он разговаривал с ней. Во время дороги назад что-то в выражении лица доктора задело ее. Она взглянула на него и поразилась безграничности любви, написанной у него на лице. «Возможно, после всего, он и прав, — думала она, глубоко тронутая такой отчаянной любовью. — Если бы я некогда не знала Уолтера, то я могла бы полюбить доктора, если бы оказалась способной отблагодарить его за столь сильные чувства. Ну что может значить то, что он на столько лет старше меня? Он ведь так почитает меня. Да, я могла бы влюбиться в него немного, если бы никогда не знала Уолтера». Глава 16 Переживания того эпизода у Тэдморской церкви оказались слишком сильными для мисс Чемни и поэтому следующее утро она провела в постели из-за приступов головной боли. Возможно, она избегала встречи с доктором. Все их прошлые — свободные и доверительные отношения кончились. Она боялась дать ему любой намек, относящийся к его страсти, чтобы случайно не обидеть. Он должен был быть не больше, чем другом среднего возраста, своего рода дядюшкой. Ко всем будущим отношениям с ним следовало относиться с большой осторожностью. Следующее после пикника утро разительным образом отличалось от других из-за отсутствия Флоры и было проведено тремя джентльменами по-разному. Мистер Чемни лежал на софе у открытого окна, читал вчерашние газеты. Доктор отправился побродить на мыс, намереваясь вернуться к полудню, чтобы в своей маленькой комнате, находящейся позади гостиной и отданной в его распоряжение, написать несколько писем. Уолтер спустился к берегу моря, чтобы порисовать часа два и таким образом как-то отойти от ленивого и праздного образа жизни. Доктор ушел довольно далеко, следуя изогнутой линии побережья, пройдя через поля, пастбища и общественные выгоны. Место, где он остановился, было диким и безлюдным. Эта часть мыса являлась наиболее крутой, хотя и не абсолютно отвесной, однако одинокий путник с содроганием бы отпрянул от края такого обрыва. Внизу мыса тянулось песчаное побережье, местами заросшее вереском. В одном месте посреди этой вересковой пустыни находилась станция береговой охраны. Доктор Олливент задержался здесь на вершине, задумчиво глядя на безграничные, спокойные просторы голубого летнего неба и думал о том, не допустил ли: он большой ошибки в своей жизни. «Я слишком сузил свой жизненный круг, — думал он, — я очень во многом отказывал себе — во всем том, что другие мужчины считают необходимым украшением существования, и теперь я плачу цену за такое самоограничение. В тридцать семь лет я стал рабом девочки, мне хорошо только в ее компании, но с ней я не спокоен. Жалкий конец высоким надеждам, печальная награда за тяжелый труд и терпение в молодости». Ему казалась странной мысль о том, что он, который так мало просил у судьбы, который долго трудился для того, чтобы получить дары фортуны, должен был, теперь отрицать все это. Доктор лишь тосковал по милой девушке, не то, чтобы красавице, не то, чтобы талантливой в чем-либо, но для него самой любимой и милой. Но судьба отказывала ему и его безграничной любви в ответных чувствах девушки, отдавала их человеку, чьи отношения с ней, даже если она и была небезразлична ему, являлись в лучшем случае эфемерной фантазией, способной исчезнуть при первом дуновении ветерка. Доктор наблюдал за Уолтером Лейбэном и, не обладая богатыми знаниями о жизни мужчин, но отталкиваясь от своего стереотипа, был уверен, что художник не влюблен в Флору. «Но, к несчастью, она влюблена в него, — отмечал про себя доктор Олливент, — я знал, что так оно и будет, когда первый раз увидел их вместе». Он медленно отправился домой. Доктор совсем мало обращал внимания на время в Брэнскомбе. У него был том современной медицины в кармане — последние идеи немецких медиков, но он не испытывал никакого желания читать сегодня. Хоть раз в жизни он мог позволить себе делать то, что хотел, и вкушать все удовольствия праздности. Лондонская почта уходила из Брэнскомба не раньше шести часов вечера, так что у доктора было достаточно времени, чтобы написать свои письма без излишней спешки. Было что-то около двух или трех часов, когда он открыл ворота и прошел по траве к открытому окну своего кабинета, удивляясь тому, что Флора все еще не появилась, ведь он и так уже лишился возможности любоваться ею за ленчем. Он застыл у большого окна, через которое имел обыкновение входить и выходить, остановленный звуком голоса Марка Чемни. Дверь между двумя комнатами была открыта, а Марк говорил так громко, что было слышно каждое его слово. — Если бы я не считал, что вы любите мою девочку, я бы никогда не стал обсуждать этот вопрос, — сказал он. — Если бы кто-либо мог удержаться от того, чтобы не полюбить ее, — ответил мистер Лейбэн, все еще чувствуя сильное смущение в своих чувствах. — Невозможно жить рядом с ней, видеть ее милую внешность и не восхищаться, и не любить ее как… Он уже собрался сказать «как сестру», но торопливый отец перебил его. — Как вы! — воскликнул он, — Я был уверен в этом. Неужели я не видел тысячу знаков и доказательств этому? Не говорил ли Флоре, что так оно и есть? — Вы говорили ей? — спросил Уолтер. — И она… — Она была счастлива. Мой дорогой друг, она обожает вас. Вы можете не переживать по этому поводу. Я думаю, что она влюбилась еще до того, как я привел вас в свой дом. Я помню, какой она была радостной и счастливой, когда я рассказал ей о нашей встрече у Маравилла, как она встала на цыпочки, чтобы поцеловать меня, так, как будто я сделал что-то удивительно умное, как она настаивала на том, чтобы немедленно отправиться в Кавентский сад, чтобы купить фруктов и цветов для украшения стола. Вы счастливый человек, Уолтер. Не каждый мужчина из сотни может получить такую жену, как Флора, ведь у нее юная свежая душа, чистая, как у ребенка, непринужденная, бескорыстная, доверчивая. Возможно, я не должен так уж сильно хвалить ее, она ведь моя дочь, но вы правы, Уолтер, кто может жить рядом с ней, видеть ее изо дня в день и не восхищаться ею? Ну вот, я не буду говорить больше о Флоре. Она такая, какой ее сделали небеса, и совсем не испорченная миром. Я благодарен Богу за то, что он позволил нам встретиться. Не существует никого, кого бы я хотел видеть своим зятем, кому бы я осттавил свою дочку, кроме племянника Джека Фергусона. — Мой дорогой мистер Чемни, — пробормотал художник, — я и не знаю, как и благодарить вас за вашу искренность и доверие. — Будьте верны моей дочери, когда мои глаза не смогут более смотреть на ваше счастье, — ответил Марк после паузы, в течение которой мужчины крепко, по-дружески пожали друг другу руки, — будьте добры и честны с ней, когда я уйду. Только Бог знает, как скоро этот день может прийти. Я имею уже достаточное количество предупреждений, напоминающих мне, что конец недалек, иначе бы я вряд ли говорил на такую тему сегодня. Я надеюсь, вы не думаете, что я навязываю свою дочку, говоря столь откровенно. Если бы я не был уверен в ваших чувствах, то попридержал бы свой язык. Но я хочу знать, что будущее моей дорогой девочки будет спокойным и счастливым, до того, как уйду на вечный покой. Я могу доверять вам, Уолтер, не так ли? Если я допустил ошибку, если есть тень сомнения или колебания у вас в уме, скажите. Я могу перенести такое разочарование, и моя девочка тоже сделана из крепкого материала, и сердце ее не разобьется из-за того, что ее первая любовь окажется не более, чем фантазией. — У меня нет сомнений и колебаний. Если я когда-либо колебался, то колебался недолго, — воскликнул Уолтер страстно, что показалось искренним даже тому бледному и затаившему дыхание слушателю, который стоял около полуоткрытой двери. — Я всем сердцем благодарю вас за оказанное мне доверие, — продолжал молодой человек, — будет очень нехорошо, если я в полной мере не оправдаю ваших ожиданий… Бог свидетель, вы можете долго жить и видеть, что не сделали ошибки, выбрав меня в качестве спутника вашей дорогой дочери. Вопрос был улажен. Доктор Олливент издал долгий вздох прощания с надеждой, толкнул дверь и вошел в столовую комнату, где мистер Чемни и мистер Лейбэн сидели друг напротив друга за ленчем. — Я боюсь, что котлеты остыли, Олливент, — сказал Марк весело, — но мы вскоре восполним тебе этот недостаток. Позвоните в колокольчик, Уолтер. А ты тем временем можешь поздравить меня, мой дорогой доктор, с решением вопроса, который сильно тревожил мое сердце, и не раз обсуждался с тобой. — Ты можешь не объяснять, — ответил доктор. — Я вошел в окно кабинета несколько минут назад и слышал некоторую часть вашего разговора, вполне достаточную для того, чтобы понять положение дел. Этим признанием доктор Олливент защитил себя в какой-то мере от унизительного положения подслушивающего человека. — Что! Ты подслушивал нас? — воскликнул Марк удивленно. — Да, я не хотел прерывать блестящей речи мистера Лейбэна и потому стоял с другой стороны двери до тех пор, пока он не окончил. Я поздравляю вас, молодой джентльмен, и я думаю, вы сможете сдержать те обещания, которые столь смело дали. — Я не сомневаюсь в себе, — ответил Уолтер гордо, — какое бы мнение обо мне вы ни имели. И я не думаю, что выбор мистера Чемни моей персоны в качестве зятя может вас касаться, если, конечно, — со смешком в голосе продолжал Уолтер, — у вас не было идеи воспользоваться ситуацией в свою пользу. — Эта гипотеза невозможна, — ответил доктор холодно. — Я имею более серьезную почву для моего беспокойства о мисс Чемни, ведь до сегодняшнего дня я считал себя ее будущим опекуном. — А таким ты и являешься, — воскликнул Марк живо. — Не думай, что замужество Флоры внесет какие-нибудь изменения в мои планы по этому поводу. Я не собираюсь полностью доверять этой неопытной молодой паре. Деньги Флоры будут вложены настолько надежно, насколько это может сделать профессиональный юрист, так что если Уолтеру нравится тратить сбережения Джона Фергусона, то я должен буду обеспечить ему и его жене хороший доход, способный покрыть их издержки. Ты, Олливент, будешь помогать молодым решать семейные вопросы. У тебя нет возражений, Уолтер, к доктору по поводу такой его роли? — Ни малейших. Хотя я должен сожалеть, что не был столь удачлив, чтобы заслужить лучшего мнения доктора о себе. — Мое мнение всегда лабильно и может изменяться со временем, — сказал доктор Олливент холодно. Он сидел за столом, пил красное вино и вежливо слушал, пока мистер Чемни повествовал о своих планах на будущее. Уолтер сидел снаружи на веранде, курил и изредка вставлял в речь Марка одно-два слова. Ни один школьник не радовался так первым своим часам, первому ружью, пони, как Марк, наконец-то уверенный в счастливом будущем своего ребенка. Он не имел и тени сомнения в правильности своих планов. Все ему казалось вполне ясным. Было бы трудно расстаться с Флорой, но знание того, что она в надежных руках, должно было вынуть из него занозу сомнения. — Они могут начать свою жизнь в доме на Фитсрой-сквер, — сказал он, — Уолтеру нужно будет всего лишь перенести свою мастерскую из одиннадцатого в девятый дом. Я сделаю этот дом ярким и светлый для них. Ты был прав, Гуттберт, когда сказал, что наш дом — довольно мрачное жилище для такого обитателя, как Флора. Я переустрою основные комнаты: заднюю гостиную и спальню над ней я приспособлю для своих нужд. Вы ведь позволите мне занять столько места в таком большом доме, Лейбэн, не правда ли? — Я был бы очень огорчен, если бы вы задумали жить где-либо в другом месте, — ответил Уолтер с веранды. — Сердечно сказано. Я был бы несчастным человеком, если бы вы разлучили меня с Флорой. Но я не собираюсь быть для вас скучной нянькой. Я буду находиться в своих комнатах, а потом вы сможете взять Флору в Италию и показать ей все прелести старого мира. Я обещал ей такое путешествие однажды. Думал компенсировать ей долгие годы разлуки, мы исколесили бы всю Европу — от Неаполя до Африки. Но судьба решила иначе. Я должен довольствоваться моей софой, курить сигару и следовать в мечтах за вами. Был некоторый пафос в его голосе, когда он говорил об отказе от радостей жизни. Оба слушателя были глубоко тронуты таким признанием. — Мы не будем торопиться покидать вас, даже ради всех красот Рима, — сказал Уолтер. «Мы». Как просто он произнес это местоимение. Казалось бы, как чудесно решился вопрос! Доктор, презиравший непостоянство характера этого молодого человека, удивился происшедшей на глазах в течение часа перемене. У художника изменился и тон, и манера держать себя. Сегодня Уолтер Лейбэн казался непоколебимым, как скала. В этот момент в комнату вошла Флора, белая, как ее муслиновое платье. Ее задумчивый взгляд буквально пронзил сердце доктора. Вчерашнее его признание расшатало ее нервы и взволновало до глубины души. Она всю ночь продолжала думать о нем, удивляясь ему, преследуемая в мыслях его взглядом отчаяния, мрачной темнотой его глаз в тот момент, когда он отвернулся от нее на церковном дворике. Конечно, потом доктор был сломленным и тихим, но в течение всей длинной бессонной ночи девушка не могла представить себе его лицо без того, чтобы не увидеть на нем глаз, казалось, зафиксировавших молчаливую агонию души, не знавшую надежды. Была ли это настоящая любовь, красивая и благородная, которая может быть предложена женщин!? Флора призналась себе со вздохом разочарования, что если так оно и есть, то она никогда не могла бы быть любима Уолтером Лейбэном. Оглядываясь назад, на прошедшие несколько месяцев, и принимая во внимание последнее откровение, она смогла увидеть, что доктор Олливент всегда любил ее больше, по крайней мере, более глубоко, чем его молодой яркий соперник. Уолтер, конечно, был достаточно добр и учтив в своих порхающих манерах, но преданность доктора не знала границ. Сколько скучных вечеров и монотонных дней провел он ради нее, не зная усталости, пока она была рядом. Каким внимательным он был к ней, терпеливым учителем и самоотверженным другом. Она горько вздыхала, когда перечисляла про себя все его достоинства и внутренне желала, чтобы не было такого человека, как Уолтер, тогда бы она могла ответить взаимностью на такую сильную, всепоглощающую любовь доктора. «Я бы не принимала во внимание его возраст, — думала Флора. — Я бы могла быть ему и женой, и дочерью одновременно, была бы тихой и послушной — это все, что я могла бы дать ему за его доброту ко мне и папе». Но, к несчастью, мистер Лейбэн существовал, и его существование занимало почти всю жизнь Флоры. Печальный взгляд девушки этим утром чрезвычайно взволновал душу Гуттберта Олливента. Он говорил ему о бессонной ночи и волнении девушки. Увы, Флора не знала, что ее судьба была решена в ее отсутствие. Очень скоро бледность девушки должна была смениться румянцем, печальные глаза — оживиться, а на лице — заиграть радостная улыбка. Очень скоро она должна была забыть жалость к своему отвергнутому любовнику. — Хорошо, моя малышка, голова уже лучше? — спросил Марк Чемни, когда дочь поцеловала его. — Я надеюсь, что послал тебе наверх прекрасный завтрак. — Все прекрасно, папа, еды бы хватило на двух пахарей, не говоря о слабой девушке. Но я съела все-таки несколько великолепных клубник и полностью насытилась ими. — Вот и правильно, моя дорогая. Доктор принес их из деревни специально для тебя, Корзинка выглядела восхитительно. — Спасибо вам, доктор Олливент. Так мило с вашей стороны, — сказала она, бросая на него застенчивый взгляд. Ей было так трудно разговаривать с ним обычным, спокойным тоном после вчерашних событий. — Ты уверена, что тебе стало лучше? — спросил Марк встревоженно, все еще сжимая руку дочери. — Да, немножко, почти совсем голова прошла. Я думаю, что чересчур много пробыла вчера на воздухе и на солнце. — Выйди из дома и посиди в саду, малышка, на восточной стороне дома довольно прохладно. Думаю, что Лейбэн почитает для тебя, — предположил мистер Чемни, улыбаясь собственной мысли. Какая мать могла лучше провести такой тонкий маневр? — С удовольствием, — сказал Уолтер, бросая недокуренную сигару. — Что это будет: Шилли, Браунинг или Уолт Витмэн? — Во времена моей молодости люди обычно читали Байрона, — заметил Марк. — Да, — проговорил задумчиво Уолтер, — есть еще люди, находящие очарование в Байроне. Он вспомнил первое чтение стихов этого поэта на Войси-стрит и внезапные рыдания Лу. Те сильные строфы, полные отвлеченного смысла и сложного сплетения слов, произвели потрясающий эффект на невинные души. — О, Шилли, если можно, — сказала Флора. Она была в том возрасте, которому Шилли был наиболее близок и понятен. Сидеть в саду, возвышающемся над морем, и мысленно следовать за течением мелодичных строф, было сущим наслаждением. А когда, эти музыкальные строки читаются низким баритоном самого дорогого на земле собеседника, то Шилли становится просто Шилли в квадрате. Она снова поцеловала, отца, посмотрела на него с трогательной заботой и оживилась, увидев на его лице веселье. — Ты прекрасно выглядишь сегодня, папа, — воскликнула она, — гораздо лучше, чем вчера. Не правда ли, доктор Олливент? — Мне действительно лучше, дорогая, — ответил Марк, не дожидаясь мнения доктора, — мне никогда не было лучше или спокойнее за всю мою жизнь. Благослови тебя, Господи! Иди и будь счастлива с Шилли. Она сделала доктору маленький реверанс и исчезла в открытом окне, унося с собой солнечный свет, по крайней мере, так показалось двум оставшимся в комнате людям. — Ну, Олливент, я думаю, ты собираешься кое-что сказать мне, — сказал Марк, готовясь к защите, как только он и доктор остались наедине. — Я не собираюсь делать ничего в этом роде. Ты, сделал все, что считал необходимым для счастья своей дочери. Могу ли я сожалеть о чем-либо, когда она счастлива? Глава 17 Как можно было предположить, чтение Шилли вскоре прекратилось из-за того, что молодого человека переполняло знание известных обстоятельств. Еще перед тем, как отправиться в таинственные лабиринты «Эпипсайкидиона»[3 - «Эпипсайкидион» — имеется в виду любовная поэма П. Б. Шелли «Эпипсихидион» (1821). (прим. верстальщика).], Уолтер отложил в сторону книгу, взял в свои руки руку девушки и попросил ее стать его женой. Это было сделано самым спокойным и обыкновенным образом. Молодой человек не говорил много, куда более красноречивым он был той лунной ночью на кингстонской дороге, где странный свет и причудливые нашептывания качающихся на ветру елей навевали волшебное поэтическое настроение. Флоре же он сказал в самых простых выражениях, что она была самая милая девушка, которую он только знал, и что у него есть отцовское разрешение на сватовство. — Это более, чем разрешение, дорогая, — сказал он, — ваш отец желает нашей свадьбы всем своим сердцем. — А вы уверены, что вы этого желаете, Уолтер? — спросила Флора серьезно. — Ведь папа считает, что вы и я должны пожениться в силу того, что вы являетесь племянником мистера Фергусона. Не позволяйте папе руководить собой. Подождите, что вам скажет сердце, и если оно будет хранить молчание, то пусть лучше мы останемся братом и сестрой на всю оставшуюся жизнь. — Мое сердце говорит очень давно, оно никогда не молчало, — ответил Уолтер горячо. Он действительно сейчас считал, что был неравнодушен только к Флоре, что его мимолетное увлечение кем-либо еще было не более, чем почитание художником яркого образа. — Флора, вы ведь не собираетесь сказать нет, когда все в вас кричит да, я ведь вам не совсем безразличен, правда? — проговорил влюбленный. Глаза девушки были спрятаны в этот момент под полями ее маленькой шляпки, но в ответ на прозвучавший вопрос она подняла голову и взглянула на Уолтера немного испуганно, но в ее чистых, открытых глазах застыла невысказанная любовь. — Да, я знал, что вы любите меня! — сказал Уолтер, обнимая ее и целуя в нежные губы. Это был спокойный, обдуманный поцелуй, совсем не похожий на тот, ночью, на дороге, рядом с Темз-Диттоном. — Теперь, дорогая, ничто не может помешать нам жениться и поэтому сделаем это так быстро, как только ваш отец пожелает. Мы могли бы провести наш медовый месяц на берегу Средиземного моря или среди островов Ионического, взяв, разумеется, с собой и мистера Чемни. Такое легкое путешествие вряд ли может повредить ему, и к тому же он смог бы отдохнуть от туманов и холодных восточных ветров английской осени. Так двое этих детей начали обсуждать свое будущее, сидя рядом на травянистом берегу, где там и тут росли лавры и одинокие ели, а перед ними во всю свою ширь раскинулось голубое море. Доктор Олливент перенес свое поражение с внешним спокойствием, которого можно было ожидать от его сильной натуры. Он видел Флору и ее возлюбленного вместе и знал, что они всегда будут рядом, но не подавал при этом никаких признаков своего расстройства. Доктор был более терпим к Уолтеру, чем когда-либо, как будто стараясь понравиться ему. По отношению к Флоре он был мягок, вежлив и по-отцовски Добр. Глядя на него сейчас, девушка едва могла поверить, что это был тот же самый человек, который говорил ей о своей любви с необычайной страстью на церковном дворике, в Тэдморе. Флора была благодарна за его доброту и выражала ему много раз знаки своего почтения, но она никогда не решалась остаться с ним наедине, даже на несколько минут, чтобы лишний раз не волновать его сердце. Он не был более той прочной скалой, за которой она могла укрыться, как за самым мощным бастионом. Сейчас доктор походил на готовый взорваться Везувий. Будучи по натуре стойким, доктор не собирался все же более продолжать свои мучения, и поэтому собирался вскоре, как только позволят обстоятельства, покинуть Брэнскомб. Он чувствовал, что с большей охотой занимался бы своими делами на Вимпоул-стрит, запершись среди книг и погрузившись с головой в изучение науки, обедал бы в мрачноватой столовой, жил бы среди всех тех вещей, которые были доставлены из Лонг-Саттона и напоминали ему его безрадостное детство, а об этом ему говорило все, начиная с портрета отца, сидящего за столом со стетоскопом и кейсом, с хирургическими инструментами, и кончая латунным ящичком, в котором его бережливая мать держала графины. Он заявил о своем отъезде на второй день после объявления о помолвке, чем вызвал большое огорчение Марка. — Ну, что ты за перелетная птица, Гуттберт! — воскликнул он. — Я думал, что ты собирался задержаться на гораздо больший срок. — Мой дорогой Чемни, ты забываешь о терпении моих пациентов. Я бы попал в число непопулярных врачей, если бы оставил свою приемную на долгое время. Что касается остального, — добавил он нарочито веселым тоном, — то я готов принять на себя обязанности, о которых ты просил меня, связанные с мисс Чемни. — Мисс Чемни! — Флора, если желаешь, — сказал доктор, едва решаясь произнести это имя, чтобы не раскрыться случайно перед Марком. Он не мог произносить ее имя без нежных ноток в голосе. — И когда бы ни был назначен день свадьбы, ты можешь рассчитывать на мои услуги. — Спасибо, дорогой друг! Но все-таки мне очень жаль, что ты уезжаешь. Я думаю, что моя маленькая девочка будет венчаться в Лондоне, возможно в Санкт-Панкрассе, большом, чопорном храме, хорошо подходящем для небольших свадеб. Я думаю, она захочет купить себе платья и всякие украшения. Странно, что женщина, собирающаяся выходить замуж, полагает, что необходимо обеспечить себя грудой одежды, такой же большой, как стог сена, полагая, наверное, что ее муж никогда не сможет приобрести для нее другого добра. — Вполне своевременны обычаи, особенно когда приходят оценщики на первом году совместной жизни, — сказал доктор спокойно, — ведь такая запасливость позволяет сохранить хоть что-то и вполне на законном основании оспаривать при этом права на собственность мужа. Следующий день был последним днем пребывания доктора Олливента в Брэнскомбе и обещал быть довольно скучным. В это время мистер Чемни был прикован к постели, что довольно часто случалось с ним в последнее время, и Флора провела утро, сидя рядом, читая и наблюдая за ним в короткие интервалы между его сном. Оба гостя таким образом были предоставлены самим себе. Погода была прекрасной — настоящий летний день с высоким безоблачным небом, тихим западным ветром, который ласково играл с морской рябью. Доктор и мистер Лейбэн отправились каждый в своем направлении, молчаливо сойдясь во мнении избегать друг друга. Художник спустился к побережью для того, чтобы, закончить небольшую картину, которую он рисовал для мистера Чемни. Доктор прошел через деревушку, проделал большой путь вокруг нее и вновь вернулся к берегу моря по узким полевым тропинкам, заведшим его в ту уединенную местность, которая так понравилась ему, когда он был здесь первый раз двумя днями раньше. Он совершил довольно долгий путь перед тем, как дошел до того места, где темно-красные утесы высоко поднимались к небу; в это время было что-то около двух или трех часов пополудни. Доктор был очень задумчив на протяжении всего путешествия, в его душе шла борьба со своими чувствами и он ощущал, что становится победителем в этой схватке. Было легко сражаться теперь, когда все было решено, все возможности, которые существовали для доктора, исчезли навсегда. Он приучал себя к мысли, что свадьба Флоры состоится весьма скоро. В голове у него возникали картины его будущих отношений с девушкой. Он будет ей другом и советником, а также хранителем ее благосостояния и покровителем ее первенца. Доктор не мог представить себе это неизбежное будущее без боли, но говорил себе, что все это должно случиться и что он, должно быть, не мужчина, если не может посмотреть фактам прямо в лицо! «Подумать только, что я, кто пишет о сердечных болезнях, должен страдать всем сердцем от этого недуга, называемого любовью — безнадежной любовью к девятнадцатилетней девушке». Здесь, на вершине утеса, была изгородь, разделяющая два поля. Доктор, довольно сильно устал, пройдя семь или восемь миль пешком, и поэтому прилег отдохнуть в тени этой ограды и в скором времени погрузился в сладкий полуденный сон, убаюкиваемый жужжанием насекомых, шелестом листьев и плеском морских волн. До него Доносились гармоничные звуки мироздания, и он воображал, что лежит в лоне природы, успокаиваемый ее колыбельной песней. Но резкий звук, более пронзительный, чем крик жаворонка в небе, вырвал доктора из сна. Затем он услышал знакомый голос, который звучал сейчас довольно гневно. — Это ложь. — Правда? — переспросил другой голос все еще тем же пронзительным тоном. Голос был грубым и охрипшим, сформированным, наверное, под длительным воздействием табака и выпивки. — Где же она тогда? Что вы с ней сделали? Что вы сделали с моей дочерью? Гуттберт Олливент вскочил на ноги, бледный и взволнованный, пытаясь определить, откуда доносятся голоса. Двое мужчин шли вдоль края утеса в нескольких шагах перед ним. Они, должно быть, прошли совсем близко от него, пока он спал в тени изгороди. Один из них был Уолтер Лейбэн, другой чем-то напоминал цыгана, чем-то — моряка, был неопрятно одет и шел с довольно вальяжным видом. Это было единственное, что мог увидеть доктор Олливент со своего места. Он проследовал за ними на расстоянии слышимости разговора. У него не было никаких сомнений в том, что сказал этот незнакомец Уолтеру Лейбэну. Он уже услышал достаточно, чтобы оправдать свое подслушивание до конца. — У вас нет никаких поводов для волнения, — сказал Уолтер холодно, — вы не изволили побеспокоиться о дочери, для которой были самым снисходительным и преданным отцом. Она в безопасности. — Да, я не сомневаюсь в этом, — ответил другой, хрипло смеясь, — в удивительной безопасности. — Где бы она ни была, у меня есть все основания не отвечать на ваши вопросы о ней и ее местонахождении. Когда вы закрыли дверь дома перед ней той ночью, то поставили крест на всех своих правах по отношению, к ее любви, обязанностям, послушанию. — Я бы никогда этого не сделал, если бы у меня не было достаточно веской причины. Вы не можете понять, что, сделав такую вещь, она не просто пошла против меня, как отца. Не было на Войси-стрит девушки лучше, чем наша Лу, пока вы не вошли в нашу жизнь. Она была прилежной, трудолюбивой, чуткой дочерью и вполне респектабельной молодой женщиной. Но с тех пор, как вы встретились на ее пути, она изменилась — все время, сидела с этими книжками на коленях каждую свободную минуту, читала всю ночь напролет, выводя из терпения старую леди чрезмерным расходом свечей. Было достаточно людей на Войси-стрит, заметивших ее перемену, и некоторые из них были добры ко мне, чтобы дать дружеский совет по этому поводу. «Неужели ты слеп, Джарред? — говорили они. — Неужели ты не видишь, что происходит?» Но даже когда они говорили мне о развитии отношений между вами и Лу, меня это не пугало. «Я знаю, что он добрый человек и к тому же джентльмен, — отвечал я, — если он уделяет нашей Лу столько внимания, то это значит, что он сделает ее своей леди. Я не опасаюсь его. Он надежен, как сталь». Вот, так я всегда говорил, мистер Лейбэн, так что не считайте меня лжецом. Я проделал путь из Лондона, чтобы задать вам главный вопрос. Вы хотите, чтобы моя дочь стала честной женщиной? Вы собираетесь жениться на ней? Ответ Уолтера был тихим, и доктор не смог разобрать его. Но ответная реплика незнакомца на длинную и обдуманную речь Уолтера была подобна грому. — Подлец, мерзавец! — вскричал Джарред, угрожающе сжимая кулаки. — Я выясню еще этот вопрос с вами. Вы уходите с поднятой головой, но вы не знаете моего последнего слова! В какое-то мгновение, казалось, что он применит силу, но в следующий момент он резко повернулся и быстро пошел вдоль края утеса вниз, к песчаному берегу. Уолтер стоял, как монумент, готовый к самому худшему. Он наблюдал за тем, как исчезает фигура Джарреда, затем медленно повернулся и столкнулся с доктором Олливентом. — Вы добавили профессию шпиона к своим обычным занятиям, доктор Олливент? — спросил он после некоторого удивления. — Я рад сказать, что слышал каждое слово вашего собеседника с того момента, как вы пересекли эту изгородь, — ответил доктор. — Я поздравляю вас с приобретением столь ценных знаний по поводу моих дел. — Многое удалось мне узнать о вас сейчас и вполне достаточно, чтобы еще больше укрепить меня в желании предотвратить вашу свадьбу с Флорой Чемни. — Какое право вы имеете вмешиваться, вы! Не удовлетворившись тем, что могли бы присвоить себе богатство девушки, вы решили завладеть ею. Вы думаете, я с самого начала не видел, куда вы клоните? И вам очень хотелось бы обнаружить проявления неблагонадежного поведения для того, чтобы настроить мистера Чемни против меня. Хитрая игра, доктор Олливент. — Я повторяю вам то, что сказал тот мужчина: вы подлец и мерзавец! — воскликнул доктор, бледнея от гнева. Он не осознавал, что в его ярости было больше личных чувств, чем справедливого обвинения против этого отвратительного грешника. — С самого начала я знал, что вы недостойны мисс Чемни. Я знал, что вы изменчивы и непостоянны, но до тех пор, пока я не знал то, что услышал сейчас, я держал язык за зубами. Вы думаете, что я буду: молчать теперь, когда знаю, что вы сменили ухаживание за мисс Чемни на обольщение невинной жертвы. Нет, лжец, ни один ловелас не женится на дочери Марка Чемни, пока у меня есть силы разубедить его. Уолтер слушал обвинения мистера Гарнера с ледяным спокойствием, но упреки доктора Олливента сильно задели его. Этот последний выпад показался ему кульминацией обиды. Во-первых, доктор был его врагом с самого первого их знакомства, он недооценивал его способностей, отрицал его талант, наконец, он был его тайным соперником по отношению к Флоре. Это слово «лжец» было слишком невыносимо для его терпения. Уолтер поднял легкий камыш, который нес, и бросил его, едва не задев лица доктора. Затем вся ревность и ненависть Гуттберта Олливента, этот огонь, скрывавшийся, до сих пор в его груди, вырвался наружу. Доктор схватил свою жертву в объятия тигра! — Я повторяю то, что сказал, — воскликнул он. — Лжец, ловелас, шарлатан! Вы никогда не будете мужем Флоры! Хриплые слова срывались с его губ во время схватки. Доктор крепко держал художника, но Уолтеру удалось освободиться из его рук. В какое-то мгновение, казалось, что молодой человек одерживает верх, но доктор, чувствуя, что проигрывает, призвал на помощь науку и нанес сильный удар в голову противника, который заставил Уолтера пошатнуться и беспомощно, бессознательно попятиться назад. Художник, шатаясь, отступал на скользкий дерн на краю утеса, пока с криком ужаса доктор не увидел, что тот исчез из вида. Гуттберт Олливент стоял на утесе один, уставясь глазами в пространство перед собой и похолодев от страха. Мог ли он протянуть руку, чтобы спасти жизнь? Мог ли он, человек с железными нервами, потерять над собой контроль даже в такой ужасной ситуации? Он ступил поближе к краю и заглянул вниз. Красная земля была разломанной и осыпавшейся, и большое ее количество рухнуло вместе с человеком. А тот лежал у подножия утёса, наполовину погребенный осыпавшейся глиной и едва различимый с той высоты, на которой находился доктор Олливент. «Мертв, конечно», — думал доктор с отчаянием. Он поспешил вниз по пологой стороне утеса, это отвело его довольно далеко от упавшего, но другой дороги к побережью не было, только так можно было добраться до Уолтера. На полпути к цели он встретил незнакомца, бегущего ему навстречу. — Как это случилось? — спросил тот. — Он мертв? — воскликнул доктор. — Мертвее не бывает. Как он упал? Вы столкнули его? — вопрошал Джарред дружелюбным тоном, как будто сбрасывание молодого человека с утеса было весьма поощрительным занятием. — Мы столкнулись с ним, он напал на меня, но не я на него. Я держался сколько мог, не вступая с ним в схватку… Но его неутихающая ярость заставила меня нанести ему удар в голову, который и оглушил его. Пошатываясь, он отступил назад, трава была скользкой… — Да, — перебил его Джарред холодно, — это был лучший способ уладить вопрос. — На что вы намекаете? Я не говорил вам ничего, кроме правды. — Было бы неверно сказать, что я вам не поверил, — ответил Джарред примирительно, — но следователи и присяжные более дотошны, чем я. Они могут подумать о правдоподобности такого дела, в конце концов, они вообще могут не поверить вам. Они могут назвать такое маленькое происшествие непредумышленным убийством или, если присяжные окажутся тупоумными деревенскими продавцами, то могут посчитать вас и мародером. — Они могут называть это так, как им вздумается. Я могу лишь рассказать им то, что сказал вам. Пожалуйста, позвольте мне пройти. Я хочу посмотреть, можно ли что-нибудь сделать для этого молодого человека. — Да, ему нужен гроб и следствие по опознанию останков тела. Это, пожалуй, все, я полагаю, если конечно у вас нет желания установить ему надгробную плиту. — Откуда вы знаете, что он мертв? — спросил доктор нерешительно. Странные и запутанные мысли вертелись у него в голове. Вряд ли было приятно стоять и осознавать себя виновником смерти молодого человека, все это походило на какой-то ужасный сон. Но хуже, чем дознание присяжных, чем суровость закона, было бы отвращение Флоры. Девушка могла бы посчитать его убийцей своего возлюбленного, разрушителем ее молодой жизни. — Как я могу знать, что он мертв?! — отозвался Джарред презрительно. — Там налицо все признаки смерти — закрытые глаза, переставшее биться сердце, синие губы. Вы думаете, у него был шанс выжить, хотя бы один из миллиона, когда он упал с такого высокого утеса? А теперь, сэр, примите мой совет, совет человека, знающего мир, человека, наученного миром и понимающего, каким безжалостным бывает рок к оступившемуся в жизни человеку. Оставьте это дело так, как оно есть. Здесь очень уединенное место, и я не думаю, что до прилива тут пройдет хоть один человек вдоль утеса. Вода будет у его подножия через четверть часа, судя по всему. Когда это произойдет, вы можете быть спокойны, тело будет вынесено на берег другим приливом или унесено далеко в море, но не будет ничего, что могло бы связать вас с ним. — Сейчас тоже не существует ничего, что могло бы связать меня с ним, — сказал доктор задумчиво, он, очевидно, был очень взволнован словами Джарреда. — Но может быть очень много свидетельств против вас, если вы спуститесь вниз и, заведомо без очевидного успеха, попробуете вернуть мертвого к жизни. — Почему вы так заботитесь о моей безопасности? — спросил доктор Олливент. — Вы, незнакомый мне человек. — Не из-за человеколюбия. Я скажу вам больше и признаюсь, что был бы рад сделать услугу джентльмену, который сам мог бы сделать для меня другую. Я недружелюбный бродяга и вряд ли сделал бы доброе дело человеку только за его спасибо. — Положим, что я откажусь от вашего совета, не видя нужды в нем? — В таком случае я расскажу мою историю о смерти молодого человека и вполне может оказаться, что это не очень будет соответствовать идее о вашей невиновности в том свете, в котором вы ее себе представляете. — Вы смогли бы соврать для того, чтобы меня повесили! — Никоим образом. Я бы только описал то, что видел и слышал, находясь на берегу. О том, как я услышал голоса и вы при этом нервничали и говорили о том, что мистер Лейбэн никогда не сможет жениться на мисс Чемни, пока у вас есть силы помешать ему. Я поклянусь, что так оно и было. Затем раздалось топтанье ног наверху, так, как будто бы дрались мужчины и один из них сражался за свою жизнь, и затем я увидел, как мистер Лейбэн упал с утеса. Он рухнул почти у моих ног и был совершенно мертв. Все вопросы адвокатов на Оулд-Бэйли не заставили бы меня изменить хоть одно слово в этом рассказе. Несомненно, такое повествование трудно было опровергнуть. Слишком много правды было в нем. — Пойдемте, — сказал Джарред дружелюбно, так, как будто бы он знал доктора двадцать лет и был сильно привязан к нему, — вам следовало бы отнестись к такому делу, как это предложил я. Это был несчастный случай и вы очень сожалеете о нем, но нет никакого, проку причитать по поводу сбежавшего молока. Еще десять минут, и прилив будет полным, и не пройдет и получаса, как бедный малый будет тихо и спокойно отнесен в море. Вы идите домой, к своим друзьям, доктор Олливент, и чем быстрее, тем лучше, так, чтобы у вас было алиби на тот случай, если мистера Лейбэна сможет кто-либо увидеть. — Откуда вы можете знать мое имя? — спросил доктор подозрительно. — Я слышал его много раз. Я был другом Лейбэна до тех пор, пока он не испортил мою дочь, — и я знаю о вас и о молодой леди на Фитсрой-сквер. Я жил в этой деревушке последние два дня, ожидая подходящей возможности для разговора с молодым джентльменом, и видел вас всех вместе. Пойдемте, нам нельзя терять времени. Я должен вернуться на побережье и наблюдать. Вы идете домой? — Да, я полагаю, что это лучшее, что я могу сделать, поскольку ничего не могу сделать для него, — сказал он, повернувшись к побережью. — Вы можете прийти ко мне на Вимпоул-стрит и получить плату За молчание. Джарред побежал обратно к побережью настолько быстро, насколько ему позволяли ноги. Доктор посмотрел в задумчивости на море. Вода прибывала, но не так быстро, как ожидал Джарред, должно было пройти около часа до того, как место, на котором лежало распростертое тело, смогло бы покрыться морем. Доктор взглянул на часы — еще не было четырех. Великие небеса, как мало прошло времени с того момента, как он отдыхал в тени изгороди, но как сильно изменилась его жизнь за один час! Не было больше на земле такого человека, как Уолтер Лейбэн. Тот вопрос, который доктор часто задавал себе и однажды Флоре, о том, что он мог бы завоевать ее любовь, если бы не было художника, мог теперь разрешиться. Смерть расчистила перед Гуттбертом Олливентом дорогу. Он мог извлечь для себя выгоду из сложившейся ситуации. Доктор медленно побрел домой с печально-радостной мыслью о том, что свадьба, которой он так не желал, никогда не произойдет, и что его никогда не позовут благословлять жену Уолтера Лейбэна. Он любил слишком сильно, чтобы быть милосердным даже в такой момент. В сердце он был рад фатальному исходу, который положил конец всем мечтам художника о помолвке. «Это была его ошибка, — думал доктор, — я не хотел, чтобы меня сбили с ног, как быка, применив грубую силу. Он знал, что был виновен, и это придавало мне силы. Спасибо Богу, что мне удалось услышать тот разговор и узнать о неблагонадежности этого человека до того, как было бы уже поздно спасать Флору! Спасибо Богу даже за такую ужасную смерть, если только он мог спасти ее от союза с распутником». Доктору Олливенту казалось, что в случившемся явно угадывалась воля рока. Вряд ли что-нибудь, кроме смерти Уолтера Лейбэна способно было вырвать Флору из ее заблуждений. Для нее он должен будет оставаться прекрасным видением первой девичьей любви, не способным к совершению дурных поступков. Он должен был бы остаться тем холодным совершенством, которое присутствует в каменных статуях, не имеющих возможности спуститься со своего пьедестала. Но он ушел! Она могла проливать по нему слезы, печалиться, хранить его в своей памяти, но не могла вернуть его себе. Было что-то радостное в этой мысли для доктора. Новая надежда поселилась в нём, совсем не похожая на его прошлые смутные мечтания. Олливент забыл то, насколько дольше женщина убивается по внезапно ушедшей любви, чем по любви, в которой она одержала верх или которая ей просто надоела, как могло надоесть старое платье. Глава 18 Было полпятого, когда доктор Олливент оказался рядом с Норманской башней. Летний полдень плавно переходил в вечер: на волнах появилось золотое сияние, легкий розовый свет нависал над побережьем и деревенскими домами, все говорило о приближении заката. Казалось, все звуки природы наполнены гармонией в этот час, и доктор Олливент, чьи вечерние наблюдения редко выражались в чем-либо, более интересном, чем созерцание прихода почтальона или тарахтящего по мостовой экипажа с конкурирующим врачом, был глубоко тронут красотой увиденной сцены. «В такой час, как этот, можно подумать, что природа желает всем людям добра, — размышлял он, — но в другое время она обманывает себя так же часто, как человечество. То спокойное море может вздыматься под ее влиянием, свирепые ветры в страшном буйстве пронесутся над теми мирными холмами. Природа дает волю своим страстям так же, как самые слабые из нас». Доктор вновь взглянул на летнее море; где-то под теми голубыми волнами мягко покачивался Уолтер Лейбэн, возможно обвитый водорослями и с запутавшимися в волосах морскими анемонами, убаюкиваемый океаном так же нежно, как когда-то качала его мать на своих руках. Сегодня вечером или завтра утром мог налететь шторм, и те же волны будут волочить и трясти его, ударяя о скалы. Этим вечером он вряд ли мог иметь более приятное место для своего отдыха, чем это прохладное голубое море. «Все же это лучше, чем быть втиснутым в тесный узкий гроб», — думал доктор. Смерть была настолько знакома ему, что столь быстрый уход его соперника из жизни в вечность потряс его меньше, чем мог бы потрясти другого человека. Всеобщий рок всегда присутствовал в его мыслях, в том или ином аспекте. Смерть упавшего со скалы человека казалась ему не более ужасной, чем ранняя смерть от приступов чахотки. Чуть больше часа назад он, доктор, был слабым и мягким, как ребенок, в руках Джарреда Гарнера. Капли холодного пота выступили у него на лбу при мысли о том, что было бы, если бы Джерред поведал миру свою версию о происшедшем на утесе. Флора посчитала бы его убийцей. Маленькая фигурка, нежные формы которой он так хорошо знал, стояла в воротах сада. Девушка была в легком муслиновом платье с веселыми голубыми ленточками, развевающимися на ветру. Подойдя ближе, он увидел ее прекрасное лицо, смотрящее на него с озабоченным видом. — Как вы поздно, доктор Олливент! — Разве? Я надеюсь, ваш отец не нуждается во мне, ему не стало хуже? — Нет, спасибо Богу, ему стало легче. А что вы сделали с Уолтером? Этот вопрос словно ударил его током. Каким негодяем он почувствовал себя в этот момент! Но ведь он никоим образом предумышленно не задумывал убийства своего соперника. Случайный удар в целях самозащиты — вот и все, что было. — Что я с ним сделал? — переспросил он, пытаясь улыбнуться. — Мы были не вместе. Я думал увидеть его с вами. Ложь довольно просто сорвалась с его губ. Он имел вполне определенный план и должен был действовать смело. — Вы думали? — спросила. Флора с растерянным видом. — Я не видела его с завтрака. Он сказал, что выйдет прогуляться часа на два, пока я читаю газету папе. Не очень хорошо с его стороны отсутствовать так долго. Я задержала ленч до трех часов, а потом не смогла съесть что-нибудь. Каким слабым должен быть Уолтер — так много времени, прошло после завтрака. Художники всегда такие рассеянные. Но вы выглядите таким бледным и усталым, доктор Олливент, пройдите в гостиную и выпейте херес, — сказала Флора, вспоминая свои обязанности хозяйки. — Да, я устал, долго ходил среди тех холмов по дороге в Тэдмор в Вайлдернессе, — проговорил доктор, вспоминая совет Джарреда по поводу алиби. — И были один все это время? — воскликнула Флора удивленно. Она не могла понять, как можно находить удовольствие в одиноких прогулках. — Наедине со своими мыслями и образом, который избрал себе в спутники. Они прошли в гостиную, слегка затемненную опущенными жалюзи на окнах. Флора украсила это голое помещение с очарованием и беззаботностью своего девичьего характера цветами, книжными подставками и маленькой веселой рабочей корзинкой. В большой клетке мирно чирикали канарейки, как будто желая сказать что-то своим пением до того, как кончится лето. Доктор был тайно убежден, что все они были цыплятами и что Флора, выбравшая их из-за прекрасного оперения и гордой походки, явно ошиблась в их вокальных способностях. Но сегодня доктору было не до канареек и не до прелестной комнаты, в которой Марк Чемни вальяжно расположился на софе у одного из незанавешенных окон. Сейчас он смотрел только на Флору, думая о том, что будет с ней, когда совсем не будет новостей о ее любимом и когда ей вдруг сообщат, что его вытащили из моря. Мистер Чемни разговаривал с ним, и доктор отвечал, но если бы его спросили мгновением позже, о чем он говорил, то он вряд ли смог бы ответить на такой вопрос. Никогда Флора не была так внимательна и добра к нему, как этим вечером. Она посадила его в кресло напротив отцовской софы, налила вино ему в бокал и даже сама открыла бутылку с содовой своими ловкими пальчиками. — Я научилась делать это для папы еще на Фитсрой-сквер, — объяснила она, гордая своим умением. — Когда я была у мисс Мэйдьюк, то думала, что открывание бутылок с содовой так же ужасно и неблагородно, как зажигание свечей. Она была очень обрадована приходом доктора, как будто он сам по себе предвещал скорое возвращение Уолтера. — Я думал, он ушел гулять гораздо дальше, чем вы, — сказала Флора. — «Он» это, наверное, Уолтер! — воскликнул Марк, смеясь. — Какие все-таки странные люди влюбленные! Этот бедный ребенок входил и выходил через окно каждые пять минут, порхая, как испуганная птичка, стояла у открытых ворот, наблюдая за дорогой, и затем вернулась назад ко мне с опечаленным лицом: «Нет, папа, его не видно». Какой заботливой женой ты будешь, малышка, и какой непоседа-муж тебя ожидает! — Я не думаю, что мужья всегда должны быть дома, папа, — ответила Флора с обиженным видом. — Я не совсем такая, уж ничего не понимающая, как ты считаешь. Но я думаю, что когда люди помолвлены, то они очень много времени проводят вместе. — Разве помолвка такая уж серьезная вещь? — Да, если люди действительно любят друг друга. Вот смотри, джентльмен может сделать леди предложение внезапно, а Уолтер ведь очень импульсивен, ты ведь знаешь это, папа, но затем он может обнаружить, что любит ее не так сильно, как думал. Его признание дает ему очень много времени для размышлений. Если он и его суженая провели вместе много-много часов, то он должен точно знать — счастлив ли он с ней и не сможет ли она ему когда-нибудь надоесть. И если девушка становится для него целым миром, какой и должна быть жена… — Очень хорошее определение отношений между мужчиной и женщиной, Флора. Когда Уолтер пойдет на свою следующую прогулку, ты отправишься с ним и посмотрим, как твои прекрасные маленькие ножки смогут привыкнуть к его походке — этакое жизненное путешествие рядом с ним. Доктор Олливент посмотрел на пурпурное в лучах заката море и подумал о том, где действительно находится Уолтер, о котором эти двое так весело говорили. — В какое время мы обедаем, малышка? — спросил мистер Чемни по прошествии некоторого времени, в течение которого Флора опять выходила в сад, чтобы взглянуть на дорогу. — В обычное время, папа, в семь. — Тебе лучше пойти и стряхнуть с себя пыль, Гуттберт. Сейчас уже чуть больше шести, а твой туалет — обычно такое скрупулезное занятие. Доктор оторвался от своих раздумий. — Да, — сказал он, когда мистер Чемни повторил свое замечание, — я, пожалуй, пойду. Действительно, я довольно грязный. Та красная земля на утесах… — Как, вы ведь сказали, что были у холмов. — Я имел в виду холмы, почва там такая же красная, как кровь. И он отправился к себе в комнату. При взгляде на свое отражение в зеркале, доктор удивился. — Я выгляжу, как убийца, — сказал он себе. — Признаки этого на виду, и если я не приведу себя в порядок, то они еще, пожалуй, смогут прочитать правду на моем лице. Обильное умывание холодной родниковой водой стерло с него следы минувших событий. Доктор также тщательно почистил прекрасно сшитую вечернюю одежду. Ни один убийца не мог и желать выглядеть лучше, чем выглядел Гуттберт Олливент, вошедший в гостиную, где Флора, уже совсем усталая, ждала своего верного кавалера, который еще не пришел. Доктор был, как всегда, бледный и задумчивый, его тяжкая ноша не произвела перемены во внешности. Возможно, ему и казалось, что у него был виноватый взгляд, но его вина была внутри, и скорее всего грешное воображение придумывало для него всякие улики. А глаз всегда видит то, что изобретает ум. Однако самое худшее, наверное, состояло в том, что его тайна заставляла его лгать. И сейчас, видя внимательный взгляд Флоры, он вынужден был сказать. — Еще не пришел? Он очень запоздал, не правда ли? — Очень. Я попросила, чтобы обед задержали на четверть часа. Я надеюсь, вы не возражаете. Вы, должно быть, очень голодны. — Я? Почему? — Потому, что у вас не было ленча. — Не было? Да, я и забыл. — Какой плохой аппетит надо иметь, чтобы забыть о том, что у вас не было ленча! — Я не знаю. Но мне кажется, что ленч скорее женская еда, так же, как и вечернее чаепитие и другие маленькие трапезы. Я не думаю, чтобы мужчины могли чувствовать себя лучше, если бы питались точно по расписанию. Организм может сам адаптироваться к системе питания. — Как ужасно! Это похоже на то, что жизнь могла бы продолжаться без потребления еды. Это вовсе не значит, что я очень много думаю о пище, но так прекрасно сидеть за столом с приятными тебе людьми и вести непринужденную беседу. Несомненно, трапеза связывает общество. — Я тоже так считаю, но, как видите, меня не очень волнует общество. Иногда для меня очень утомительной бывает обязанность сидеть за столом с матерью по полтора часа, когда наш старый слуга попусту тратит время, носясь взад и вперед с овощными блюдами, меняя ножи и вилки и выкладывая на стол фиги, апельсины, бисквиты, которые мы никогда не едим, в то время как я мог бы получить куда более основательное подкрепление от бараньих котлет, съедаемых за десять минут. — Я боюсь, что ты мизантроп, Гуттберт, — сказал Марк со своей софы. — Ты бы предпочел свой скучный кабинет со старыми книгами самому веселому обществу на земле, которое ты только можешь получить. — Прошу прощения. Но есть общество, ради которого я бы отказался от всех моих книг, стер бы все знания из своей головы, полученные от них, и начал бы жизнь свежим и невинным, как ребенок. — Ну, Гуттберт, ты говоришь так, как будто влюблен! — воскликнул Марк, смеясь. — А теперь, моя маленькая девочка, я думаю, что мы дали достаточно времени этому молодому человеку. Тебе, наверное, следует позвонить в колокольчик. Я считаю, что Уолтер наведался к своим знакомым и обедает с ними. — Но он не знает никого в Девоншире. — Откуда ты можешь быть уверена в этом? Он, может, завел себе нового знакомого — этакого собрата по кисти. — Я не могу заставлять тебя ждать дольше, папа, и вас, доктор Олливент. Но мне кажется странным, грубым и неприличным то, что можно задерживаться так долго, не послав о себе ни одного известия. Он никогда не заставлял нас ждать его раньше. О, папа, может быть, с ним что-нибудь случилось? — Малышка, ну что плохого могло случиться с сильным молодым человеком, обладающим здравым рассудком? Ты не должна выглядеть такой печальной из-за нескольких часов разлуки, иначе я никогда больше не позволю этому повесе оставлять тебя одну. — Ты не прав, папа. Если бы я только узнала, что он в безопасности. — Я бы хотел быть уверенным, что зажаренные ножки ягненка не будут испорчены такой нелепой задержкой. Пойдем, Олливент, дай Флоре свою руку. Они сели обедать, но тревога неподвижно нависла над ними. Отсутствующий взгляд девушки, ее ежеминутные прислушивания беспокоили обоих мужчин. Марк не мог быть спокоен, пока его дочь была встревоженной. Его легкая тревога сменилась сильным беспокойством. Что, если его мечты оказались после всего несбыточными? Что, если Гуттберт был прав и этот молодой художник действительно непостоянен? Он постарался отогнать от себя эти мысли. В конце концов он не имел права волновать ее своими внезапными переменами планов. Они засиделись за обедом. Флора делала все, чтобы еще больше затянуть его, надеясь на то, что Уолтер появится до того, как они закончат. Затем дала специальные инструкции прислуге, чтобы постоянно поддерживали горячими рыбу и ягнячьи лопатки на случай возвращения мистера Лейбэна. Было начало десятого, когда они вновь вернулись в гостиную, которую тускло освещала одна лампа. Здесь они сидели почти в абсолютной тишине. Флора расположилась на скамеечке у отцовских ног, глядя вверх на бледное небо и ожидая услышать звук шагов возвращающегося Уолтера. Марк полулежал в кресле, одной рукой ласково гладя дочь по голове, доктор сидел с другой стороны окна, устремив вперед прямой неподвижный взгляд. Даже осознание собственной вины не смогло изменить эти спокойные глаза. Глядя на поднимающиеся и опускающиеся волны, он думал о том, какой груз они несли сегодня на себе. Уолтер ведь должен был колыхаться на этих веселых волнах, а те играли им. Доктор даже почти смог представить себе звук перемещаемого по дну океана тела. Он слышал скрежет гальки, то, что было когда-то живым человеком представлялось ему опутанным длинными скользкими водорослями, которые окутывали его наподобие платья. И все это время Флора смотрела на дорогу и прислушивалась к каждому шороху, как будто художник мог еще вернуться к ней. Пришла полночь, пока их маленькая компания пребывала в полном молчании, но они еще долго оставались на месте до тех пор, пока им не показалось бесполезным ожидать прихода мистера Лейбэна. — У него, должно быть, некоторые неотложные дела в Лондоне, — сказал Марк, проведший все это время в полудреме. — Но кто мог послать за ним, папа? У него никого не было в целом мире, по крайней мере никого, кто был бы ему интересен. — Хм! У всех молодых людей есть тайные знакомства. Возможно, кое-кто из его собратьев по кисти, находящихся в затруднительном положении, обратился к нему, и он поспешил на помощь своим друзьям. Ты ведь знаешь, какой он импульсивный, таких гениев трудно судить по обычным меркам. Я думаю, завтра мы получим от него письмо или телеграмму. — Хорошо, если так! — воскликнула Флора жалобно, — но я боюсь, что все-таки что-то случилось, какое-нибудь несчастье. Я не думаю, чтобы он мог так просто оставить нас. Доктор Олливент, — сказала девушка, внезапно обращаясь к нему, — что вы думаете по этому поводу? Есть ли основания для беспокойства? С мольбой во взгляде она смотрела на него, как будто бы прося помощи у сильного мужчины. Ее маленькое личико выглядело бледным и измученным в слабом свете свечи, которую она держала. Девушка ждала обнадеживающего слова. Ее взгляд разрывал сердце доктора. Даже радостная мысль о том, что он постепенно сможет завоевать ее, не могла заглушить агонии чувства, возникаемого у него при виде девушки, и осознания того страдания, которое ожидает ее в связи с долгими днями надежды, тупым чувством неопределенности, или с той ужасной правдой, которую ей может открыть море. Он не смог ей солгать. — К сожалению, дорогая Флора, жизнь преподносит разные сюрпризы. Я склонен думать, что могло произойти что-то нехорошее. Марк Чемни с негодованием повернулся к нему. — Это недостойно тебя — говорить подобным образом, Олливент, особенно когда девочка нервничает, как сейчас, и чувствует себя совсем несчастной из-за этого бродяги, который сейчас где-нибудь развлекается. Доктор Олливент пожал плечами. — Всегда лучше готовиться к худшему, — сказал он. — Я не имел в виду ничего плохого. Я сказал только то, что может случиться. — Да, ты похож на одного из тех греческих оракулов, о которых мы читали в школе и которые никогда не ошибались, поскольку никогда не говорили понятно. Тебе не следует пугать мою Флору своими странными речами. — Пусть ей будет хорошо при мысли о том, что она находится рядом с тобой, — сказал доктор мягко, — это лучшее, что я могу посоветовать ей. — И это действительно прекрасно! — воскликнула Флора. — О, папа, разве я могу жаловаться на что-либо, когда рядом ты. Она бросилась в объятия к отцу и заплакала у него на груди от своих новых переживаний. — Если он бросил меня, — сказала она надломленным голосом, — то я смогу перенести это. — Бросил тебя, моя малышка! Ты думаешь, что относишься к тем девушкам, от которых может убежать молодой человек? — спросил отец мягко. Доктор Олливент стоял в темноте и наблюдал за ее печалью. Ему было трудно все это выдержать, вспоминая о том последнем ударе, в который он вложил всю свою силу. Глава 19 Затем был следующий день, и еще один, так медленно прошла неделя, но об исчезнувшем не пришло никаких новостей. Не было ни писем, ни телеграмм. Запросы, посылаемые мистером Чемни по округе, также не смогли пролить свет на таинственное исчезновение. Каждый в Брэнскомбе помнил молодого художника, почти каждый видел его, многие разговаривали с ним в тот день, но никому он не попадался на глаза после полудня. Видели, как он закрыл свой мольберт и передал его мальчугану, чтобы тот переправил его на виллу, а затем художник пошел через холмы по направлению к утесам, куря свою сигару. Только один информатор мистера Чемни смог прибавить кое-что к уже известным фактам. Им оказался молодой рыбак, который вряд ли делал работу тяжелее, чем наблюдение за занятиями других людей. Он утверждал, что вскоре после того, как художник пошел к холмам, минут через десять или пятнадцать какой-то малый в вельветовом жакете и котелке отправился в том же направлении, возможно, следуя за мистером Лейбэном. При этом рыбаку показалось, что незнакомец имел довольно странный вид. Это было все. Появление незнакомца в вельветовом жакете, даже при совпадении направления путей его и художника, едва ли было тем обстоятельством, которое позволяло прийти к определенным выводам. Уолтер был молодым и сильным и совсем не похожим на человека, способного стать жертвой какого-то проходимца. У художника было немного денег с собой, ценность представляли хорошие часы, не имеющие, однако, особенной привлекательности для грабителя. Поэтому мистер Чемни не очень обратил внимание на замечания молодого рыбака о странноватости незнакомца в вельветовом жакете и котелке. Доктор Олливент, тронутый отчаянием Флоры, отловил свой отъезд, возможно, даже во вред своим профессиональным интересам и был целиком поглощен расследованием. Он не терял попусту времени на обсуждения, съездил в Лонг-Саттон и послал телеграмму на работу. Доктор телеграфировал также хозяйке дома художника, друзьям Уолтера в Сити и ждал ответы от них на станции. Ответ был один и тот же в обоих случаях — ни хозяйка, ни друзья не слышали ничего об Уолтере Лейбэне с тридцатого июня, т. е. со дня событий, разыгравшихся на утесе. Какой еще ответ мог ожидать доктор Олливент? Он взял с собой телеграммы и отправился обратно в Брэнскомб, чтобы показать их мистеру Чемни и его дочери. Флора с отчаянием обратилась к нему. — Как вы могли ожидать узнать о нем из Лондона? — спросила она. — Он либо встретил свою смерть здесь, либо сбежал от меня. Последняя возможность была обиднее, чем первая, и она наиболее часто приходила Флоре в голову. Любил ли он ее на самом деле или на него оказало влияние слишком очевидное желание отца об их союзе? Такая мысль унижала Флору. Страх, связанный с его неожиданной смертью, и стыд при мысли о том, что он покинул ее, что его исчезновение — только хитрый трюк, проделанный для того, чтобы избежать помолвки, теснились одновременно в ее голове и ей весьма трудно было все это переносить. Еще до того, как закончилась первая неделя с момента исчезновения Уолтера, девушка уже лежала в своей спальне совсем слабая и, казалось, заболевшая. — Что делать? — спрашивал Марк Чемни в отчаянии. — Мы должны доставить ее обратно в Лондон. Дорога не повредит ей, она не так уж и больна. Но если она останется здесь, будет слушать плеск моря, где все напоминает ей об ее исчезнувшем возлюбленном, то я не могу отвечать за ее здоровье и рассудок. А если он все-таки утонул и море отдаст его нам! Такой шок может быть смертельным. — Ты думаешь, он утонул? — спросил Марк подавленно. — Мне кажется это наиболее вероятным. Что-то должно было случиться с ним. Что может показаться более вероятным, как не то, что он отправился искать уединенный уголок, чтобы выкупаться, тем более, что его видели, идущим по направлению к утесам? В четверти мили отсюда есть небольшой песчаный овраг рядом с морем. Может, он пошел именно туда для того, чтобы выкупаться. Ты ведь знаешь, как он любил море. — Да, но он был прекрасным пловцом. — Он тебе только так говорил, — возразил доктор, — Все мужчины воображают себя отличными пловцами. Это одна из слабостей человечества. Кроме того, хорошие пловцы, как правило, плохо кончают. — Это правда, — вздохнул Марк. — Бедный Уолтер. Я не могу представить себе, что он действительно ушел. Ирония судьбы! Я думал, что обеспечил своей девочке спокойное и счастливое будущее, когда сделал этого молодого человека ее защитником. Я знал, что обречен. Но откуда я мог знать, что над ним тоже нависла воля рока? Последнюю неделю доктор Олливент был очень бдителен к каждой новости с моря. Он собирал все местные газеты и тщательно изучал статьи, связанные с несчастными случаями на воде. Волны вынесли не менее трех жертв на западном побережье за этот период, и доктор Олливент проделал много миль, чтобы изучить их останки. Но ни один из утонувших не имел даже отдаленного сходства с Уолтером Лейбэном. После такого рода мрачных опознаний доктор возвращался в Брэнскомб с некоторым облегчением. Может быть, море навсегда спрятало тело художника. Снова и снова он размышлял над своим поведением в тот роковой день и понимал, что его единственно слабое место — это молчание Джарреда Гарнера, за которое, возможно, придется платить. Доктор прекрасно знал, что сошедшись с этим мужчиной, вставшим между ним и законом, он тем самым распрощался со своей прежней жизнью. Но при всем этом доктор думал о том, как же он все-таки смог так поступить. Он должен был признаться в той яростной схватке, признаться в том смертельном ударе. А как же быть с его профессиональным статусом после такого признания? Какой бы был у него тогда шанс на отношения с Флорой? Сказать правду, значило потерять все, а правда ведь не могла помочь мертвому. Таким образом, после столь длительных размышлений, он сказал себе, что если бы даже у него было гораздо больше времени для раздумий, то он вряд ли решился бы сделать что-либо по-другому. Тот странный бродяга довольно верно подметил возможные последствия. Беспокоиться о мертвом художнике — значило обрекать себя на погибель. Настоящее его положение было унизительно двойственным. Но доктор был обязан выбирать между уступками своей совести и потерей всего, что было дорого ему. Прошло уже десять дней, а мистер Чемни был все еще в неведении относительно судьбы Уолтера. Флоре стало хуже, она становилась слабее, теряла интерес к жизни. У нее не было жара. Бред не путал ее мыслей и не заводил Флору в темный лес нелепых образов. Она лишь лежала, отвернувшись к стене, отказываясь от еды, и едва отвечая даже тогда, когда отец разговаривал с ней; казалось, она тихо уходит из жизни. Доктор Олливент настаивал на отъезде из Брэнскомба, у нее пока еще было достаточно сил для путешествия, но еще немного и могло быть поздно. — Тебе не следует возвращаться обратно на Фитсрой-сквер, — сказал он Марку, — все там сможет напоминать ей об Уолтере Лейбэне. Вам следовало бы снять хорошие комнаты рядом с Кенсингтоном, где мир бы выглядел более светлым и ярким для нее. Такой изящный цветок, как она, только расцветет при таких приятных условиях. — Я сделаю все, что ты считаешь нужным, — ответил Марк беспомощно, — только не дай ей уйти от меня. Я не думал, что такая потеря может коснуться меня, у которого так мало времени осталось для жизни. Мне кажется, что моего пребывания на этой земле вполне достаточно для того, чтобы я мог пережить всех, кого люблю. — Не будь таким разбитым, Марк, ты еще увидишь свою дочь, полную сил. Хочешь, я пошлю своей матери телеграмму и попрошу ее снять для вас прекрасные комнаты рядом с Кенсингтонскими садами. Она сделает все, что я скажу ей. — Хорошо, Олливент. Мы отправляемся завтра, если ты считаешь, что так будет лучше. — Я смотрю на это, как на единственную надежду сделать ее вновь радостной. Разумеется, как только мы приедем, она будет некоторое время грустить, но образы, вызываемые ее исчезнувшим возлюбленным, вскоре сотрутся. Доктор съездил в Лонг-Саттон и отправил телеграмму. Ее текст был составлен очень продуманно, с тем, чтобы в будущем его пациентке мог быть обеспечен полный комфорт и все условия для выздоровления. Комнаты должны были быть веселыми и светлыми, обращенными на южную сторону, если это возможно, и расположенными в пяти минутах от Кенсингтонских садов, а также прекрасно обставленными, не в пример убранству прежнего жилья Марка. Миссис Олливент предстояло немало поработать, чтобы найти такого рода апартаменты. Когда о предстоящем путешествии было объявлено Флоре, то возникли некоторые трудности. Девушка поднялась на кровати с необычайной живостью и с гневом повернулась к доктору. — Что, — воскликнула она, — оставить Брэнскомб до того, как мы узнаем, что же случилось с Уолтером? Я не думала, что вы так жестоки, доктор Олливент. — Вы думаете, что я совсем не пытался найти его, Флора? — спросил доктор. — Я не знаю, но еще слишком рано уезжать. Было бы бессердечно уйти и оставить его погибать, возможно, он потерялся где-нибудь в лесу. Местные жители не будут беспокоиться о нем, когда мы уедем. — Позволь мне сказать ей несколько слов наедине, — проговорил доктор, обращаясь к Марку, стоящему рядом с кроватью и смотрящему на дочь с отчаянием. Он повиновался своему старому школьному приятелю, не сказав ни слова, и тихо покинул комнату, ожидая развязки событий. — Можно сказать вам правду, Флора? — спросил доктор Олливент, когда они остались наедине. — Конечно, чего я могу еще желать, как не правды? — сказала она нетерпеливо, ее глаза, обычно такие мягкие, сверкали гневом. — Тогда поверьте мне, было сделано все, что можно было сделать. Даже если бы мы остались здесь еще на год и потратили все состояние вашего отца на поиски, то мы бы не добились большего. По всем вопросам расследования данного происшествия было сделано все возможное. Либо мистер Лейбэн уехал из-за своих интересов, либо море поглотило его. Последнее кажется мне наиболее вероятным. — Почему я не захотела, чтобы он пришел сюда! — воскликнула Флора. — Это была моя вина, что я не позаботилась о том, чтобы он остался. И он направился к своей смерти. — Флора, — сказал доктор, беря ее маленькую горячую руку, — был ли мистер Лейбэн единственным человеком, которого вы любили? — Как вы можете задавать мне такой вопрос, когда у меня есть папа, которого я люблю всем своим сердцем. — Любите? Однако вы ведете себя, так, как будто бы мир заключается в одном Уолтере Лейбэне, как будто отцовские печаль и беспокойство безразличны вам. Вы лежите на этой кровати, отвернувшись лицом к стене, и позволяете себе отчаиваться из-за того, что один мужчина ушел из жизни, забывая о том, как вы разбиваете сердце вашего отца, что вы просто убиваете его. — Доктор Олливент, как вы можете так говорить? — воскликнула Флора испуганно. — Я говорю вам только правду. Вы знаете, что ваш отец болен, что его жизнь держится на волоске, но вы не знаете, как ему плохо сейчас и как тонок этот волосок. Настоящую правду о его здоровье тщательно скрывали от вас. Но сейчас тот момент, когда вам бы следовало знать худшее. Для вашего отца любого рода печаль и беспокойство полны опасности. — А что со здоровьем моего отца? Скажите мне все. — Хроническая сердечная болезнь. Флора бросилась на подушку и зарыдала. Ее потерянный возлюбленный ушел на второй план; тень возможной более тяжелой и глубокой утраты нависла над ее сознанием. Тупое чувство отчаяния пришло к ней. Была ли она обречена на то, чтобы потерять все, она, для которой две недели назад жизнь казалась такой прекрасной? — И не существует никакого лекарства? — наконец спросила она, отрываясь от подушки и поворачиваясь к доктору заплаканным лицом. — Вы такой умный, вы действительно можете вылечить его. — Время чудес прошло, Флора, но ничего, кроме чуда, не сможет помочь вашему отцу. Он знает это так же хорошо, как я. То, что я смогу сделать своим мастерством для того, чтобы продлить его жизнь, я сделаю, вы можете быть уверены в этом. Но то, как вы вели себя последние десяти дней, как будто рассчитано на то, чтобы перечеркнуть все хорошее, чего я смог добиться, более того, это может иметь фатальный эффект. — О, какой жестокой я была, не подумав о своем отце — самом дорогом и любимом человеке на свете, которого я люблю больше, чем жизнь! — Ваша печаль заставила страдать его. Ваши отказы от еды, ваше молчание, упрямство — не самые приятные вещи. Как это должно было мучить его. Каждая боль, которую вы нанесли этому слабому страдающему сердцу, приближала его на шаг к могиле. — Я была не в себе, — воскликнула Флора, — каким образом еще я могла забыть об отце! Я благодарна вам, доктор Олливент, даже за то, что вы рассказали мне худшее, — продолжала она, рыдая. — Это был тяжелый удар для меня, но незнание хуже, хуже, чем обманчивая уверенность. Мой любимый, любимый отец! Он больше никогда не будет ранен моей печалью. Я обеспечу ему покой, счастье всей своей жизнью. О, доктор Олливент, будьте добры к нему — продлите ему жизнь. — Я, будьте уверены, сделаю все, что смогу, Флора, Можно я буду вас называть так же, как и ваш отец? — Да. Она поспешно вытерла свои слезы. Марк не увидел следов ее былой печали, когда подошел к ее постели и нагнулся, чтобы поцеловать ее. — Доктор Олливент отчитал меня, папа, — сказала она своим обычным радостным голосом, — я буду вести себя гораздо лучше в будущем. Если ты хочешь, то поедем завтра в Лондон. — Олливент думает, что так для тебя будет лучше, дорогая. — Я буду делать все, что ты сочтешь нужным. А сейчас, если ты пришлешь Джейн ко мне, то я встану и спущусь вниз, чтобы пообедать с тобой. — Это правда, моя милая? — воскликнул обрадованно Марк, — пожалуй, так я снова стану совсем счастливым. Как только мистер Чемни и доктор удалились из комнаты, Флора поднялась с постели, где она так много времени провела в своей печали и думала, что никогда не встанет больше с нее. С помощью служанки она оделась и уложила свои растрепанные волосы, а также прикрепила голубые ленточки к платью, которое носила исключительно для художника. Она снова возвращалась к жизни, в которой, однако, не было такого человека, как Уолтер Лейбэн. Она могла узнавать новости о художниках, их картинах, о разных удивительных творениях и в то же время знала, что он больше не сможет принять во всем этом участия. Он, который был таким амбициозным, который надеялся завоевать себе славу, в этом мире. Лучи солнца падали на нее через окно, буквально в двух шагах раскинулось голубое яркое море, которое, возможно, было его могилой. — Прекрасный полдень, мисс, — сказала служанка, — для вас было бы хорошо спуститься вниз и прогуляться по саду немного с вашим отцом или доктором, которые так сильно встревожены из-за вас. Флора сошла в гостиную белая, как и ее платье, и даже ухитрилась ответить на взволнованный взгляд отца улыбкой. Немало было приложено героических усилий, чтобы вызвать ее, хотя Флора отнюдь не была героической личностью. Марк предложил немного прогуляться в саду перед обедом, и девушка пошла с ним туда, где росли красные гвоздики, герань, верба и много других красивых растений, которыми садовник украсил сад по требованию мистера Чемни. Флора прошла мимо зеленого холмика, на котором она сидела, когда Уолтер сделал ей предложение, и посмотрела на это место, вспоминая о том, какой счастливой она была в тот момент. Флора села рядом с отцом во время обеда, который тот поглощал с большим аппетитом, впервые появившимся у него со времени исчезновения Уолтера, девушка даже попробовала сама съесть что-нибудь: кусочек спаржи, крылышко цыпленка и несколько клубник, принесенных доктором Олливентом. Флора пыталась улыбаться, говорить на различные темы, но было что-то в ее натянутой беззаботности, что вызывало трепет совести доктора. В черный день на утесе вспышкой своей ненависти он убил не только художника, он убил надежду и радость в ее мягком сердце. Глава 20 Луиза Гарнер проснулась в длинной спальне, где два ряда прекрасно застеленных железных кроватей были расставлены с математической точностью. Открыв глаза, она оторвалась от своих сказочно ярких снов, в которых гуляла с Уолтером Лейбэном среди каштановых рощ Хэмптон-Корта. То были сны столь странного характера, что узнай о них другие, то этого бы вполне хватило, чтобы ее изгнали из пансиона. Она была здесь чужой; глядя на длинные ряды кроватей, девушка сознавала, что среди спящих в этой комнате у нее совсем нет друзей. Пятнадцать пар глаз вскоре откроются при первых ударах гонга, и все они будут приветствовать мисс Гарнер удивительно холодным взглядом как новенькую, не имеющую ничего, что могло бы расположить их к ней. Лу посмотрела на спящих и содрогнулась. Если бы она проснулась в Миллбэнкской тюрьме, то вряд ли почувствовала бы себя более жалкой. Там бы ей могло быть лучше, у нее бы была собственная камера, и в худшем случае рядом оказался бы еще один заключенный. Кроме того, в тюрьме никто бы не смог смотреть на нее сверху вниз. Здесь же она чувствовала себя объектом всеобщего презрения. Луиза на целый год была старше учениц последних классов, которые заканчивали свое обучение. Бедную же Лу поместили в самый младший класс, где она сидела за маленьким столом, чувствуя себя ужасно гротескной фигурой среди маленьких детей, открыто смеявшихся над ее незнанием. Глядя на холодную чистоту и строгий порядок этой огромной спальни, мысли Луизы вновь обращались к гостиной на Войси-стрит, где она по обыкновению не очень обращала внимание на царивший там беспорядок. Она вспоминала хаотичное скопление мебели, втиснутой в узкое пространство, стол с разбросанной по нему немытой посудой, кастрюли на каминной решетке, трубку Джарреда и банку с табаком, грязные старые картины на стенах, малиновую в жирных пятнах занавеску, защищающую обитателей комнаты от продувных северных ветров, огромное кресло, в котором она сидела после ужина — обо всем этом Лу думала с грустью. Она, конечно, ненавидела Войси-стрит всем своим сердцем, но этот холодный мир, в котором она оказалась, был еще хуже. Там она по крайней мере ничем не отличалась от других обитателей, здесь же Лу чувствовала себя отщепенкой. Она бы с большой радостью мыла и чистила ту гостиную, соскребала бы сажу с каминной решетки, поддерживала огонь, готовила обед, бегала за бубликами и селедкой, спорила с молочником, выполняла другие рутинные домашние дела, чем снова встречаться с пустыми глазами на этих незнакомых лицах, завтракать за длинным столом, где хорошо кормили и хорошо прислуживали, но где не было ни капли теплых чувств к ней. Молодые леди мисс Томпайн смотрели на нее с подозрением, и Лу знала и чувствовала это. Они задавали ей разные вопросы, пытаясь выяснить, к какому кругу общества она принадлежит и какова была ее прошлая жизнь, на которые девушка отвечала с большой сдержанностью. Была ли она сирота, находилась ли под опекой? Нет. Есть ли у нее отец и мать? Нет, только отец. Каковы его занятия? Художник. Что за художник? Реставратор картин. При этих словах девочки взглянули друг на друга с сомнением, и мисс Портслэйд — молодая леди, оканчивающая свое образование изучением латыни и химии и взявшая на себя проведение этого допроса, подняла свои брови, как будто собираясь сказать что-то пренебрежительное. — Реставратор картин, — повторила она. — Это не то же самое, что и чистильщик картин? — Я думаю, что да. — Тогда бы я в будущем говорила «чистильщик», если бы была вами, мисс Гарнер. Звучит не очень хорошо, когда молодая леди на первом году обучения использует благородные выражения. Ну, и где же ваш папа — чистильщик картин — проживает? — спрашивала она, обводя взглядом других девочек, желая сказать: «Видите весь комизм ее положения?» — На Войси-стрит, — ответила Лу сердито. — Это не рядом с Экклестон-сквер? — спросила мисс Марчфилд, первая красавица школы, жившая рядом с этим местом. — Я не знаю. — О, вы должны это знать, если Войси-стрит находится в Бельгравии. — Я не знаю. — Что, и это после того, как вы всю жизнь прожили в Лондоне? — Я вряд ли знаю что-либо в Лондоне, кроме той улицы, на которой жила, — произнесла Лу, начиная сердиться на них, при этом глаза ее гневно сверкали, а щеки пылали красным цветом. — Я пришла в школу, потому что была необразованна, вот почему я нахожусь в одном классе с самыми маленькими. Мой отец не джентльмен и Войси-стрит не та улица, на которой живут леди и джентльмены. Люди на ней просты, вульгарны и бедны. Я пришла сюда, чтобы стать леди, если смогу, хотя, если меня будут учить так, как сейчас, то, я не думаю, что у меня есть шанс на это. — Дорогая моя! — воскликнула мисс Портслэйд, слегка раскрасневшись, в то время как другие девочки тихонько хихикали. — Мы учимся быть ироничными и, я думаю, что это важнейший эффект обучения. Лу вернулась к своему учебнику и упорно начала штудировать архаизмы французского языка, и молодые леди, полагая, что они узнали всю информацию, которую можно было извлечь из нее, не стали задавать ей больше вопросов. Казалось, что в ее жизни нет интересных обстоятельств. Но если бы они знали, что отец выгнал ее из дома и что прекрасный молодой человек платит за ее образование, то они не оставили бы ее так легко. Те романтические обстоятельства должны были бы даже избавить Луизу от их презрения, но девушка свято хранила тайну своего прошлого. От мисс Томпайн потребовали приобретения школьных принадлежностей для ученицы, при этом предел расходов не был ограничен. Но будучи личностью, гордящейся своей добросовестностью и порядочностью — качества, которые были при ней во всех случаях жизни, — мисс Томпайн оказалась очень осторожной в выборе одежды, подходящей Луизе и ее будущей скромной карьере. Платья из простой материи сероватых оттенков выбирала мисс Томпайн своим ученицам и никакого шелка, кружевных отделок и других ненужных деталей туалета. Когда Лу вышла для похода в церковь в своем ярко-красном шелковом платье в первое воскресенье, то мисс Томпайн едва не потеряла сознание. — Никогда больше не допустите того, чтобы я вас увидела в этом ужасном платье, мисс Гарнер, — воскликнула наставница молодежи, когда смогла прийти в себя после такого удара, — подобная одежда в высшей степени не подходит для вас и противна моему вкусу. Поверьте мне, ваше первое появление в этом доме в подобном платье могло бы быть достаточным для того, чтобы составить определенное мнение о вас, если бы рекомендации, данные мне, были бы менее удовлетворительными. Сложите его аккуратно и положите на дно вашего чемодана, если, конечно, пожелаете, мисс Гарнер, и приходите обратно ко мне в том сером платье, которое я специально выбрала для вас. Лу поднялась в гардероб — мрачное помещение с рядами шкафчиков для одежды — и убрала свое «ужасное платье», поливая слезами стыда и гнева красный шелк и целуя его горячими губами. — Он дал мне его, — шептала она, — я люблю это платье и ненавижу те безобразные противные вещи, которые она покупает мне. Я похожа на провинившегося ребенка, отправленного сюда на перевоспитание. Я чувствую себя не такой, как все, даже моя одежда — зачем нужно было наряжать меня по-особенному, когда они и так сильно не похожи на меня. Их папы и мамы, дяди и тети, кузины и друзья приходят, чтобы увидеть их, посылают им посылки и письма, в то время как я совсем одна и у меня никого нет, далее бедной старой бабушки. Как было бы для меня сейчас хорошо услышать ее ворчание после слов этой мисс Томпайн. Учеба с самого начала показалась Луизе Гарнер весьма утомительным занятием. А ведь она должна была выучить совсем немного: немного географии и арифметики, английской и французской грамматики, было также чтение английской истории вместе с маленькими одноклассниками. Чайные ложки знаний, которыми кормили детей восьми-девяти лет, были предназначены и для Луизы, потому что она оказалась всего лишь начинающей. Во всем учебном процессе не было ничего, чего бы она не могла схватить на лету. Голые факты о Вильяме Завоевателе, начальная история Рима от перебранок Ромулюса и Ремуса до времен Цезаря — какое в этом могло быть очарование для Лу, читавшей английскую и классическую историю на живых страницах творений Шекспира, для нее, дышавшей знойным воздухом Египта с Антонием и Клеопатрой, следующей за могущественной королевой Маргарет от дней ее молодости до полного забвения, утрат и изгнания? Утомленная пустотой своих повседневных занятий, выполняемых ею с тщательностью ради того, кто устроил ее в эту школу, Лу рискнула попросить у мисс Томпайн несколько книг для вечернего чтения. — С огромным удовольствием, моя дорогая мисс Гарнер, — любезно ответила владычица школы, — если вы добросовестно приготовили свои занятия и подготовились к завтрашнему дню. — Я выучила все свои уроки, сделала все упражнения, я думаю, что могла бы сделать даже больше, если бы вы пожелали. Я чувствую себя не совсем хорошо среди тех маленьких девочек, такой большой и несуразной за низкими партами, они смеются надо мной. Я уверена, что могла бы учить в три раза больше и не чувствую, что мне следует получать знания столь мизерными порциями. — Мне очень неприятно наблюдать проявление вашего недовольства, мисс Гарнер, — сказала мисс Томпайн жестко. — Это по моему желанию вас поместили в младшую группу, чтобы вы могли постепенно подниматься по лестнице знаний, чтобы не перегружать вас вначале большим объемом. И помните, что почти во всем вы так же несведущи, как маленькие дети, на детское поведение которых вы жалуетесь. Мое мнение состоит в том, что вам следовало бы получить основательные знания, мисс Гарнер, что вам следует начать с азов, а не просто заделывать пробелы в образовании, которое развалится, как только вы его получите. Лу, покраснела при упоминании «заделывания», думая об отцовских картинах. — Вы чувствуете себя неудобно за партами, тогда вы можете поставить себе плетеное кресло в конце скамьи, — сказала мисс Томпайн. — Я вполне могу сделать такую уступку вам. — Спасибо, мэм. Я буду чувствовать себя более удобно в кресле. — Ну, а теперь, какую бы книгу вы хотели почитать? — спросила мисс Томпайн, обводя взглядом полки, аккуратно уставленные томами и находящиеся позади ее кресла. То были книги, которые на время разрешалось брать ученицам. — Поэзию, если можно, мэм. Могу я взять Шекспира? — Шекспир! — воскликнула мисс Томпайн, встревожившись. — Вы полагаете, что это книга, которую бы я могла дать в руки ученице этого заведения? Шекспир. Вы шокируете меня, мисс Гарнер. Я думаю, что существуют правленные цензурой издания для чтения в семейном кругу и печатаемые некоторыми издательствами, но до тех пор, пока из его произведений вычеркивают многих действующих лиц, ни одна книга Шекспира не попадет в те семьи, к которым я имею отношение. Я сама выберу для вас книгу, мисс Гарнер. После чего мисс Томпайн вручила смущенной Лу скучную книгу, повествующую о путешествиях миссионеров по островам южных морей с фотографиями меднокожих туземцев и пространными описаниями хлебного дерева. Бедная Лу засыпала при чтении историй об аборигенах этих островов и все никак не могла заинтересоваться вопросом об их религии. Она помнила о том, как много язычников было в округе и на самой Войси-стрит, эти люди слышали колокольный звон церквей по воскресеньям, но все равно оставались дома, курили, пили, предавались праздному безделью невозможно, избивали друг друга. Лу помнила отношение к религии на Войси-стрит и удивлялась тому, что миссионерам понадобилось ехать так далеко, чтобы обращать в веру других людей. Каждый день делал пребывание в школе еще более невыносимым для нее. Ворота знаний приоткрыли для девушки совсем немного, она чувствовала, что узнала гораздо больше из книг Уолтера Лейбэна теми ночными часами, когда спала бабушка, чем смогла бы научить ее мисс Сторкс — наставница младшеклассниц, чьи гомеопатические дозы информации только утомляли Луизу — немного дат, немного сведений о касторовом масле, немного о том, как из хмеля получают пиво, или о том, как ячмень становится солодом. Скучными, неинтересными фактами присыпали ее как пудрой. Но страстное желание узнать как можно больше о новой поэзии могло перекрывать все трудности, более того, трудности могли даже вдохновить эту сильную натуру. Но несерьезные занятия; проводимые для младшеклассниц, лишь вызывали у нее отвращение к учебе. Ее сильное желание учиться давало ей силы для тяжелого труда. Она могла бы трудиться весь день, если бы чувствовала толк от этого, но вместо учебы, которая должна была вызвать развитие ее интеллекта, мисс Сторкс давала ей детские уроки, которые Луиза повторяла, как попугай, вместе с девочками, носящими косички и передники. «Я должна провести здесь не меньше десяти лет, прежде чем буду знать столько же, сколько мисс Портслэйд, — думала Лу в отчаянии, — а ведь и она кажется невежественной по сравнению с Уолтером Лейбэном». Она, пария[4 - Бесправный, отверженный человек.], рискнула задать вопрос брамину — самой образованной девушке школы. Лу разговаривала с мисс Портслэйд о поэтах и художниках и очень была удивлена узостью ее знаний по этому предмету, где знакомство с миром фантазии не заходило дальше иллюстраций из подарочных книг и материала, заданного для самостоятельной переработки; она знала об искусстве не больше, чем большой серый какаду, сидящий на бронзовой подставке в комнате для танцев — большом пустом помещении, выходящем в сад, где у учениц мисс Томпайн проходили уроки танцев. Было очень трудно сидеть, среди учениц в классе и чувствовать себя отвергнутой, видеть взявшихся за руки девочек, ведущих конфиденциальные разговоры, и знать, что ты совсем чужая. После дознания, проведенного мисс Портслэйд, судьба Луизы была решена — она была самой обыкновенной персоной, с которой не имело смысла поддерживать отношения. Само ее присутствие в школе было вызовом для молодых леди из благородных семей. Отец мисс Портслэйд был отставной полковник, и поэтому она свысока смотрела на мисс Коллинсон и мисс Рикрофтс, чьи родители были архитекторами и владельцами магазинчиков. Мисс Портслэйд подчеркнула, что между ними должна быть, проведена разграничительная линия. Ни в одну из высших школ не могла быть принята дочь владельцев какого-то магазинчика. Но если на это мисс Портслэйд могла еще закрыть глаза, но теперь, когда появилась дочь чистильщика картин, она чувствовала, что такая линия особенно необходима сейчас, и она была проведена, отсекая Луизу Гарнер от других девочек, с которыми она жила. Холодная вежливость — вот и все, на что могла рассчитывать Луиза. Она была так же одинока, как прокаженная, у нее не было никого, с кем она могла проводить время. Некоторые добросердечные девочки среди учениц мисс Томпайн смотрели на нее с жалостью, когда она сидела совсем одна в темном конце классной комнаты и учила уроки. Они оказывали ей иногда свое внимание — говорили утешительные слова, но на большее не решались, боясь гнева мисс Портслэйд, сарказм которой считался всесокрушающим. Еще в первые дни пребывания Луизы в обществе этих девушек было решено считать ее не только самой обыкновенный, но и безобразной. Большие темные глаза оказались неправильными — слишком большими, слишком темными, слишком сверкающими, когда девушка сердилась. Длинные черные ресницы можно было еще перенести, они могли бы подойти даже девушке более благородного происхождения. Ну, а смуглое лицо было просто противным. — Я удивилась бы, узнав, что она когда-либо мылась, — говорила мисс Портслэйд. — Я склонна думать, что такие глаза могут быть у еврейки, — отмечала мисс Бэддженэн. — Или, может быть, ее мать была цыганкой и торговала вениками, — размышляла мисс Коллинсон. — Хорошая идея, Коллинсон. Похоже, ты льешь воду на ее мельницу, — ответила мисс Портслэйд, довольная возможностью намекнуть на профессию родителей самой Коллинсон; при этих словах та вспыхнула. Это общее мнение о ее внешнем виде дошло и до самой Луизы. Самые маленькие девочки, то ли подстегиваемые некоторыми старшими девушками, то ли по своей злобе выполняли указ общества, в котором главное место занимала мисс Портслэйд. Они передали Лу то, что говорили о ее глазах и цвете лица. — Это правда, что твоя мама продавала веники? — спросила мисс Флопсон — самая младшая в классе. — Нет, — ответила Лу, — но я предпочла бы делать это, чем оставаться здесь. Можешь передать это своим молодым леди. О последнем было извещено пронзительным голосом мисс Флопсон. — Конечно, — сказала мисс Портслэйд, останавливаясь на своих рассуждениях, — все могли видеть, что у нее есть низкие наклонности. Ей не место здесь и я рада, что она чувствует это. Луиза удивилась тому невыразительному списку, относящемуся к ее внешнему виду, обвиняющему ее даже в уродстве. Уже не в первый раз ее убеждали в отсутствии привлекательности. Ее отец, когда был в хорошем расположении духа, хвалил ее обаяние, говорил, что у нее прекрасные глаза и что она может рассчитывать на успех, если будет заботиться о себе. Но когда Джарред был не в настроении, он был склонен дразнить свою дочь, называть ее черной, как негр, и безобразной, как жаба. Бабушка же постоянно причитала, поскольку Лу больше похожа на Гарнеров, чем на предков старой леди, которые были удивительно прекрасными, с орлиными носами и волосами каштанового цвета и вообще были людьми, отличающимися своим достоинством и видом. А что Уолтер? Считал ли он ее красивой? Вряд ли он говорил ей это, и хотя она была моделью для нескольких его картин, возможно, что красота не столь уж была важна для тех героинь, которых ей требовалось изображать. Ламия — таинственная женщина — должна была быть просто загадочным персонажем. Эсмеральда — цыганская девушка, сидящая на полу тюрьмы, могла казаться лишь затравленным существом. Он редко говорил о ее красоте. Но он сделал нечто даже более прекрасное во время той ночной прогулки из Кингстона. Он сказал, что любит ее, он повторял это страстно и настойчиво. Уолтер говорил, что женится на ней и ни на какой другой девушке, если, конечно, она, Луиза, будет согласна. Она была достаточно смела тогда, чтобы отказать ему и сказать нет, причем сказать много раз, не только на Кингстонской дороге, но и после, в тот день, когда он привел ее в эту школу. Она хотела, чтобы его будущее было счастливым, чтобы его перспективы не были связаны с ней и поэтому сказала нет, гордая, однако, тем, что он любит ее так сильно, чтобы пойти на пожертвования. Так, помня, что он любит ее, Луиза была безразлична к мнению школьниц по поводу ее красоты. Ей достаточно было знать, что она просто хороша, чтобы быть любимой им, достаточно прекрасна, чтобы радовать его глаз, достаточно нежна, чтобы войти в его сердце. Пусть весь остальной мир считает ее уродливой и невзрачной. Ее беспокоил только он. Как много она думала и мечтала о нем, пребывая в своем одиночестве среди недружелюбно настроенных учениц. У нее было время, когда она могла погулять по саду, огороженному высокой стеной из красного кирпича. Сад был со старым дерном необычайной мягкости и со шпалерником вековой давности. Здание школы должно было быть снесено, в ближайшее время для того, чтобы расчистилось место для железнодорожной станции, в то время как сам дом казался весьма добротным и не лишенным архитектурной оригинальности. Школьницы могли слышать шум Хай-стрит в Кенсингтоне из этого старого сада, но они не могли видеть то, что делается снаружи, за исключением торчащих над стеной труб домов. Лу бродила здесь одна и думала о старых приятных и легких днях, проведенных на Войси-стрит. Войси-стрит, которую она так сильно ненавидела, живя на ней, но на которую сейчас она оглядывалась с нежной любовью. Какой счастливой она была там, несмотря ни на что. Какой покой и свобода жизни! Там не было ни насмешек, ни холодных взглядов — ничего, что бы приходилось терпеть, за исключением безвредного ворчания миссис Гарнер — монотонного, как капание воды, но совсем не вредного, или внезапных вспышек гнева Джарреда. Конечно, все это казалось не очень приятным Луизе, но ведь он был ее отцом и она жалела и любила его и сетовала на жестокость судьбы и на лишения жизни. Девушка твердо верила в то, что он ей так часто говорил — будь моя фортуна более благосклонна к нему, он мог бы быть другим человеком. Там, дома, не было угрожающих взглядов, заставляющих ее дрожать, и ужин проходил в дружественной и веселой обстановке, а когда Джарред был в хорошем настроении и, комфортно устроившись в кресле с пинтой рома, вскрикивал Vogue la galere[5 - Продолжаем, что бы ни случилось (фр.) (прим. верстальщика).], — разве это было не прекрасно! Здесь же, в школе, были только холодные, равнодушные лица, глаза, которые, казалось, не замечают ее. Сад был единственным местом, где она могла уединиться от «великосветских» леди, договорившихся игнорировать ее присутствие. Здесь могла ходить по тенистой дорожке, думая о тех днях, которые никогда больше не наступят. Очень грустно, когда совсем молодые люди могут обернуться и сказать; «Да, вот то была жизнь». Лу находилась в пансионе уже около месяца, а Уолтер Лейбэн не сделал еще ничего, что могло бы свидетельствовать о том, что он помнит ее. При расставании, когда она вцепилась в него, позабыв о своей уверенности и когда слезы лились из ее глаз, Луиза была утешена лишь его обещаниями о письмах и визитах. Мисс Томпайн отвела им на прощание пять минут и не более того, позволив остаться наедине. — Я вскоре приеду проведать вас, Луиза, как только вы обживетесь здесь немного, и буду писать каждую неделю. — Нет, вы не придете, вы женитесь на мисс Чемни и забудете, что есть такая, как я, на этой земле. — Забыть вас, Лу! Если бы я мог. Вы говорите, что я забуду вас? — Да, и так было бы лучше для нас обоих. Но не делайте это сразу. Я бы хотела, чтобы вы не приходили, а только писали, пишите мне, Уолтер! — сказала она, произнося это имя дрожащим голосом, который, казалось, шел из глубины ее женского сердца, она очень редко произносила это дорогое для нее имя. — Вы будете мне писать, не правда ли, и рассказывать о том, что рисуете, о том, что вы счастливы и о том, когда вы собираетесь жениться? — Я не хотел бы, чтобы вы дергали снова и снова эту струну, Лу. Вы отказались выйти за меня замуж, поэтому можете оставить эту тему. — Я хочу, чтобы вы были счастливы, — сказала девушка печально, глядя на него своими серьезными глазами, как будто пытаясь прочитать тайну его мыслей. — Ой, мисс, как ее имя, идет. Вы будете писать? — Да, Лу, по крайней мере, раз в неделю. Раз в неделю, и ни одно письмо не пришло на протяжении длинных четырех недель. Бедный, терзаемый сомнениями, Уолтер, пытался писать из Брэнскомба, и у него ничего не получалось. Это была слишком трудная задача — писать Лу о своей жизни, связанной с Флорой. Он чувствовал, что в невыполненном обещании писать письма было что-то предательское, он заставил себя подождать до возвращения в Лондон, где он смог бы найти и увидеть бедную Лу, узнать о том, как она устроилась. «Было бы неправильно посещать ее слишком часто, — сказал он себе, — но хотя бы раз, чтобы увидеть, счастлива ли она, — никто не сможет помешать этому». Но затем настал тот летний день в саду, отмеченный тихой радостью Флоры, когда он предложил ей свою руку и сердце. После этого он не мог думать о Лу без боли, это была настоящая пытка для него — вспоминать ее слезы и отчаяние при их расставании. «Бедный ребенок, она не знала, что мы расстаемся навсегда, — думал он. — Она бы все равно отказалась от меня. Но у меня нет причин сердиться на нее. Возможно, мне нужно сердиться на самого себя». При расставании Уолтер всунул в руки Луизы смятый конверт, как раз в последний момент перед приходом мисс Томпайн. Тогда девушка забыла о нем, поглощенная своим горем. Она поднялась наверх в длинную белую спальню. Там была и ее кровать — безупречно чистая и аккуратная, рядом с ней на стенке висела небольшая табличка с именем Луизы. Упав на это узкое ложе, девушка зарылась головой в одеяло и плакала столько, сколько могли течь ее слезы, до того момента, пока громкий гонг к чаю не прозвучал в пронзительной тишине, тогда она поднялась, вымыла лицо, причесала волосы, но не смогла стереть с себя следы слез. Ее веки были слегка припухшими и красными, а щеки, белыми, как лист бумаги. Она выглядела слишком непривлекательно для того, чтобы появиться перед пятьюдесятью парами незнакомых глаз. Покидая комнату, она заметила скомканный конверт, лежащий на полу у ее кровати, она стремительно подбежала и подняла его. Это он ей дал его. В нем могли быть слова утешения. Увы, нет. На конверте было написано — «Для карманных расходов». Внутри не было ничего, кроме двадцатифунтовой банкноты. Она посмотрела на деньги так, как будто это была самая отвратительная вещь в мире, она, которая никогда не держала в руках такой купюры. «Как благородно с его стороны! — подумала она, — но мне не нужны его деньги. Я бы предпочла, чтобы здесь оказалось несколько добрых строк, написанных им». Глава 21 Пришло время, когда пансион в Турлоу стал почти невыносим для одинокого ребенка с Войси-стрит. Ни один луч надежды не осветил скучной монотонной повседневной жизни. Те незначительные занятия в первой четверти, тот медленный и потому утомительный процесс, называемый мисс Томпайн получением образования, не могли удовлетворить интеллект, достаточно развитый для того, чтобы бороться с трудностями серьезного обучения. Девушка могла перемещаться по горе знаний быстрыми прыжками от скалы к скале, вместо того, чтобы медленно, как улитка, ползти по тропинке, указываемой мисс Сторкс, то и дело останавливаясь из-за непонятливости окружавших учениц. Мысль о том, как мало она узнала за это время, выводила Луизу Гарнер из себя. Она могла бы вынести эту ссылку в столь недружелюбную обстановку, если бы ее прогресс был стремительным; если бы она чувствовала, что эксперимент Уолтера мог увенчаться успехом, и у него была бы причина быть гордым за ее прогресс через год или два, быть гордым за то, что он являлся ее протеже, даже если бы был уже мужем Флоры Чемни. Но знать, что его деньги были выброшены впустую, что обучение продвигается необычайно медленными темпами и что не было ничего такого, что Луиза могла выучить быстрее сама, чем при помощи мисс Сторкс, — было для нее невыносимо. Вечерняя школа в Кэйв-сквер сделала бы для нее гораздо больше, чем учеба в этом пансионе. Не суждено было сбыться главному намерению Уолтера. Ее не обучали быть леди. Единственный опыт общения с «леди» был связан с молодыми персонами, не признающими ее и наговаривающими на нее. Они, как правило, были хвастливы и надменны, громко разговаривали и пронзительно смеялись, кроме того, называли друг друга просто по фамилиям, не добавляя «мисс», и различные их интересы, по-видимому, основывались на материальных благах «их людей». Луиза удивилась бы, если бы Флора Чемни — нежная и милая — не походила бы на то шумное сборище в пансионе. Возможно, каждая в отдельности, в теплой домашней атмосфере, девушки из дома в Турлоу и могли быть нежными и воздушными созданиями. Но все вместе они казались довольно грубыми. Луиза наблюдала за ними с удивлением и не видела для себя никакой возможности стать леди в таком окружении. Однажды ее терпению пришел конец. Мисс Сторкс была выведена из себя глупостью и непослушанием маленьких детей и выместила свои чувства на бедной Лу, как всегда тихой и прилежной. Лу ответила на это, что само по себе являлось непростительной обидой в таком учреждении и шло против его законов. Мисс Сторкс сделала насмешливое замечание мисс Гарнер, в ответ на которое маленькие подхалимки громко рассмеялись, снимая раздражение учительницы. Лу вскочила со своего места и швырнула книгу на стол. — Я больше никогда не буду учиться здесь, — воскликнула она возмущенно. — Мистер Лейбэн платит деньги не для того, чтобы меня обижали. Он не заплатит более ничего. Она выбежала из комнаты и поднялась в спальную комнату, слабо осознавая, какое наказание она может навлечь на себя столь открытым противостоянием. Не прошло и десяти минут с момента ее ухода, как она получила официальную записку, написанную на лощеной бумаге и врученную ей горничной. Мисс Томпайн в своем послании представила свои замечания мисс Гарнер, услышав с большим прискорбием об ее экстраординарном поведении, и требовала, чтобы девушка была благоразумной и оставалась в своей комнате до тех пор, пока не научится управлять своими злыми чувствами и не отойдет от своего припадка, с тем, чтобы присоединиться к другим молодым леди. Последние два слова были подчеркнуты. «У меня совсем нет желания присоединяться к таким молодым леди, как те, — думала сердито Лу, разорвав чопорное послание мисс Томпайн и выбросив из окна клочки бумаги, которые медленно падали на лужайку, растворяясь в летнем воздухе. — Я не хочу иметь с ними более ничего общего. Что за польза в моем пребывании здесь, когда я не делаю ничего полезного для себя, а лишь выбрасываю его деньги на ветер? Я должна уйти отсюда как-нибудь до того, как он сможет заплатить за другой семестр». Она стала на колени перед открытым окном, глядя на яркое голубое небо, расстелившееся над серыми крышами старых домов, выложенных черепицей, с торчащими закопченными трубами дымоходов; она смотрела и размышляла над своим будущим. Она была озабочена не тем, как сможет привыкнуть к обществу учениц мисс Томпайн, а думала лишь о том, каким образом она могла бы покинуть это место. Возможно, покажется странным, но это молодое существо не могло существовать, в атмосфере, лишенной любви. Для нее и на Войси-стрит никогда не Находилось большой любви, она не испытала на себе всей мягкости родительской любви и не была обласкана нежными улыбками бабушки. Но Джарред и миссис Гарнер хоть немного заботились о ней. И на них находила иногда минутная доброта. Она была «моей девочкой» и «моей попрыгуньей» для Джарреда, когда он пребывал в хорошем настроении. Она была «моей дорогой» для миссис Гарнер, когда дела шли гладко, и даже в худшие времена она являлась «нашей Лу». Она принадлежала им и в глубине сердца любила их, даже когда они были сердиты. Здесь же до нее не было никому дела. Она была чужой, случайной личностью из низшего мира, вытолкнутой в этот «высший свет», и потому должна была чувствовать себя нежданной, непрошенной гостьей. «Я не останусь здесь дольше, — сказала Лу, глядя на голубое небо со скользящими по нему облаками, — я убегу. Конечно, я не могу вернуться к отцу после того, как он выставил меня из дома. Я эмигрирую в Австралию. Где то место, где мистер Чемни заработал свои деньги? В Австралии. Мистер Лейбэн имел акции пароходства, корабли которого ходили туда. Я слышала, как он говорил об этом. Корабли перевозят тысячи эмигрантов в эту огромную необжитую страну, где для всех хватит места и пищи. Я поеду в Австралию. Говорят, что там всегда нужны слуги. А у меня неплохо получается работа, по дому. В свое время я весьма много этим занималась. И если бы мне там хорошо платили, то я, бы могла скопить какую-то сумму в течение нескольких лет и постепенно бы стала леди. Кроме того, у меня бы оставалась пара часов ночью, когда вся работа по дому уже сделана, для того, чтобы я могла почитать, как это было на Войси-стрит. У меня было бы время на то, чтобы самой заняться своим образованием, причем, я сделала бы это гораздо лучше, чем мисс Сторкс могла бы выучить меня за три жалкие года». Эта импульсивная молодая персона была скора на принятие решений, особенно, когда у нее было для этого достаточно оснований. У нее были деньги — та банкнота, которую ей дал Уолтер. Об этом секретном запасе она думала с большой благодарностью в часы своего уныния. Банкнота являлась как раз той суммой, которая могла бы помочь осуществить ее намерение в любой момент. Гонг к чаю прозвучал, пока она размышляла над своим необычным следующим жизненным шагом. Было шесть часов. Часа через два должно было стать совсем темно. Молитвы читались в восемь. Главные двери в школу не закрывались до половины девятого. Пока вся школа будет молиться в столовой, она должна была спуститься вниз с маленьким узелком с одеждой и тихонько выскользнуть во двор. Высокие железные ворота должны быть закрыты, но ключ находится слева, в замке, до тех пор, пока главная горничная не выйдет в полдевятого во двор и не закроет их на ночь. Каждый, кто подошел бы в это время к дому, был бы извещен скрипом петель, ключа в замке и лязгом цепей о своем несвоевременном визите. Два часа, два тянущихся часа тишины — и она будет за пределами этого дома, на свободе. Она думала о белом корабле, о безграничных просторах моря, об океане, который ее глаза видели только на картинке. Она думала о тех простых и хороших людях, которые будут ее спутниками. У нее не было ни малейшего сомнения по их поводу. Она знала, какие добрые люди жили на Войси-стрит, какие они были дружелюбные, готовые помочь в любой момент, и постоянно интересующиеся судьбой друг друга. Конечно, они любили поскандалить, это надо было признать, могли покидаться камнями, но они и были готовы поднять побитую жертву, принести ее к себе домой, перевязать ей раны и успокоить после того, как выяснения отношений были закончены. Было ли ее бегство предательским по отношению к Уолтеру, покровителю, желающему обучить ее и сделать леди? Возможно, и могло так показаться, но на самом деле все было не так. Ее уход отсюда являлся самым лучшим, что она могла сделать для него, — она должна была уйти с его дороги. И тогда бы он избавился от путаницы и тревоги. Он ведь с такой печалью смотрел на неё, был так взволнован и смущен во время их расставания, когда, казалось, все ее мужество покинуло ее и она разрыдалась у него на плече. Лучше, гораздо лучше, если бы она была на другой стороне мира, поскольку только расстояние могло отделить ее от художника и его молодой жены. Лучше для него, счастливее для нее. «Возможно, я и избавлюсь от любви к нему в Австралии», — думала она. Принесли ужин для нее, но это лишь называлось ужином. На самом деле им оказалась пинта мутного, слегка теплого какао, кусочки черствого хлеба, слегка смазанного каким-то жиром, конечно, их было много, но они отнюдь не выглядели аппетитно. Мисс Гарнер даже не взглянула на все это. Время шло, небо над крышами домов вначале стало желтым, затем красным и, наконец, багровым. Большой гонг прозвучал, призывая всех к вечерней молитве, тот самый гонг, резкий звук которого не раз отвлекал ее от обманчивых мечтаний. Она уже приготовила свой узелок, туго набитый и содержащий только то, что она рискнула взять с собой: белье, щетку и гребень, платье, пару туфель. Узелок был не очень велик, чтобы на него могли обратить внимание на улице. Она еще раз проверила свое старенькое кожаное портмане. В нем по-прежнему лежали двадцатифунтовая банкнота и серебряный шестипенсовик, оставшийся от тех денег, которые отец дал ей для покупки новых перчаток. Шесть пенсов нужно было заплатить за проезд в омнибусе до города. Но, оказавшись в городе, где она сможет переночевать? Ведь могло быть уже слишком поздно, чтобы попасть на борт корабля, идущего в Австралию. Кроме того, она слишком хорошо знала мир, чтобы представить себе, с каким подозрением могли посмотреть на ее двадцатифунтовую банкноту. Однако было возможно и то, что она сумеет найти ночлег в кредит и, разменяв утром банкноту, заплатить за него. В худшем случае она могла просто побродить по тихим городским улицам до утра. Ее не пугала даже такая возможность. Она согласна была вынести что угодно, лишь бы уехать из этого дома с его недружелюбными обитателями. Ничто не могло помешать ее побегу. Она медленно спустилась вниз, прошла по притихшему дому, который должен был стать таким шумный через полчаса, когда девушки поднимутся наверх в свою спальню. Сейчас, медленно проходя через холл, она слышала важное бормотание мисс Томпайн. Большую дверь нельзя было открыть или закрыть без шума, ее звук, казалось, потряс весь окружающий мир. Лу стремительно перебежала через дворик, напуганная таким звуком, быстро открыла ворота и побежала по лужайке, отделяющей пансион от дороги. Очутившись на оживленной дороге, она почувствовала себя так, как будто худшее было позади. В это время как раз проходил красный омнибус, девушка окликнула его пронзительным голосом, на что кучер резко остановил лошадей, а Луиза, выбежав на дорогу, быстро и легко прыгнула на подножку экипажа. «Все в порядке!»— крикнул кондуктор, и Луиза почти влетела внутрь омнибуса, настолько стремительно лошади дальше поскакали по дороге. — Мне нравится видеть, когда молодые женщины именно таким образом заходят в омнибус, — заметил восхищенный кондуктор, обращаясь к Луизе, — это совсем не похоже на нерешительность почтенных леди, заставляющих нас простаивать по пять минут, пока они приподнимут свои юбки и закроют зонтики. — Этот омнибус идет в город? — спросила Лу, приходя в себя после столь стремительной посадки. — Да, мисс. Меншон-Хаус. Что должна была она делать после того, как попадет в Меншон-Хаус? Спросить дорогу к ближайшему кораблю, отплывающему в Австралию, или попытаться найти офис Маравилла и компании — большой корабельной фирмы, отправляющей эмигрантов в таких количествах, в каких обычно экспортируют сардины, и размещающей людей на суднах так плотно, что они едва могут поместиться туда? Однако было уже слишком поздно для любого из этих вариантов. Она должна была либо найти себе ночлег, либо бродить по пустынным улицам, пока не настанет утро. Омнибус высадил ее у Меншон-Хаус после путешествия, показавшегося девушке довольно длительным. Это был путь через залитые светом улицы, имеющие веселый и привлекательный вид, особенно для человека, не видевшего ранее освещенного ночного города. У Меншон-Хаус Лу спросила дорогу к докам, но не могла объяснить, в какой именно ей нужно попасть, и поэтому получила несколько смутную инструкцию идти прямо через Корнхилл и затем вновь спросить дорогу. Для Лу Корнхилл ничем не отличался от другой местности, и поэтому, не видя каких-либо особенных указателей, она пошла прямо через Лондонский мост. Перейдя на другую сторону реки, она побродила часа два, пока усталость не стала одолевать ее. Даже небольшой узелок с одеждой показался ей чрезвычайно тяжелым после того, как она поносила его столько времени. Она присела на ступеньках церкви Святого Георга, чтобы отдохнуть, но охранник сказал ей, чтобы она вставала и уходила. Выпровожденная таким образом, она вновь пошла блуждать по лабиринтам улиц, которые, петляя и переходя друг в друга, вывели ее на старую кентскую дорогу. От старой кентской дороги она прошла к новой. Здесь она рискнула попросить в нескольких домах ночлег, совсем не боясь попасть в какой-нибудь притон. Маленькие неопрятные улицы имели довольно сомнительный вид, мрачноватые дома на них вполне могли оказаться каким-нибудь пристанищем. Газовые лампы и широкая дорога показались ей в большей степени вызывающими доверие. Она остановилась перед одной кофейной, которая как раз закрывалась на ночь, это было место, где не продавали спиртных напитков, а торговали лишь чаем, кофе, какао, а следовательно, этот дом был достоин доверия. Здесь она сказала, что хотела бы снять себе спальню и была ободрена видом хозяйки, которая казалась честной и доброй. Лу показала ей свою банкноту, как документ, свидетельствующий о ее респектабельности. — Это все деньги, которые есть у меня, — сказала она, — и я бы могла их разменять, если бы вы могли сказать, где я могу это сделать. — Если она не фальшивая, я могу разменять сама, — сказала хозяйка. — Вам не следует бояться, что я обману вас. Я содержу этот дом уже пятнадцать лет, а до этого он принадлежал моему отцу. Но как такая молодая девица, как вы, может ходить с двадцатифунтовой банкнотой, бродя одна в такое время? — Я собираюсь эмигрировать, — ответила Лу. — У меня достаточно денег, чтобы я могла оплатить свой проезд. Я собираюсь в Австралию, работать слугой. — И чтобы найти себе мужа, я полагаю. Это основная причина, по которой эмигрируют молодые девушки. — Нет, — ответила Лу со вздохом, — Нет никого в целой Австралии, кто мог бы стать моим мужем. Луиза доверила банкноту хозяйке не без опасения оказаться жертвой лондонской пройдохи. Но лицо женщины казалось очень честным, да и дом находился в хорошем месте. Служанка принесла ей ужин: кусочек жареной говядины, рогалик, кусочек масла и большую кружку кофе. И отдых, и еда оказались весьма кстати для нее в данную минуту. Она ведь ничего не ела с часу дня и так долго бродила. Было так приятно сидеть, в освещенной гостиной, где все было мило и аккуратно расставлено и где большой полосатый хозяйский кот умывался на коврике перед камином. Лу съела свой ужин, благодаря про себя хозяев и провидение за такое прибежище в этом большом ужасном городе, ужасном по причине недостаточного знания его и из-за того, что девушка слышала очень много страшных историй о его коварстве. Она улыбнулась при мысли о том, как ей легко удалось ускользнуть от мисс Томпайн. Возможно, за ней поедут в Лондон и будут искать ее, разъезжая в кэбах. Вряд ли им удастся найти ее на новой кентской дороге, проследовать тем же запутанным путем, которым прошла она, чтобы найти себе это тихое пристанище. Хозяйка дома вернулась спустя двадцать минут и положила перед ней девятнадцать соверенов. — Вот, — воскликнула она, — я разменяла деньги для вас, но это была не простая задача в столь позднее время, должна я вам сказать. Лу была чрезмерно благодарна, а еще спустя четверть часа она тихо засыпала в комнате на втором этаже, окунаясь в более приятный сон, чем тот, который она знала, находясь в холодной обстановке пансиона. Она попросила разбудить ее пораньше и поднялась в шесть часов, при первых звуках жизни в доме. Она съела завтрак и, расплатившись за услуги, оказанные ей накануне, покинула дом в семь часов, вежливо распрощавшись с хозяйкой, которая показала ей ближайшую дорогу к Темз-стрит, где Луиза должна была найти офис мистера Маравилла, корабельного брокера, чьи корабли курсировали между Лондоном и Брисбэном, перевозя огромные массы бедных людей. Она пошла туда вдоль великой реки, все еще неся свой узелок, нашла контору и около часа прождала до ее открытия. Здесь она оплатила половину своего будущего проезда — восемь фунтов — и получила билет, обеспечивающий на первое время всем необходимым снаряжением несчастных эмигрантов. Она видела и самого Джона Маравилла, распечатывающего письма и телеграммы со скоростью паровой машины и отдающего приказы своим четырем клеркам, записывая их на досках, пока служащие сновали туда и сюда. Аккуратный и деловой офис, шкафы из полированного красного дерева. Другие конторы, поменьше и побольше этой, открывались в соседних зданиях: зеркальные стекла, изобилие света, много свободного места и огромное количество энергии — живой и стремительной, подобной перекатывающейся ртути, — были характерными признаками подобных заведений. Мистер Маравилл сам снизошел до того, чтобы обратиться к одинокой подательнице заявления, удивленный появлением девушки, так сильно отличающейся от основной массы эмигрантов. — Вы собираетесь ехать одна? Хорошо, вы не могли сделать ничего лучшего. Там совсем неплохо, заработная плата в три раза больше, чем в Англии, баранина по три пенса за фунт, превосходный климат, изобилие мужей. Посодействовать в путешествии? Нет, платите сами. Странная девушка. Ну, ничего. В Австралии хорошо. И никогда не вздумайте возвращаться обратно, никто этого не делал. Джон, сделайте билет этой молодой леди. Вы пришли вовремя. Блэкволская железная дорога доставит вас к западным индийским домам. Спросите там о «Земле обетованной» и не стоит терять времени. Это судно должно быть отбуксировано в Грэйвсенд сегодняшним полуднем. Покажите свой билет и получите снаряжение. Всего хорошего. Лу еще не пришла в себя, когда обнаружила, что стоит на улице с загадочным билетом-паспортом. Хотя она и стояла на лондонской улице, но чувствовала, что не принадлежит ей, не является больше частью этой деловой жизни, что она уже изгнанница. Мысль о том, что она так настойчиво хочет эмигрировать, вдруг причинила ей сильное душевное страдание. Что это за таинственные связи с родной землей? Оставить ее — все равно что проститься с мужем, другом. Всю ночь и утро лил сильный дождь и Темз-стрит была в грязи, но эта ее грязь и слякоть не шла ни в какое сравнение с болотом западных индийских доков, к которым Луиза подошла со станции. Здесь все действительно было пропитано грязью, и ей открылся новый мир громадных кораблей, их высокие прямые мачты уходили в летнее небо, разноцветные флаги развивались на фок-мачтах, перекинутые с бортов суден трапы не оставались подолгу пустыми: товары грузились и разгружались, громоздились в огромном количестве бочки, горы сандаловых деревьев лежали повсюду, груды шерстяных мешков были разбросаны тут и там. Лу несколько раз пришлось спросить дорогу, показывая свой билет как документ, свидетельствующий о правомерности ее пребывания в этом незнакомом мире, прежде чем она добралась наконец до длинного низкого сарая, где комендант раздавал снаряжение эмигрантам: кровати, маленькие жестяные кружки, ножи, ложки и вилки из блестящего британского металла, которые бы не рискнули положить к себе на стол даже люди среднего класса, немного скобяных изделий, мыло, одежду: голубую шерстяную фуфайку и молескиновые брюки для мужчин и серую ткань для женщин, поддеваемую под платья и юбки. На этом складе царила настоящая предотправочная суета. Клерк сидел за столом, записывая имена эмигрантов, номера их будущих коек, здесь были и семейные парочки; количество людей в некоторых семьях выражалось дробными числами, причем половинками считались маленькие дети. В этом месте оказались и просто одиночки, и молодой сельский рабочий, бледный механик, молодая женщина и много других людей, собирающихся пересечь земной шар в поисках лучшей жизни. Эмигранты прошли по сходням с ограждениями, напоминающими перила при входе в парижский театр. Затем они получали номера своих коек, затем проходили к мистеру Свону, распределяющему их снаряжение: сначала узкие соломенные матрасы, обшитые новым тиком, еще пахнущие мануфактурой, затем набор посуды, включающей кружку, тарелку, тазик, ножи и, наконец, три или четыре кусочка мыла, ну и для некоторых выдавали молескиновую материю и фуфайки. Он был ярким, приятно выглядевшим джентльменом, этот мистер Свон, с дружелюбным улыбающимся лицом, которое казалось более молодым, чем должно было быть в его годы. Он провел свою жизнь, распределяя снаряжение среди эмигрантов, вручая им кастрюльки и матрасы, но никогда не помышляя о том, чтобы эмигрировать самому, он смотрел на эмиграцию как на самую милую вещь в мире, это была как бы судьба, для которой все рождались, а те, кто все же не уезжал, просто лишали Австралию дополнительных жителей. Мистер Свон выселил бы все население Британских островов и, снабдив кастрюльками, послал бы его на Юг в поисках счастья. Он был большим поклонником Шекспира, и строчки стихов этого поэта были у него на устах, он просто не мог не процитировать некоторые из них, раздавая снаряжение эмигрантам. Здесь слышалось бряцание кастрюль и кружек, хруст соломенных матрасов, людской гул. Тут и там шатались под тяжестью матрасов для семьи эмигранты, и над всем этим царил веселый голос мистера Свона, цитирующего Шекспира. А после полудня этот почтенный джентльмен отправился в Грэйвсенд, на борт «Земли обетованной», где можно было видеть его раздающим кастрюли. — Ну вот, сегодня я сделал неплохую работу, — сказал мистер Свон, когда проверил число квитанций на снаряжение, выдаваемое им. — Подождите, молодой человек, теперь можете проходить со своими матрасами. Ну, моя прекрасная, ваши дела привели вас к нам? — говорил он, обращаясь к Луизе, которая в этот момент приблизилась к прилавку. — Уезжаете одна? Устали от этой страны, я полагаю. Отлично. Ну вот вам, моя дорогая, одна тарелка, одна кружка, две ложки. Женщины находятся в кормовой части судна. Вот вам матрас, моя дорогая, — конечно, он слишком тяжелая ноша для вас. Лу схватила матрас, как могла, все еще сжимая в руке и свой узелок, и стала пробираться к выходу. Молодой эмигрант, ирландец довольно приятной наружности, помог ей нести тяжелую ношу и пообещал донести ее до борта судна. У пирса стояла «Земля обетованная» — огромное судно черного цвета с позолоченной полоской по бортам и с позолоченными буквами названия на носу. На борту царило необычайное оживление и толчея. Пассажиры яростно атаковали трап, неся свои пожитки, офицеры корабля бегали тут и там, матросы кричали друг на друга, грузы поднимали на корабль, на стапелях стояли государственные инспектора, представляющие все структуры эмигрантских служб, хотя сами эмигранты никоим образом не выглядели беззащитными. Какую бы боль они ни могли испытать впоследствии, когда последняя линия земли скроется от них и придет чувство расставания, сейчас они были слишком заняты, чтобы расстраиваться по этому поводу. Маленькие дети издавали слабые вопли, напуганные странной сценой посадки, однако отцы и матери, парни и девушки выглядели вполне счастливыми, новизна ощущений, казалось, настраивает всех на хороший лад, и веселые жизнерадостные голоса звучали над сутолокой сборов. В час дня выстроилась большая очередь перед камбузом, и сотни натруженных рук, держащих миски, выданные мистером Своном, протянулись к аккуратному негру, наполняющему их жареной говядиной и вареной картошкой. В течение многих недель этот спокойный темнокожий человек должен был вершить людскими жизнями и из толпы можно, было услышать энергичные крики: «Теперь, доктор, моя очередь». Распределение еды вскоре было окончено, отдельные семьи уселись за чистые сосновые столы, люди выглядели вполне довольными своим положением и отдавали должное своей первой трапезе на корабле. Мужские котелки и женские шляпки были повешены на деревянные колышки над узкими кроватями, багаж для путешествия был рассортирован и уложен, дети бегали взад и вперед по темным каютам, все еще удивляясь такому странному плавающему дому. Лу была отведена в часть корабля, занимаемую женщинами, и оказалась вверенной почтенной матроне, проведшей уже десять лет в плаваньи по океану. Она задала мисс Гарнер огромное количество вопросов: почему она оставляет Англию, чего хочет и так далее, на которые та с трудом находила, что ответить. Но в конце концом все же нашла что сказать, и матрона, которая ужо слышала очень много объяснений, чтобы обращать внимание на детали, осталась вполне удовлетворенной. Лу пробралась в свою часть каюты и легла на матрас. Конечно, здесь было гораздо меньше места, чем в просторной спальне пансиона в Турлоу, однако Луиза не сожалели о покинутом «благополучии». Девушки здесь были гораздо более низкого происхождения, чем мисс Портслэйд и ее подружки, но они выглядели вполне опрятными, хорошо одетыми, дружелюбными и добрыми. Некоторые из этих молодых беженок собрались вокруг Лу и пригласили ее подняться на палубу и понаблюдать за вновь прибывающими и за приготовлениями к отправлению, но мисс Гарнер не очень хотелось совершать такую вылазку. — Я очень устала и останусь здесь до тех пор, пока корабль не отправится, — сказала она, опасаясь того, чтобы кто-либо из дома в Турлоу не смог выследить ее и не поднялся бы на борт, чтобы забрать. — Что! У вас нет друзей, которым вы хотели бы сказать до свидания? — спросила жалостно одна розовощекая девица. — Нет, мои друзья живут слишком далеко. — И мои тоже, — сказала одиннадцатилетняя эмигрантка, которая в одиночку проделала путешествие из Ньюкастла и собиралась попасть в Брисбэн, чтобы присоединиться к некоторым своим преуспевающим родственникам. — Папа и мама бедно живут в Ньюкастле, а нас, детей, так много, а дядя и тетя весьма преуспели в Брисбэне, и поэтому тетя написала, что если родители могут отправить меня к ней, то она охотно примет меня. И вот я еду одна. Когда эта маленькая девочка рассказывала свою историю, один веселый мужчина с круглым румяным лицом, яркими искрящимися глазами пробирался через группы девушек морской походкой, чтобы увидеть, что все идет гладко и в этой части его корабля. Это был капитан Бенбоу, хозяин «Земли обетованной», человек воплощающий в себе добрый характер и хорошее настроение. Он был круглым, как бочка и, казалось, так и пышет добротой и радостью. Это был его десятый рейс в Австралию, и его имя стало дорогим и близким сердцу словом среди фермерских участков новой колонии; во многих, письмах домой эмигранты убеждали своих друзей путешествовать именно на «Земле обетованной». Капитан Бенбоу выслушал рассказ маленькой девочки с отцовской улыбкой на губах и погладил ее по курчавой головке, дав указания матроне быть особенно внимательной к самым младшим. «Если она захочет что-либо необычное, то дайте мне знать, — сказал он, — и тогда все будет выполнено для малышки». Лу сидела в углу и знакомилась с маленькими эмигрантами, пока над головой раздался шум топающих ног и другие звуки предотправочной суеты. Она была рада общаться с тем, кто был более слабым и беспомощным, чем она, кому она могла помочь. Эта маленькая крестьянская девочка, конечно, казалась весьма далекой от светских манер Турлоу-дома, но для Лу это вовсе не имело значения. Около четырех часов пополудни раздался тяжелый стук перемещаемых трапов и громкое бряцание поднимаемого на цепи якоря. Корабль покинул доки. — Давайте выйдем на палубу, — воскликнула маленькая девочка, и Лу последовала не столько своей воле, сколько желанию ребенка, выбежала наверх, чтобы увидеть город, ставший ее последней колыбелью в этой стране. Корабль начал медленно двигаться, идя на буксире маленького пыхтящего пароходика, выглядевшего крохотным моллюском по сравнению с гигантским судном. Пирс был переполнен провожающими: мужчины размахивали шляпами, женщины — платками, некоторые плакали, глядя на людей, находящихся на палубе корабли, которые пытались ободрить провожавших своими улыбками. На воде появлялись волны по мере того, как корабль набирал скорость. Раздавались последние крики прощания, которым с палубы вторил мощный гудок, и вот «Земля обетованная», покинув доки, вошла в широкон русло реки, и Лу почувствовала себя изгнанницей. «Будет ли он расстроен, когда узнает, что я исчезла», — спрашивала она себя. Глава 22 Флора поселилась в новом доме, который для нее выбрала миссис Олливент, получив телеграмму сына. Ее выбор никоим образом нельзя было назвать плохим, и даже Флора, для которой весь внешний мир был теперь скорбен и печален, даже Флора признала, что эти апартаменты в Кенсингтоне были превосходными и что вид на парк из окна гостиной был великолепен. Но в глубине своего сердца девушка чувствовала, что предпочла бы Фитсрой-сквер. Она могла бы найти себе печальное утешение, выглядывая из окна и вспоминая о том, как много счастливых дней она провела с Уолтером, вызывая в своем воображении его образ и представляя его идущим по улице. Флоре нравилось пестовать свою печаль, она упивалась ею, и каждую ночь, находясь одна, девушка вызывала в своей памяти образ молодого художника, и сквозь сон она чувствовала слезы, обнимая свою фантазию. Перед отцом же она старалась быть спокойной и даже веселой. Она во всем угождала ему, разговаривала с ним, гуляла с ним по Кенсингтонским садам, хотя спокойная красота тех рощ, лужаек и прудов была безразлична ей. Девушка никогда не забывала предостережение доктора Олливента о том, что если она хочет сохранить отцу жизнь, продлить ее, то она не должна причинять ему страданий. Она должна была закрыть свое сердце на замок и попытаться забыть его. Мистер Чемни был на Фитсрой-сквер и сделал всевозможное для поисков пропавшего художника. Хозяйка дома, в котором проживал Уолтер, не получала никаких сообщений о нем. Здесь, в доме, были его вещи, мольберты, неоконченные картины — картины, которые должны были принести ему славу. Его стол, книги, трубки, безделушки, такие, как разные эмблемки и значки — все лежало нетронутым. Если бы он был жив, то наверняка бы ему потребовались эти вещи, которые, казалось, составляют часть его жизни. Мистер Чемни пошел в Сити и увидел мистера Маравилла. Но тот также не имел никаких сообщений о молодом человеке. — Я не видел его уже три месяца, — сказал корабельный брокер, — пусть на его деньги идут проценты. Он имеет десять процентов у сэра Галахэда. Все Фергусоны неравнодушны к золоту, и я полагаю, что то же самое относится к этому племяннику. — Я хотел бы все же узнать, что произошло с ним, — сказал, вздыхая, Марк и затем рассказал историю об исчезновении Уолтера Лейбэна. — Странно, — сказал мистер Маравилл, — но, возможно, не так все плохо, как выдумаете. Очень похоже, что это сознательное исчезновение. Возможно, у него были на то свои основания. — Я надеюсь, что нет, — сказал Марк, — я предпочел бы думать о нем, как об умершем, чем как об обманщике. Думаю, что он любил мою девочку и только смерть могла разъединить их. Мистер Маравилл пожал с сомнением плечами. — Молодые мужчины в наши дни делают такие странные вещи, — отметил, он. — Я всегда думал, что этот Лейбэн несколько диковат. Марк Чемни ушел домой огорченный. Ему было несколько неловко встречаться сейчас с Флорой. Но, к счастью, оказалось, что она преодолела свою печаль. Девушка улыбалась ему своей обычной улыбкой. Она кормила своих птиц и играла с ними. Флора часто сидела с открытой перед ней книгой, и казалось, что она читает. Только наблюдательные глаза доктора Олливента могли заметить то, как редко девушка переворачивает страницы, каким рассеянным был ее взгляд, устремленный в книгу. Доктор Олливент проводил все свои вечера в Кенсингтоне. Он перенес свой обеденный час с половины восьмого на половину седьмого. Он отказал себе в отдыхе и в учебе. Доктор отнял у матери возможность быть с ним, которой она дорожила больше всего на свете. И все это ради привилегии сидеть в тихой, маленькой гостиной в Кенсингтоне в задумчивости и ожидании думая только об излечении больного сердца. Доктор Олливент, знавший так много о сердечных болезнях, считал, к своему великому облегчению, что эта болезнь была не физической, что это невинное сердечко могло однажды вновь забиться в спокойном ритме, найти радость в домашних переживаниях и простых девичьих удовольствиях. Доктор поставил перед собой задачу, утешить Флору, но так, чтобы выиграть ее для себя. Такая сильная любовь должна преодолеть все, думал он. Но здесь не должно быть внезапных вспышек страсти, подобных тому несвоевременному признанию на Девонширском кладбище. Следовало действовать без спешки, но и без перерывов. Единственным путем к успеху должно было стать формирование заинтересованности в этом дремлющем мозгу, пробуждение ее разума с целью избавления от сердечных ран. Доктор заметил, что Флора предается праздности и безделию, она казалась усталой и безразличной, это были весьма странные черты поведения для такой яркой и активной молодой женщины. Она никогда не дотрагивалась до карандашей или красок со времени исчезновения художника, и Гуттберт Олливент оказался достаточно мудр, чтобы не советовать ей вернуться к этой привязанности. Гилнея с ее алой феской и алыми губами лежала на дне чемодана, а вместе с ней там оказались и другие рисунки, чьи линии вызывали в ее памяти руку того, кто помогал ей рисовать их, его голову с вьющимися каштановыми волосами, так часто склонявшуюся к ее плечу, его дружеский голос, руководящий и ободряющий ее. Нет, Флора решила, что никогда не будет рисовать снова. Здесь, в новом доме, в гостиной стояло пианино, Броудвуд прислал его по просьбе доктора. Но это пианино могло тоже стать не более чем полкой или просто ненужной вещью со струнами и молоточками. Флора очень редко касалась клавишей. Как она могла петь, когда каждая песня, каждая баллада могли вызвать в ее воспоминаниях старые счастливые вечера, ту жизнь, которая пролетела. Флора, конечно, могла сыграть какую-нибудь печальную мелодию, нежную и трогательную музыку Моцарта или Бетховена. Но это так сильно действовало на нее, что приводило к слезам. Доктор понимал, что она должна быть чем-то занята, каким-нибудь делом, которое могло бы отвлечь ее от невеселых дум. Вопрос состоял в том, каким образом это можно сделать. Ни музыка, ни рисование не подходили для этих целей. Если бы доктор Олливент был религиозным человеком, то убеждал бы Флору ходить в церковь дважды в день и проводить свой досуг, посещая слабых и бедных. Но религия не составляла важной части в жизни доктора. Он ходил в церковь лишь по воскресеньям и благодарил провидение главным образом за успех в жизни и никогда не вникал глубоко в суть теологических проблем. В конце концов, доктор решил развить ее юный интеллект и обучить девушку чему-либо. Литература, которую он знал, была большей частью классической. Он пытался заинтересовать ее римскими поэтами, открыть ей ворота в новый мир. Доктор предложил обучить ее латыни; конечно, сначала это выглядит весьма скучным и нудным занятием, но все это для ее пользы, это заставит ее бороться с трудностями, усердно работать. Он принес ей перевод Горация и прочитал некоторые оды, но перед тем, как начать читать, в ярких красках поведал Флоре о периоде жизни этого поэта, о мире, в котором он жил, описал те удивительные города, сады, фонтаны, гонки колесниц, гладиаторские бои, рассказал о славе и величии Рима, а затем прочитал лучшие оды. — Кажется, он не был счастливым человеком, — сказала Флора, замечая минорный стиль стихов. — Возможно, нет, согласно представлениям молодой персоны о счастье. Он знал мир слишком хорошо, чтобы не знать, что счастье должно быть чем-то мифическим, невероятным. Но если он не был счастливым, то он был мудрым. Он знал пределы человеческой радости и пользовался жизнью наилучшим образом. — Мне нравится его поэзия, но вот он мне что-то не нравится. Был ли он молод и красив? — спросила Флора, слегка заинтересованная темой беседы. — Не всегда, — ответил доктор сдержанно. Он был достаточно умен для того, чтобы сказать ей сейчас, что поэт был болезненным и приземистым человеком. — Не хотели бы вы почитать Горация на латыни? У вас не может быть представления о силе его творчества до тех пор, пока вы не узнаете язык, на котором он писал. Даже лучшие переводы — всего лишь жалкое бряцание по сравнению с музыкой оригинала. — Однако это не выглядит очень уж заманчивым, — сказала Флора, разглядывая книгу доктора на латинском языке. — Но я могу попробовать выучить латынь, если вы желаете. Такое продолжение моего обучения может весьма порадовать папу. — Это действительно было бы так, дорогая, — воскликнул Марк, понявший мотивы своего друга. — Тогда завтрашним вечером я принесу латинскую грамматику и мы начнем. Начало было положено и, благодаря помощи доктора, оно было очень успешным. Флора обнаружила даже, что есть что-то интересное в изучении латинской грамматики, и как это ни странно, но она получала гораздо большее удовольствие от четырех спряжений, чем от всех тех банальных утешений, которые ей могли предложить друзья. Доктор делал все возможное для того, чтобы обучение не казалось тяжелым, он не заострял ее внимание на скучных деталях грамматики и не отбивал у нее аппетит к знаниям, останавливаясь подолгу на описаниях рабов, закрывающих ворота и граждан, культивирующих сады. Он дал ей оды Горация с начала занятий и благодаря его лирике показал ей красоту языка, разбудил в ней интерес к учебе. Но хотя доктор видел, что она довольна и заинтересована, что у нее есть желание работать над глаголами и упражнениями днем и читать Горация вечером, он заботился о том, чтобы у девушки не появились усталость и апатия к латыни. — Мы будем читать Горация два раза в неделю, — сказал он. — И найдем другие интересные занятия для того, чтобы занять вас вечерами. Он принес свои книги и обучил ее немного астрономии, разбудив в ней интерес к миру звезд. И здесь у нее очень быстро появилась заинтересованность к предмету благодаря педагогическим способностям доктора. Он решил завоевать ее симпатии рассказами об исследователях, начав с Птолемея. Он поведал ей о тех темных знаниях, мистических и ложных представлениях старых времен, связанных со звездным небом. Эти новые факты словно вырвали ее из настоящего времени, она была как бы поглощена услышанным. Марк удивлялся, видя что ее глаза сверкают, а щеки горят румянцем, когда доктор объяснял ей особенности значения незнакомых латинских слов или удивлял свою ученицу беспредельным величием пространства и времени звездного нёба. Доктор был очень осторожен, чтобы не перегрузить юный мозг, он знал, что пока работает мозг, сердце должно отдыхать, даже если этот отдых был тяжелым сном сердца, лишенным радости. Не слишком часто он занимал ее мысли разными, внушающими благоговение науками или изучением звезд. В некоторые из вечеров он приносил ей цветы и раскрывал ей тайны их анатомии. Однажды, когда он принес ей орхидею необычайной красоты с ярко-розовыми лепестками, напоминающими бабочку, девушка схватила ее руками с детской радостью и воскликнула: — О, это слишком прекрасная вещь для того, чтобы она могла уйти из этого мира, ничем не отмеченная. Я должна нарисовать ее. — Пожалуй, — сказал доктор, обрадовавшись, — вы не можете себе представить, как бы я был рад такому рисунку. Но всего лишь на мгновение забылась Флора. — Нет, я больше никогда не буду рисовать, — сказала она с тихой печалью, которая, казалось, идет из глубины ее души. Глава 23 Знакомство Флоры со знаменитыми римскими поэтами только началось, когда однажды утром она была удивлена появлением человека, которого до этого она никогда не видела и чья внешность не вызывала особого доверия. Это было превосходное теплое августовское утро, когда Марк Чемни отправился в Сити по своим делам без особого желания оставлять свою дочь одну в доме в столь хорошую погоду. «Ты сходишь на прогулку в сады, не правда ли, моя дорогая, вместе с Тини? Тини не прочь побегать». Тини — маленький терьер, чьи ноги и хвост, казалось, были заимствованы у его самого большого врага — крысы. Черно-коричневый терьер с лоснящейся длинной шерстью, за которую он мог быть свободно поднят без какого-либо вреда для его нервов и которая была больше его в полтора раза, что считалось признаком хорошей породы так же, как влажный маленький нос и редкая шерсть на его маленькой круглой голове. Это животное мистер Чемни подарил дочери в качестве друга и утешителя, и были моменты, когда Флора действительно испытывала приятные мгновения с этим маленьким песиком. — Хорошо, папочка. Я прогуляюсь немного с Тини. До свидания, папа. Ты не будешь ходить слишком быстро и утомлять себя, и садиться в четырехколесный кэб с двумя открытыми окнами, и ходить часами, не съев бисквит и не выпив стакан шери? — Нет, малышка. Я буду очень осторожен. И надеюсь вернуться домой между двумя и тремя часами. Флора проводила отца до дверей дома и, пройдя с ним до ворот, попрощалась, поцеловав его в щеку, к восхищению молодых джентльменов, сидящих на палубе второго этажа проходящего омнибуса. Затем она вернулась назад в пустую гостиную и равнодушно прогуливалась туда-сюда, выглядывая поочередно из трех окон, не замечая присутствия Тини, чувствуя, что жизнь ее разбита. К счастью, она обещала доктору выполнить упражнения по латыни, так что после некоторого уныния она взяла свои книжки, ручку и чернила и начала заниматься. Рабы, курьеры, корабли, юноши и девушки, горожане, старые леди — все это вставало перед ее глазами, и вскоре она была совсем поглощена выполнением своей работы. Флора упорно занималась, то и дело заглядывая в словарь, когда служанка принесла ей карточку из твердого картона, присущего визитам мужчин, но ее владелицей была женщина: Миссис Гарнер Женский гардероб Войси-стрит, Фитсрой-сквер. P.S. Гибкие условия оплаты в зависимости от состояния платья. Обслуживание в резиденциях леди. — Эта старая леди хотела увидеть вас, мисс. Флора еще раз в недоумении взглянула на карточку. Два слова в ней заинтересовали ее — Фитсрой-сквер. Любой, пришедший с Фитсрой-сквер, имел все основания привлечь ее внимание. Ведь ей могли сообщить что-либо об Уолтере. Слабый румянец возвращающегося здоровья покинул ее щеки при этой волнующей мысли. — Я не знаю этой женщины, — сказала она, — но приму ее. Вы можете провести ее наверх. Перед Флорой предстала миссис Гарнер, но не та, обычная миссис Гарнер с Войси-стрит, а весьма прихорошившаяся пожилая женщина в черном сатиновом платье. Миссис Гарнер воспользовалась своими запасами товаров, чтобы приготовиться к такому визиту. На ней было древнее сатиновое платье с пятнами вина, хорошо заметными при ярком полуденном свете. На ее величаво расправленные плечи был накинут французский кашемир, конечно, тоже старый, но бывший когда-то совсем неплохим, а в настоящее время немного поблекший. Ее шляпка была сшита из пурпурного вельвета с желтым хвостом райской птицы и выглядела весьма пышно, но не по сезону. На руках пожилой леди были ажурные перчатки, сквозь которые просвечивали худые пальцы. При ней были и два свидетельства древней эпохи — черный ридикюль и старинный зеленый зонтик. Одетая подобным образом и чувствующая себя вполне достойно, миссис Гарнер приветствовала Флору торжественно-чопорным кивком головы. — Я имела смелость, зайти, мисс Чемни, — начала она, — думая, что молодой леди вашего положения может быть выгодно избавиться от поношенной одежды. Может быть, то, что вам надоело или износилось, заинтересует меня. Я согласна на различные формы оплаты. — Вы пришли с Фитсрой-сквер, я слышала, — сказала Флора, глядя на карточку в своей руке. — Да, из ближайших окрестностей Фитсрой-сквер, — ответила миссис Гарнер, соблюдая пунктуальность. — Войси-стрит — район, где я и моя семья провели лучшие дни. — Пожалуйста, садитесь, — мягко сказала Флора, — что привело вас ко мне? Миссис Гарнер подобрала свое платье перед тем, как сесть, глядя с удовлетворением на его пурпурный блеск, таким платьем, по ее мнению, любой мог бы гордиться. — Я слышала, что ваш папа снял дом на Фитсрой-сквер, мисс Чемни, а он ведь весьма богатый человек, вернувшийся из Австралии. И мне пришла в голову мысль, что было бы не так уж плохо, если бы у нас с вами появилось дело, выгодное для обеих. Я могла бы освободить вас от ненужных вещей вашего гардероба. Молодые леди вашего достатка находят удовольствие в покупке новых платьев и, естественно, те им надоедают еще до того, как будут изношены. Но я откладывала свой визит к вам очень долго, так что, когда я пришла к вам на Фитсрой-сквер несколько дней назад, то была проинформирована вашей экономкой о том, что вы переехали в Кенсингтон. «Хорошо, — сказала я себе, — решив иметь дело с мисс Чемни, я так просто не откажусь от своих намерений», поэтому я и пришла в Кенсингтон и надеюсь, проделав такое длительное путешествие, что вы не откажетесь иметь дело со мной? — Мне очень жаль, — проговорила Флора, — но я не смогла бы, очевидно, продать вам свою одежду. Я склонна думать, что это ужасно. Когда я изнашиваю свою одежду, то я ее просто отдаю. — Слугам и людям, чье положение в обществе делает эти вещи вполне пригодными для них. Вы когда-нибудь думали над тем, как много маленьких хорошеньких-хорошеньких вещичек — кружавчиков, ленточек и тому подобного вы могли бы купить за деньги, полученные от продажи ваших поношенных платьев? — Нет, — ответила Флора со вздохом, вспоминая кружева и ленточки, носимые ею до исчезновения Уолтера, — нет, я бы не хотела ничего, что можно приобрести подобным образом. Кроме того, у меня совсем нет повода делать такие покупки. А папа всегда готов дать мне больше денег, чем я хочу. — Ах, — сказала миссис Гарнер, печально вздохнув, — так может сказать только ребенок, выросший в роскоши. Как сильно это отличается от положения некоторых из нас. Этот вздох и печальный взгляд миссис Гарнер разбудили во Флоре чувство сострадания. — Мне очень жаль, если вы расстроились, — произнесла она. — Но если полсоверена могли бы компенсировать вам ваше беспокойство, то я была бы счастлива. Она открыла свой кошелек, сделанный из слоновой кости и золота — один из многочисленных отцовских подарков. Миссис Гарнер прослезилась. — Полсоверена не так уж и много для тех мест, откуда я пришла, — произнесла она, — но я не позволю себе из-за своей гордости отказаться от вашей доброты. Но я пришла сюда не только из-за дел. Причина моего визита находится в моем сердце. Именно из-за нее я так сильно желала встретиться с вами. — Но почему же вы хотели видеть меня? — спросила озадаченно Флора. Миссис Гарнер тряхнула головой и вздохнула, положила полсоверена в свой кожаный кошелек и еще раз вздохнула. — Возможно, это нелепо, — сказала она задумчиво, рассматривая милое лицо Флоры, — но у меня была дочь, единственная дочь, единственная девочка, которую я когда-либо воспитывала, она уехала в колонию и умерла там совсем молодой. И у меня всегда был интерес к тем, кто хоть как-то связан с теми колониями, а ведь я слышала, что ваш папа жил в Австралии. Я полагаю, вы родились там. — Да, но меня еще маленькой отправили домой, в Англии. Поэтому до того момента, как я оказалась здесь, я ничего не помню. — Вы не можете вспомнить свою маму? — Нет, — печально ответила Флора. — Вы получили от отца ее портрет, наверное? — Нет, единственный существующий портрет ее находится у папы, и он носит его в медальоне. Миссис Гарнер снова вздохнула, задумчиво выглянула из окна, как будто бы пытаясь разглядеть что-то за пеленой годов. — Моя девочка была очень красивой, — сказала она, — девушка, которая бы нигде не пропала. Она была твердой и умной и всегда оставалась леди. Она казалась совсем непохожей на Гарнеров. Она была миниатюрной, правда, глаза и волосы у нее были того же цвета, что у них, но она была такой милой, лучшей из всех дочерей. Но что-то случилось, что сильно ранило ее сердце, хотя это было не по ее вине или ошибке. Она сказала: «Мама, я чувствую, что не могу жить в Англии после всего этого». И она отправилась в Австралию со своей подругой-сиротой, брат которой уже поселился там. Она просила и умоляла меня поехать с ней, но я сказала: «Нет, Мэри, конечно, я люблю тебя, но у меня ведь еще есть сын в Англии и я не могу разорваться на две части, кроме того, я совсем не подхожу для длительного морского путешествия». Она была многим для меня, она была нашей Мэри, заработав там свои первые деньги, она отослала половину из них мне и после этого часто посылала мне немного из своих сбережений. Но Бог скоро забрал ее с Земли. И я никогда больше не видела ее красивого лица. Простите меня за беспокойство, мисс Чемни, но это такое утешение — поговорить с кем-либо, кто связан с колониями. Рассказывая свою историю, миссис Гарнер то и дело плакала, и у Флоры даже возникло чувство жалости к этой старой женщине, чье черное сатиновое платье и просьбы о продаже одежды сначала раздражали ее. Эти слезы вызвали в девушке сострадание и даже уважение. Девушка быстро поняла, что, возможно, разговор этой женщины о своей ушедшей из жизни дочери может доставить ей некоторое облегчение. Флоре даже ни разу не пришло в голову посчитать ее надоедливой и расценить ее присутствие в гостиной как неслыханную наглость. Она видела перед собой старую женщину, сильно расстроенную и заплаканную, и единственным стремлением Флоры было утешить ее. — А где поселилась ваша дочь? В какой части Австралии? — В Гобарт-Таун. — Это как раз то место, откуда пришла моя мама, — сказала Флора. — Но она жила еще в разных местах перед тем, как умереть. Я не помню их названий, моя память стала плоха. Она вышла замуж и у нее была дочь, которая сейчас, возможно, такого же возраста, как и вы. — Вы не знаете ее? Вы не видели ее, вашу внучку? — Нет, моя дорогая молодая леди, были обстоятельства, семейные обстоятельства, из-за которых мы не смогли встретиться. Существуют вещи, которые я не могу объяснить такой молодой леди, как вы. Но я бы почувствовала, что нанесла своей внучке оскорбление, есчувства и держаться подальше от нее. Но в одни день мне вдруг пришла мысль в голову, что было бы совсем неплохо для меня увидеть вас, также родившуюся в Австралии, так что я имела смелость объединить свою дела и материнские чувства и пришла сюда поговорить с вами. Я надеюсь, что вы простите меня, мисс Чемни. — Я не думаю, что есть что-то, за что я должна вас прощать, — сказала вежливо Флора. — Мне действительно очень жаль вас, хоть мы с вами и чужие. — Чужие, да, — пробормотала миссис Гарнер, слегка прикасаясь к своим заплаканным глазам платком, углы которого были выполнены в форме короны. — Я могу понять ваши переживания, поскольку недавно у меня было большое горе. — Ах, моя милая молодая леди, мир полон горя и печали, и даже богатые люди не всегда могут избежать этого, хотя часто они могут легко отделаться, но в вашем возрасте сердце желает страдать — (миссис Гарнер подразумевала «склонно к страданиям»). — Возможно, это была несчастная привязанность? — вкрадчиво спрашивала она. — Мы потеряли дорогого друга, папа и я, — проговорила Флора. — Ах! Наверное, он недавно умер. — Мы даже не знаем, умер ли он. Иногда я надеюсь, что он еще жив, что однажды он вернется к нам. Мы знаем только, что он пропал. — Очень печально, — вздохнула миссис Гарнер, глядя на Флору с любопытством. — Но молодая леди с вашей внешностью и богатством не может сильно расстраиваться из-за потери одного друга или из-за неверности одного из друзей. Мир полон друзей и любовников для такой девушки, как вы. Флора выглядела несколько угрюмой, она почувствовала, что позволила этой персоне в черном платье зайти слишком далеко. Девушка стала подумывать о том, как бы она могла выпроводить миссис Гарнер, которая, кажется, не собиралась уходить. — О, Боже, моя дорогая молодая леди! — начала эта матрона, настраиваясь на философский лад, — если бы вы только знали, как мало хорошего в молодых людях в наши дни и как много в них плохого, неискреннего, жения, воспитанная как леди и впоследствии брошенная на дно общества, видит многое из того, что происходит за кулисами жизни. Я знала одного молодого джентльмена, которого часто видела месяц назад или более того. Он был джентльменом во всем, хотя и снисходил сам до уровня художников, живущих, в непосредственной близости от нас. Настоящий джентльмен, вежливый, обладающий деньгами, в общем молодой человек, который никому не мог не понравиться, но пустой, ничего гениального в нем не было. Флора смотрела на нее встревоженно, совсем смутившаяся и перебирающая страницы своей тетради. Она вопрошающе глядела на миссис Гарнер, как будто желая сказать: «Продолжайте, пожалуйста». — Возможно и не следовало ожидать стабильности характера у художника, — проговорила задумчиво пришелица, — от человека, чей рассудок был полностью отдан картине, которую он рисует. Флора взглянула на нее бледная и встревоженная, как будто речь могла идти только об одном художнике. — Но когда молодой человек ходит к вам, часто бывает у вас дома и при этом ведет себя вежливо и по-дружески, то очень трудно закрыть дверь перед ним. Этот мистер Лейбэн использовал моего сына в качестве реставратора старых картин и очень неплохо платил ему. Не в моих силах было прекратить эти визиты, даже если я видела, что столь частые его приходы имели не очень хорошее влияние на мою внучку — самую прекрасную девушку, какую вы только можете встретить на том конце города. Бледная Флора смотрела на рассказчицу в полном недоумении, но миссис Гарнер продолжала, не осознавая, что ее слова больно ранят сердце девушки. — Я предупреждала нашу Лу по поводу речей мистера Лейбэна, его фраз о ее красоте и тому подобном. Она была моделью для его последней картины, и он день за днем ходил к нам рисовать ее. И он и она были счастливы, и я позволяла им быть вместе, так, как будто бы они были братом и сестрой. Осмотрительная молодая девушка, воспитанная внимательной бабушкой, должна быть более чем осторожной. Я не наблюдала за Луизой, я не сомневалась в ней, но я предостерегала ее по поводу всех тех слов, которые ей мог сказать мистер Лейбэн. И развязка этих событий подтвердила правоту моих слов. Шесть недель назад мистер Лейбэн отвернулся от нее и никогда больше не пересекал порога нашего дома. Затем минуты две была тишина, прежде чем Флора смогла заговорить. — И вы ничего не слышали о нем, ничего, что случилось с ним? — спросила она, наконец. — Совершенно ничего. Я даже зашла к нему домой на Фитсрой-сквер, но и там ничего не слышали о нем. Теперь я поняла: он почувствовал, что его отношения с нашей Лу зашли слишком далеко. Я знаю, что он любил ее и что если он не мог жениться при таких, не очень благоприятных обстоятельствах, то, очевидно, подумал, что для нее и для него было бы лучше, если он оставит ее. На земле существует достаточно стран, куда бы мог отправиться человек, чтобы никогда не слышать об Англии и иметь при этом все блага и радости жизни. — Наверное, он мертв, — сказала Флора шепотом. — Да, я иногда думала об этом. Я бы предпочла знать, что он мертв, чем просто бездушно ушел от нашей Лу, разбив ее сердце. — Она сильно расстроилась? — спросила Флора тем же подавленным голосом. — Она уже не была прежней девушкой с тех пор, как мы в последний раз видели его. — И вы думаете, что он действительно любил ее? — Я не думаю этого, — ответила торжественно миссис Гарнер, — я знаю это. Еще одна пауза, в течение которой Флора сидела неподвижно, глядя в окно на голубое летнее небо и на колыхание кроны вяза, качающейся от легкого западного ветра. О, глупая мечта о любви и верности, ушедшая навсегда! Эта утрата была еще хуже, чем первая потеря. — Я не буду задерживать вас больше, мисс Чемни, — сказала миссис Гарнер, величаво поднимаясь и расправляя свое платье. — Я не должна была докучать вам проблемами своей семьи, но ваша доброта и симпатия открыли ворота моей печали. Я прошу у вас прощения и желаю вам доброго утра. Флора подошла к колокольчику и дернула за шнурок непослушной рукой. Когда за миссис Гарнер закрылась дверь, она упала на пол, не на кушетку или на широкое кресло Марка, а на пол, чувствуя себя совершенно униженной. Что покинуло ее сейчас? Не память и не то печальное тихое спокойствие, которое она однажды испытала. «Он никогда не любил меня, — говорила она себе. — Когда он просил меня быть его женою, он жертвовал при этом собственными желаниями, чтобы угодить папе. Он любил ту простую девушку, внучку этой ужасной женщины, любил ее обыкновенной любовью из-за ее красивого личика. Почему я должна расстраиваться из-за его смерти? Почему я должна чувствовать, что мир пуст из-за того, что он мертв? Он потерян для мира, но не для меня. Он никогда не был моим». Глава 24 Весь первый день, проведенный Лу на борту «Земли обетованной», был полон суеты. Судно стало на якорь в Грэйвсенде. Пассажиры постоянно прибывали. Эмигранты заполнили судно от носа до кормы. Пассажиры, едущие в первом классе и везущие с собой гору багажа, пришли в негодование, обнаружив, что каюты не могут вместить его. Большинство пассажиров хотели занять как можно больше места для дальнейшего путешествия, и многие из них выказывали большое раздражение при перетаскивании своего багажа в трюм. Пассажиры второго класса выражали свое удивление: здесь не было спален, комнат для отдыха, они чувствовали себя в каюте египетской мумией, спрятанной от солнечного света на несколько веков. Молодые люди стояли на краю палубы, куря трубки и чувствуя себя необычайно важными. В семейных каютах, находящихся в центре судна, эмигранты собирались в маленькие группы: отец, мать, младенец и трое или четверо маленьких детей, сидящих за узким столом в тесном пространстве между палубами, все при этом выглядели довольными, а дети, казалось, вообще были едва удивлены их странным новым окружением. Многие находящиеся в каютах люди то и дело выскакивали на палубу, ходили туда и сюда по трапам. Молодые женщины позволили себе прогуляться по корме, откуда Луиза Гарнер задумчиво обозревала раскинувшийся перед ней маленький мирок. Дети эмигрантов находили себе новых друзей. Среди них были и такие, которые оказались лишь чуть моложе ее. Но Лу была одинокой и становилась печальнее по мере того, как бежало время. Она думала о том безграничном и незнакомом океане, который будет теперь разделять ее и человека, любимого ею. Желание уехать из холодной обстановки. Турлоу-дома было достаточно сильно, чтобы поддерживать ее мнение о правильности своего выбора. Эмиграция, рассматриваемая девушкой как бегство от той никчемной жизни, казалась ей значительным поступком. Но теперь, когда она предприняла этот отчаянный шаг, записав себя в сообщество добровольных изгнанников, эмиграция — предмет ее многих детских мечтаний — казалась ей очень тоскливой. Это означало длительную разлуку с Уолтером Лейбэном, практически расставание навсегда. Если она не сможет остаться рядом с ним на земле, будет ли он искать ее на небе. Он ведь любил ее, чаша блаженства была подставлена к ее губам, но она отказалась от нее. Она вспомнила ту ночь на залитой лунным светом Дороге, когда он отбросил прочь все предрассудки и попросил ее, да, умолял ее, Луизу Гарнер, быть его женой. Она была достаточно сильна тогда, чтобы сказать «нет», хотя и знала, что это идет из глубины его сердца, но она не могла поддаться мольбе, о которой на завтрашний день он мог вспомнить с раскаянием. В тот час Лу была сильнее, чем ее любовник. В высшей степени бескорыстная в тот волнующий час, она думала прежде всего о нем. Она думала о его интересах, его будущем и отказала ему, потому что их отношения могли стать помехой для него. Девушка смотрела через широкую яркую реку на берег, который она могла никогда больше не увидеть. «Он так любил меня, — думала она. — Он действительно любил меня сильнее, нем когда-либо любил ту молодую леди с Фитсрой-сквер. Но я бы не смогла вынести, если бы он женился на такой простолюдинке, как я, и изменился бы, мне было бы печально думать, что он оказался пойманным в ловушку. Нет, тогда я сделала то, что надо было сделать». А затем ей пришла в голову мысль, что она может никогда больше не увидеть его — того стремительного молодого мечтателя, пылкого влюбленного, что никогда не повторится тот летний день, что вообще больше не будет жизни, ибо какая жизнь могла быть без Уолтера. Она думала о том, как, возможно, лет через тридцать она могла бы вернуться назад, в Англию, степенной женщиной среднего возраста, добившейся успеха честным трудом. Лу представляла, как бы она попала в уже изменившийся город, где улицы и здания потеряют свой, знакомый ей, привычный вид, как она будет бродить в поисках Уолтера Лейбэна только для того, чтобы украдкой взглянуть на его жизнь со стороны и ничего более. Она могла бы увидеть его знаменитым, счастливым отцом семейства, только бы взглянуть на него из толпы, оставшись незамеченной, и затем вновь предпринять путешествие через океан, готовая однажды вновь пересечь его из-за печально-волнующего ощущения момента встречи с ним. А ее отец, который обошелся с ней так жестоко! Даже о нем простодушная Лу не могла думать без острого чувства сожаления. Любовь к нему неожиданно вернулась к ней в этот прощальный миг, она вспомнила дни, когда ее беззаботный отец был всем для нее, когда его присутствие означало жизнь и движение, а его отсутствие — холод пустоты, когда он пел своим густым баритоном отрывки из итальянских опер, когда наблюдать за ним во время рисования, пропитывания холстов и лакировки снимков, происходящих за его грязным столом с валяющимися на нем бутылками и тряпками, было главным удовольствием в ее жизни. Тогда не было еще Уолтера и отец казался ей самым умным, прекрасным, очаровательным человеком в мире. Конечно, бывало, что атмосфера в доме становилась словно наэлектризованной. В той, более чем скромной гостиной становилось шумно, раздавались упреки, взаимные обвинения матери и сына, бранные слова, отвратительные эпитеты. Но даже это не могло настроить сердце Лу против отца. Она часто пряталась куда-либо, когда замечания бабушки становились особенно колкими, она стояла рядом с отцом и парировала нападения миссис Гарнер. Но сейчас со всем этим было покончено. Она могла больше никогда не увидеть своего отца, никогда больше не сидеть у камина, штопая рваные носки Джарреда и слушая слова мудрости, срывающиеся с его губ между затяжками крепким табаком. Как часто она выходила на грязную улицу, когда шел дождь, чтобы купить ему пиво или табак, вовсе не считая такую услугу чем-то унизительным! Какое удовольствие она получала, когда он был доволен ужином и говорил ей несколько одобрительных слов по этому поводу. Сейчас всего этого не было. Стоя на палубе и глядя через широкую реку в сторону Грэйвсенда с зелеными холмами на заднем плане, она то и дело мысленно обращала свой взор на гостиную в доме на Войси-стрит, и эта картина родного дома уходила от нее навсегда, думала девушка. Она смотрела на тот свой дом не как на серую реалию, а как на красочный образ, возникший из печали. Лу спустилась в каюту, для молодых женщин и села за одним из узких столов для того, чтобы написать письмо на листке бумаги, одолженном у одной из молодых эмигранток. Жалкий скарб Лу, к сожалению, не включал письменных принадлежностей. Она написала отцу короткое письмо, исполненное чувств. Говоря ему о том, что он сделал большую ошибку, закрыв перед ней дверь, она прощала ему эту жестокость и сообщала о том, куда она собирается поехать. «Мистер Лейбэн воплощал в себе все, что мы называли добротой и благородством, — писала она, — он пытался сделать из меня леди, когда посылал меня учиться в пансион. Но наш домашний легкомысленный образ жизни сделал невозможным мое пребывание там, и я подумала, что для меня было бы гораздо лучше уехать в Австралию и начать свою жизнь, как это сделала моя тетя Мэри, о которой вы так редко говорите, чем просто выбрасывать деньги мистера Лейбэна, оставаясь там, где я была совсем ничтожна. Не сердись на меня, отец, за то, что я выбираю свою дорогу в жизни и не спрашиваю при этом твоего или бабушкиного совета. Когда ты закрыл передо мною дверь той ночью, я почувствовала, что осталась совсем одна в мире. Я всегда буду вспоминать тебя с любовью и сожалеть об этом расставании. Скажи бабушке, что я прощаю ее за все те обидные слова, которые она мне сказала. Я буду вспоминать о ее доброте. Прощайте. Прощайте». Слезы сделали почерк в конце письма почти неразборчивым. Лу держала голову низко над письмом, чтобы счастливые эмигранты не смогли увидеть ее слабость. Она вышла со своим письмом на палубу, где беспорядок и путаница были чрезвычайно сильными, особенно у открытых люков трюма, куда опускали различного рода запасы, здесь, наверху, Лу обнаружила мистера Свона, который с радостью пообещал отправить ее письмо, как только окажется на берегу. Был полдень. «Земля обетованная» все еще стояла в Грэйвсенде, готовая ранним завтрашним утром отправиться в плавание. День продолжался. Мистер Свон сошел, на берег с письмом Лу. Оно могло попасть на Войси-стрит этой ночью, но для Джарреда тогда было бы уже слишком поздно следовать за своей убегающей из дома дочерью, даже если бы он сильно захотел сделать это. Лу не написала в письме название судна, на котором она собиралась уплыть. «Но вряд ли он захочет вернуть меня обратно, — думала она печально. — Даже если бы тогда он и не закрыл передо мною дверь, то все равно был бы рад избавиться от меня сейчас. Нуждаются ли бедные люди в детях? Ведь ребенок всегда должен быть накормлен, обут, одет. Бабушка очень скоро почувствует мое отсутствие, особенно в связи с домашним хозяйством, и ей будет очень скучно оттого, что не на кого поворчать. Но она может нанять какую-нибудь девочку, которая бы приходила утром, чтобы помочь ей, всего за восемнадцать пенсов в неделю. Тогда бы ей вообще не приходилось кормить никого, как меня, и тогда, может быть, появились бы какие-нибудь сбережения». Казалось, легко избавиться от семейных уз и постепенно войти в новую жизнь, Но какой бы несчастной ни была прошлая жизнь, Лу сожалела о ней все больше по мере того, как тянулся день. Снова возвращались к ней воспоминания того одиночества, которое она почувствовала в Турлоу-доме. Здесь же люди вокруг нее не казались ей недружелюбными. В глазах тех людей, которые встретили ее на борту «Земли обетованной», не было ни капли презрения, но у всех здесь была своя судьба, свои надежды, свои тревоги и радости. Она не принадлежала здесь никому, она была деревом с более глубокими корнями, чем дети эмигрантов, и она не могла бы так легко, как они, быть пересажена на другую почву. Лу оставалась на палубе до темноты, глядя на раскинувшиеся перед ней холмы и на город с разноцветными крышами и дымоходами. Она смотрела на все это так, как падший ангел мог смотреть на рай, из которого он был изгнан. Каким дорогим казался этот английский ландшафт тому, кто собирался покинуть родину навсегда. Она, которая видела так мало на своей родной земле, чьи знания о красотах Англии не заходили дальше Эппинга, Хэмпстэда и тех увиденных мельком прекрасных деревушек на берегах Темзы, смотрела сейчас на широкую реку и на холмы с необычайным восторгом. И все это была земля, которую она собиралась оставить. Ее сердце тосковало по тому раскинувшемуся перед ней английскому берегу, как будто он был живым существом. Приблизилась ночь, огоньки домов стали мерцать тут и там, были видны яркие линии улиц, в окнах виднелись красные отблески огня в камине. Сердце ее сжалось при мысли о том, как много времени должно будет пройти, чтобы она вновь смогла увидеть уютный свет в домах, ведь недели и месяцы ее жизни будут освещаться только регулировочными огнями «Земли обетованной», а путь ее должен будет пролегать через бескрайние, монотонные просторы океана. Это должно было быть путешествие с незнакомыми людьми к незнакомой земле. В течение дня на корабле побывало немало разных визитеров. Здесь находилась целая армия исследователей, погоняемых невинным любопытством, выражающимся в расспрашивании эмигрантов о причинах их отбытия. Леди из филантропических обществ умоляли, удивлялись и восклицали, пока некоторые из эмигрантов, уставшие от такой болтовни, вдруг не заявили, что лучшим облегчением после такого рода разговоров была бы морская болезнь. На борту стояло шумное веселье, распивалось спиртное, произносились речи, в основном столь сильная радость исходила от людей, не собирающихся плыть на другой конец земли и которые были склонны рассматривать «Землю обетованную» как плавучую таверну. Гуляния приближались к концу, темнота, мягкая темнота летнего вечера опустилась на палубу. На судне зажгли лампы, гости, решившие, что они уже сделали на судне все, что могли, допивали чай перед тем, как покинуть корабль. Шлюпки стояли на воде с опущенными на них трапами, готовые к отправлению веселой компании обратно в Грэйвсенд, мягко раскачиваясь на морских волнах. Лу, стоя на корме, смотрела вниз на лодки и слышала голоса гостей, завершающих свое гуляние. «Они-то не собираются оставлять Англии», — думала она печально, когда их смех звучал особенно громко. На сердце у нее становилось все тяжелее по мере того, как оканчивался день. Она еще ни разу не подумала о возможности обратного своего возвращения, но боль в ее сердце становилась сильнее теперь, когда шаг, который она сделала, казался ей совсем непоправимым. Чиновник собирался обойти эмигрантов, чтобы собрать оставшуюся половину денег за проезд. Он должен был сейчас подойти к ней и затем у нее осталось бы лишь четыре фунта из, того прощального подарка Уолтера. Ее глаза все еще были повернуты к той земле, которую она собиралась покинуть. Берег под покровом темноты постепенно исчезал, холмы таяли в сумраке, а огоньки в домах сверкали все радостнее. «Милая, старая Англия, — сказала Лу, — подумать только, как я люблю тебя и Войси-стрит, которую я так часто ругала, когда жила там». Гости стали выходить из кают и оказались слегка напуганными картиной снаружи, где слабый свет фонарей едва освещал мостики, а внизу корабля колыхалась с плеском темная вода, делая не такой уж безопасной посадку в шлюпки. Услужливые офицеры помогали визитерам спускаться по лесенкам. Немало конфузов со стороны гостей произошло в эти мгновения. Молодые леди кричали пронзительными голосами то ли забавы ради, то ли действительно от страха, сильные руки мужчин были готовы в любой момент помочь им. Мистер Свон цитировал Шекспира в необычайно быстром темпе. В толчее, суматохе и веселье никто не заметил тонкую темную фигурку, которая оказалась чужой среди гостей. Провожающих было много и каждый полагал, что просто одетая молодая женщина с вуалью на лице пришла сюда с кем-либо еще. Ей помогли спуститься вниз по трапу без лишних вопросов и она заняла место среди других молодых женщин в переполненной шлюпке. Девушка взглянула на корабль, башней возвышающийся над лодкой, и услышала веселые крики, звучащие с тонущей в темноте палубы, и ответные прощальные возгласы со стороны шлюпок. Мужчины были необычайно разговорчивыми и шумными в течение короткого путешествия. Леди сидели тихо и лишь иногда жаловались на морскую болезнь. Никто не обратил внимания на незнакомую молодую женщину до тех пор, пока шлюпки не причалили к берегу и как только девушка сошла на землю, она в тот же момент стала быстро удаляться, исчезнув в ночи. — Кто это был? — спрашивал один из гостей, удивляясь столь быстрому ее уходу. Всем им нужно было попасть на железнодорожную станцию и они намеревались держаться вместе, пока не прибудут туда. — Я не знаю ее, это точно, я думал, она была с вами, — ответил другой. — Возможно, подруга одного из пассажиров, я полагаю. — Похоже на то. И никто больше не вспоминал о той странной молодой женщине. А той незнакомой молодой женщиной был импульсивный ребенок — Луиза Гарнер. В самый последний момент, когда уже заканчивалась посадка, сильное желание вернуться обратно вдруг овладело ею. Она быстро сбежала по ступенькам с кормы и, подбежав к сходням, была услужливо подсажена на лестницу сильными руками моряка и, наконец, заняла свое место в лодке, и все это произошло так стремительно, что никто не успел спросить, кем, собственно, она является. Таким образом, она отказалась от всех благ, которые ей сулила эмиграция, и, оставив невостребованной половину своих денег, маленький узелок с одеждой, она покинула «Землю обетованную». Лу некоторое время бежала после того, как высадилась на берег, боясь того, что она может быть силой возвращена на корабль. Тот билет, который она получила в обмен на свои восемь соверенов, мог каким-либо образом привязать ее к правительству Австралии. Примерно в полумиле от берега она остановилась, запыхавшись, и осмотрелась кругом. Девушка находилась на темной дороге, рядом с Грэйвсендом, здесь не было видно ни одного живого существа, не было слышно звуков погони, она была совсем одна. Лу стала дышать спокойнее, почувствовав, что свободна, что не привязана ни к пансиону, ни к эмиграции, она могла идти туда, куда хотела, могла вернуться обратно на Войси-стрит. Да, все шло именно к этому. Конечно, это был плохой, порочный дом, но ее тянуло туда всей душой, это была детская привязанность, кроме того, это был дом, где она впервые увидела Уолтера Лейбэна. «Я увижу его снова, — сказала она себе, — ни один океан не сможет лечь между нами, ни один корабль не сможет увезти меня от него. Я забыла как сильно люблю его, если думаю, что смогу жить без него. Я хочу видеть его всегда». Она думала об отце, который закрыл перед ней дверь, и, возможно, не самой лучшей была идея о возвращении к нему. Но Лу не была расстроена даже этой мыслью. Она помнила, что гнев Джарреда Гарнера хотя и был сильным, но, как правило, быстро проходил. У нее не было сомнений по поводу того, что он много раз раскаивался после той злополучной ночи. Вряд ли он еще раз закрыл бы перед нею дверь. В худшем случае, если бы он так и сделал, она могла бы найти себе другое жилище на Войси-стрит. Она бы могла научиться жить, могла бы выполнять работу на дому, в общем, сделала бы что-нибудь, чтобы не остаться без хлеба. Никакой труд не казался бы ей недостойным ее. Если бы она находилась рядом со своим возлюбленным. Было уже довольно поздно, ей не хотелось идти сейчас на железнодорожную станцию, чтобы не встретиться там с людьми, сошедшими с корабля, которые могли бы передать ее представителям австралийского правительства для отправки через океан, как поступали с теми людьми, которых похищали и отправляли на плантации в Индию много лет назад. Лу шла по дороге, думая о доме и Уолтере, и была счастлива. Когда взошла луна, девушка, была уже на вершине Гедшилла, откуда с восхищением смотрела вниз, на раскинувшийся перед ней прекрасный ландшафт и на широкую, быструю реку, сверкающую под лунным светом. Она прошла много миль, но почти не чувствовала усталости и бодро шагала вперед, не замечая, правда, ни одного дома, в котором бы она могла попросить убежища, до тех пор, пока не дошла до Страуда. Было уже так поздно, что ее совсем не пугала возможность пробродить остаток ночи; они теперь были короткими и, к счастью, девушка могла вернуться обратно в Лондон утром самым первым поездом. Да, уже было слишком поздно, чтобы искать ночлег, практически наступило утро. Громкий колокол Рочестерского собора начал звонить, когда Луиза вышла на улицы Страуда. Страуд был тихим, улицы безлюдны. Лу устала, но убеждала себя, что следует еще побродить до тех пор, пока не откроется станция, а затем она могла бы отдохнуть в зале ожидания. Девушка поднялась на мост и стояла там, глядя на реку, холмы, на высокие мрачные стены Рочестерского собора. Каким удивительным было все сегодняшней ночью! И все это была та земля, которую она так страстно желала оставить вчерашним днем. — Спасибо, Господи, — произнесла она, когда смотрела глазами, полными восторга, на раскинувшийся перед ней простор. — Я скорее стала бы возить скарб на тележке и продавать веники, чем покинула бы Англию. Она еще постояла на мосту, а затем медленно побрела через спящий город, с интересом и удовольствием оглядывая незнакомую обстановку, совсем не чувствуя одиночества в этот полночный час. Ей не нужна была компания для того, чтобы получить удовольствие от прогулки. Новизна и скромная красота города вполне удовлетворяли Лу. Ее душа была полна тихой радости. Она собиралась вернуться обратно на Войси-стрит, где надеялась снова увидеть Уолтера. Эта мысль придавала ей сил, она не чувствовала ни слабости от голода, ни одиночества ночи. Лу обошла кругом собор, глядя вверх на его темные стены, и пошла по дорожкам туда, где стояли величественные и несколько печально выглядевшие старые дома, вышла на Мэйдстоуновскую дорогу и когда наступило холодное серое утро, вновь вернулась в город на станцию. Здесь стоял утренний поезд на Лондон, отходящий в пять мийут шестого. Лу взяла билет в третий класс, она была очень осторожна, тратя свои деньги. Войдя в вагон, девушка оказалась среди рабочих в холщовых халатах и цветочниц, которые входили и выходили на каждой станции. Для нетерпеливой Лу путешествие показалось слишком долгим. В течение этой поездки было так много остановок, разных задержек, а ей так хотелось поскорее приехать. Как они встретят ее, те двое, от которых она ждала доброты? Чем ближе была развязка, тем больше сомнения, которых она раньше не знала, поднимались, досаждая ей. То горькое воспоминание об отречении от нее Джарреда окрасило вдруг все в темные тона. Что если он не будет рад ей, а будет только молчание, суровый, полный презрения взгляд, осуждение? Ее отсутствие могло дать почву для различного рода подозрений. Отец вообще мог отказаться выслушать ее объяснения. А Уолтер, он мог не понять ее. Он мог бы быть очень расстроен таким глупым бегством. Он ведь приложил так много сил для того, чтобы направить ее по правильному пути и вряд ли мог бы простить ей такой поступок. Будущее становилось все более мрачным по мере того, как поезд подъезжал к Лондону; было похоже, что ее мысли приобретают такой же цвет, как и серое свинцовое небо над городом. Было еще очень рано, когда она вышла со станции на улицу; везде громоздились фургоны, тут и там проезжали кэбы и повсюду раздавались звуки просыпающегося города. Уже ходили омнибусы и она нашла один, идущий до Тоттенхем-Кортроудской дороги, откуда она могла свободно пешком добраться до Войси-стрит. Настроение ее все больше падало в ходе медленной поездки черед город с бесконечными остановками для посадки и высадки. Было большим облегчением покинуть омнибус и продолжить путь пешком. Путь до дома показался ей, уставшей от блужданий прошлой ночью, бесконечно долгим, по вот, наконец, она вступила на запущенную старую улицу, которая вся была оккупирована различного рода птицами — птицами, которые из своих породистых предков превратились в лондонских арабок, кохинхинок и выглядели потрепанными, как переработавший дромадер[6 - Одногорбый одомашненный верблюд.]. Какая знакомая картина открылась перед ней и в то же время немного чужая после короткого отсутствия, которое казалось сейчас многолетним. Даже если бы она вернулась из Индии после десятилетнего отсутствия, вряд ли бы она была больше взволнована видом родного дома. Было девять часов утра: время завтрака для наиболее зажиточных обитателей Войси-стрит, время завтрака для Джарреда, хотя иногда, засидевшись до полуночи, он имел обыкновение завтракать в полдень или вообще мог обходиться без него. Знакомая дверь была открыта на улицу. Внутри находилась еще одна стеклянная дверь с колокольчиком сигнализации, соединенным с магазином. Там висел знакомый товар: черное сатиновое платье, потрепанный серый палантин, поношенная лимерикская кружевная шаль, черная вельветовая мантилья с блестящими прожилками, напоминающими след змеи. «Отделка платьев стоила весьма больших денег», — говорила миссис Гарнер. Запахло копченой рыбой — обычная трапеза Джарреда в это время года. Этот аромат рыбы, кофе и тостов с маслом усилил голод Лу. Она же ничего не ела после той еды на борту «Земли обетованной» и последние пятнадцать часов провела на свежем воздухе. Лу прошла немного по темному коридору и открыла заднюю дверь в гостиной. Она не рискнула сразу войти, а стояла, обозревая домашнюю картину, представшую перед ее глазами. Складной диван был наспех прибран и из-под одеяла сомнительного цвета зияли прорехи в нем. Высокий тонкий кофейник закипал на тагане, рыба внушительных размеров шипела и подпрыгивала на сковородке, тарелка тостов с маслом грелась на маленьком огне. Джарред в рубашке и паре древних марокканских шлепанцев, которые когда-то были бордового цвета, сидел в кресле, читая «Дейли телеграф», пока жарилась рыба и тосты, по выражению миссис Гарнер, «становились спелыми». Сама миссис Гарнер стояла перед комодом, занятая завивкой своей челки. — Папа! — крикнула Лу после минутной паузы. Джарред отбросил газету, вскочил на ноги, быстро пересек комнату двумя шагами и обнял дочь. — Моя девочка, моя бедная девочка! — воскликнул он. — Спасибо Господу, ты вернулась назад. Я был жесток, Лу, но я делал это для твоей же пользы. Я думал, что тем самым помогаю тебе. Я думал, что это самый легкий способ заставить его жениться на тебе. — Ты почти разбил мое сердце, отец. — Мне было очень нелегко жить после той ночи, Лу. И когда я получил твое письмо сегодня утром, где ты говоришь, что эмигрируешь… — …следуя примеру твоей бедной тети Мэри, — произнесла миссис Гарнер, оставившая свисать свои локоны с бигудей, к которым она их прикрепляла. — Ты действительно рад, что я вернулась, папа? Можно я останусь с тобой и буду ухаживать за тобой, как я обычно делала это? — Конечно, моя девочка. Садись и ешь свой завтрак. Ты все испортишь, если будешь и дальше продолжать жарить рыбу, мама, — добавил мистер Гарнер, чей нос уловил запах пригорающей еды. Лу села рядом с отцом, так же как она делала это раньше, когда фортуна изредка улыбалась Джарреду и его настроение было хорошим. Но перед тем, как начать есть, девушка должна была задать один вопрос. — Видел ли ты мистера Лейбэна в последнее время, папа? — Нет, малышка. Это длинная история и печальная. Я расскажу ее тебе постепенно. Счастливый взгляд исчез с лица Лу. — Что-нибудь не так, папа? Я думала, что все вроде бы хорошо, и ты рад меня видеть. Что-нибудь не так с ним? — Да, что-то очень плохое, Лу. — Он болен. Молчание. Но мать с сыном обменялись взглядами. — Он мертв? Опять нет ответа. Джарред отвернулся от дочери, не сказав ни слова. Лу с криком отчаяния раскинула руки и отвернулась к стене. Глава 25 Ледяная серая печаль вошла в сердце Флоры после того разговора с миссис Гарнер. Раньше в ее грусти была теплота, ведь она полагала, что Уолтер верен ей, в каждой слезинке ее была мягкость, эти слезы, казалось, были данью, выплачиваемой прошлому, и она считала, что он достоин этого. Сейчас же в ее скорби по человеку, обманувшему ее, не было ничего, кроме досады, раздражающего чувству презрения к себе. С этого времени она стыдилась своей печали и плакала только в одиночестве, никогда больше не произносила имени своего возлюбленного и молила Бога дать ей возможность забыть Уолтера. С того момента она сильно изменилась, но это изменение оказалось настолько незаметным, что лишь глаз доктора Олливента сумел уловить его. В ней постепенно начали проступать черты женщины. Та детская мягкость, которая очаровывала некогда сильного мужчину и незаметно для него самого заполнила его сердце, сейчас, казалось, уходит от нее. Она держала свою голову выше, в ее глазах появился холодный и гордый взгляд, в котором раньше была лишь мягкость и кротость. Флора никогда не осознавала чувства собственной значимости, пока с ней не обошлись столь жестоким образом, сейчас же она хранила свою печаль как самая гордая из женщин. Будучи несведущим в причине столь стремительных изменений, произошедших с девушкой, доктор Олливент терялся в догадках. Узнала ли Флора, что ее возлюбленный никогда не был достоин ее и таким образом решила раз и навсегда покончить со своей печалью? Может быть, она поняла правоту его нелестной оценки Уолтера? Он не знал, что и думать, но не смел задать ни одного вопроса, относящегося к теме его сомнений. Разве не достаточно было ему того, что она находится рядом с ним? Его единственная надежда была связана лишь с терпением. Ни единым словом не обмолвилась Флора о секрете своего возлюбленного. Она ничего не сказала отцу о визите миссис Гарнер. Девушка взяла тогда себя в руки через час или два после ухода той своеобразной дамы и в сопровождений Тини отправилась на прогулку в Броуд-Уолк, чтобы полностью успокоиться к тому моменту, когда отец вернется из Сити. Только бледный румянец выдавал ее душевные муки последних трех часов. — Почему, малышка, ты бледнее сегодня, чем обычно, — спросил ее заботливый отец, когда поцеловал дочь, — я боюсь, что Кенсингтон не вполне подходит для тебя. — Я не думаю, что здесь очень уж хорошо, папа. — Усподойся, — сказал бодро Марк, — мы отправимся в Хэмпстед. — Нет, нет, папа. Это было бы слишком холоднее место для тебя. — Нет, любовь моя, Олливент сказал мне недавно, что свежий воздух не помешал бы мне. Попробуем отправиться в Хэмпстед. Флора даже немного вздохнула от облегчения. По крайней мере, можно было бы оставить эту гостиную, которая, казалось, в какой-то мере была отравлена присутствием миссис Гарнер. Та софа, на краю которой она сидела с чопорным видом, вызывала в девушке ее образ. Странно, как печаль может накладываться на кресла, столы и другую мебель. Предполагаемые изменения местопребывания были обсуждены с доктором Олливентом этим же вечером. — Вы устали от Кенсингтона? — спросил он Флору. — Меня не очень волнует это место, — ответила она равнодушно. — Вы вряд ли найдете лучшие комнаты и более веселый вид, чем этот. — Разве интересно наблюдать людей, которые верхом ездят туда и сюда? — спросила она. — Галопируют и галопируют, как будто вообще больше не о чем думать? Я предпочла бы жить в лесу, где ничего нет, кроме высоких стволов сосен под зимним небом. — Я могу предположить, что вам бы скоро надоел лес. Однако давайте попробуем съездить в Хэмпстед. Бодрящий воздух как раз подойдет для вас и вашего отца. Он не сказал ни слова о тех неудобствах, которые ему сулила такая поездка. Он был благодарен хотя бы за то, что Флора не просила его оставить вообще окрестности Лондона. Остальное не имело значения для него. Девушка с новыми силами стала продолжать свое обучение после того откровения об Уолтере Лейбэне, она истязала себя упражнениями, штудировала глаголы и наклонения, идиомы и инверсии с огромным рвением. Она желала поскорее избавиться от образа своего потерянного возлюбленного, чтобы не оставлять ему места в своих воспоминаниях. Но, несмотря на все ее старания, он часто появлялся в ее мечтах. Казалось, его привидение нависало над ней, когда она сидела за столом, так же, как некогда он сам стоял рядом с ней у ее мольберта. Иногда она оглядывалась кругом с невероятным чувством того, что она действительно может увидеть стоящим его рядом, она как будто бы чувствовала его присутствие, почти видела его. И Флора дрожала оттого, что может вот-вот услышать его голос. Невидимый, неосязаемый, он мог иногда разговаривать с ней. У нее появились мысли о спиритизме, как о средстве общения с умершими, но она смеялась над подобной возможностью, вспоминая о том, что в действительности он никогда не любил ее, между ними не было того сильного чувства, которое бы могло привести душу мертвого человека к живому, не было кольца, которое могло бы связать их. Его страждущая душа скорее перенеслась бы к той девушке, которую он любил, и нашла бы там свое пристанище, в сердце той вульгарной особы. Не к ней, не к ней, которая так сильно любила его, вернулась бы его душа. Ни один наставник не мог желать более прилежного ученика, чем Флора. Ум девушки схватывал все буквально на лету. Она читала книги, приносимые ей доктором, которые принадлежали перу самых замечательных писателей; перед ней открылся также величественный мир естественных наук. И были моменты в её жизни, когда она погружалась в чудеса мироздания, забывая о той его частичке, которая, покинув землю, сделала ее одинокой. Все вместе они изучали Хэмстед и его окрестности и обнаружили в Вест-энде старинный коттедж, расположенный в живописном месте, где находилось еще несколько опрятных домиков, которые, казалось, каким-то странным образом попали сюда по воле доброй волшебницы да так и остались здесь. Место это располагалось вдали от церкви и почты, а также от других заведений типа мясных и свечных лавок. Дом, снятый мистером Чемни, был приземист и груб, с шершавыми, грубо вытесанными стенами и огромным количеством балок вокруг него. Коттедж находился посреди треугольного сада, огороженного живой оградой из остролиста, в саду же росли георгины, цветущие веселыми цветами. Флора была вначале даже несколько очарована этим местом, но затем отвела свои печальные глаза от окружающей ее красоты. Она думала о том, как бы мог быть восхищен Уолтер очарованием такого незамысловатого жилища, о том, что этот пейзаж мог бы вдохновить его на создание одной из его картин. Чем была для нее эта красота без Уолтера, который, однако, никогда не принадлежал ей. Марк оказался весьма удовлетворенным простотой выбранного места. — Я буду чувствовать себя здесь так же, как и на нашей старой ферме в Дарлинг-Дауне, — сказал он, — где незнакомцы появлялись не чаще одного раза в три месяца. В общем, даже неплохо находиться вдали от мясника и иметь возможность ездить в Хэмпстед за припасами. Флора обрадовалась хорошему настроению отца, так или иначе они были одним целым. Он никогда не переставал любить ее, и все ее мысли с самого ее рождения были связаны с ней. Неужели это была она, когда жаловалась на все, когда думала, что жизнь пуста из-за потери, которая потерей-то на самом деле не была, а была, собственно, концом обмана, пробуждением от глупых любовных снов? Она сказала себе, что с этого момента будет всегда счастлива, что она проведет большую часть своей жизни с отцом. Одно счастье ушло от нее, но другое могло быть коротким. Она бросала отчаянный взгляд на будущее, на ожидающее ее одиночество. Как она будет жить без отца? День за днем она добивалась все большего контроля над собой, казалось, она живет только для того, чтобы угождать отцу и радовать его. Не было на земле человека, так сильно почитаемого своей дочерью, как был Марк Чемни, горячо любимый этой задумчивой девушкой с темными глазами. Гуттберт высоко ценил ее поведение. Он видел стоическую молчаливую борьбу девушки со своей печалью, видел, что ее сердце заполняется любовью к своему отцу. «Она восхитительна, она самая женственная из всех женщин и это оправдывает мою безграничную любовь к ней» — думал доктор, возвращаясь на Вимпоул-стрит после одного из вечеров, проведенных в Вест-энде. Он был здесь каждый день, как это бывало и в Кенсингтоне. Доктор ездил туда и обратно с такой легкостью, как будто эти поездки вовсе не утомляли его. В один из таких дней мистер Чемни решил, что было бы неплохо, если бы Флора поездила верхом. Не бледное лицо сильно встревожило его. Она улыбнулась ему, но улыбка не казалась радостной. Для нее было бы совсем неплохо пронестись галопом по проселочным дорогам и тропинкам, которые пролегали между Вест-эндом и Эдвером. Доктор был очень осторожен и поэтому вызвался найти для нее хорошую, не очень норовистую лошадь, которая скакала бы так же плавно, как раскачивающаяся игрушечная качалка. Марк также желал участвовать в выборе животного. Как-то утром они встретились в Сити и просмотрели великое множество лошадей, пока их выбор не пал на откормленную гнедую кобылу с кротким темпераментом. Это было весьма флегматичное животное, спокойное, как бездетная вдова, имеющая неплохие сбережения, дела которой идут весьма неплохо. Флора была чрезвычайно благодарна и старалась казаться довольной. Возможно такой подарок, являющий собой живое, обожаемое существо, чьи темные глубокие глаза смотрели с нежностью на нее и чьи бархатные ноздри, казалось, дрожали от малейшего ее прикосновения, был самым лучшим подарком, который мог сделать для нее отец. Шаги девушки становились легче, когда она бегала в конюшню Титании, эту гнедую кобылку они так и назвали — Титания. Просторный ландшафт, свежий воздух придали Флоре новых сил, на ее щеках заиграл слабый румянец, губы стали розовыми. Она уже немного владела искусством верховой езды, обучившись этому с другими юными леди в Ноттинг-Хиллской школе, находясь под опекой мисс Мэйдьюк. Она умела изящно ездить легким галопом по круглому манежу и даже прыгать через низкие барьеры. Под руководством доктора она постигала искусство управления тихой Титанией и через некоторое время перестала пугаться вида омнибуса или фургона, несущихся на нее. Но каким бы добрым ни был доктор, Флора старательно избегала прогулок наедине с ним. У нее всегда был страх перед возможным повторением той сцены на церковном дворике в Тэдморе, и когда доктор после полудня предлагал поехать верхом, девушка говорила, что ее отец непременно должен быть с ними на той лошади, которую он купил для грума, обычно же она ездила рано утром с грумом в качестве своего провожатого. Здоровье девушки заметно улучшилось. А из-за длительных прогулок верхом, учебы, ежедневных чтений вслух отцу, внимания к малейшим его желаниям, домашних забот, таинства которых она постепенно постигала, у Флоры совсем не оставалось времени на лелеяние своей сердечной печали. Божественный, исцеляющий забвением бальзам даровался ей скупыми дозами, поэтому ее боль иногда просыпалась и больно жалила сердце, но это все же была переносимая боль. «У меня есть отец, — говорила она себе, — я должна быть счастлива». И живя с этой мыслью, она хранила надежду, что ее отец, будет жить с ней долгие годы. Она потеряла уже так много, небеса должны были оставить ей то, что еще составляло ее счастье. Первые холодные ветры октября послужили сигналом к перемене места обитания, Каким бы милым ни был коттедж в Вест-энде, доктор Олливент настаивал им перемене жилища. Мистер Чемни должен был пронести зиму в более мягком климате. Паинмаус в Хэмпшире как раз подошел бы ему. Было решено, что они двадцатого должны стартовать в Паинмаус. Доктор обещал снять комнаты для них и вообще подготовить все к переезду. — Я должен буду остаться без наших вечеров, — сказал он, — и без моей ученицы. — Но ты ведь можешь иногда приезжать к нам, — предположил Марк. — Возможно, на несколько часов в воскресенье. — Вряд ли это будет так уж необходимо для тебя, — сказал Марк. — О, конечно, будет, — ответил доктор, улыбнувшись, — я вовсе не думаю, что такое путешествие оказалось бы бесполезной тратой времени, поверь мне. Но я не должен больше так расслабляться, как делал это летом. Мое отсутствие было слишком длительным и я должен буду выдержать некоторые упреки, когда вернусь домой, особенно от тех пациентов, у которых на самом деле ничего плохого со здоровьем нет. Флора проделала свою последнюю прогулку верхом по столь полюбившимся ей тропинкам, прогулялась с отцом по заросшему вереском полю и уже была совсем готова отправиться в Паинмаус, когда случилось нечто, что сделало их путешествие невозможным и приковало их к коттеджу в Вест-энде. Хронический кашель Марка Чемни, который доктор наблюдал с некоторым беспокойством — сам по себе кашель было не очень сильным, — неожиданно перерос в приступы бронхита. Марк простудился, несмотря на все меры предосторожности по поводу его здоровья со стороны дочери. Вероятно, гуляющие повсюду сквозняки продули его. Он оказался прикованным к постели в маленькой комнатке с зарешеченными окнами, смотрящими в сторону зеленых пастбищ на Финилеевских и Хэроувских холмах. С самого начала Гуттберт Олливент знал, что должен наступить конец. Но как он мог это сказать Флоре, чьи молящие глаза требовали и слов надежды и утешения? Должен ли он все-таки сказать ей правду? Пусть лучше она чувствует, что отец не обречен, так будет лучше для больного, имеющего слабый шанс продлить дни своего существования, лучше, возможно, и для нее. Поэтому он ничем не выдал свой страх, успокоил ее, как мог, но и не лгал при этом. Он не мог допустить, чтобы она повернулась к нему и сказала: «Вы обманываете меня». Он не мог дать ей повода для того, чтобы она стала презирать его. Миссис Олливент приехала в Вест-энд, чтобы помочь им, или, скорее, позаботиться о Флоре которая сильно нуждалась в опеке. Дни проходили за днями без видимых признаков улучшения состояния больного, и девушка, возможно, начала осознавать ужасное будущее, нависшее над ней. День за днем Марк становился все слабее, он почти не мог разговаривать с дочерью. Флора задавала доктору Олливенту один и тот же волнующий вопрос: «Есть ли опасность?» Неделю ему удавалось с трудом защищаться, по большей части он отвечал на профессиональном языке и это развеивало ее сомнения и даже рождало надежду. Но вот наконец настало утро одного дня, когда он должен был либо безбожно лгать ей, либо сказать всю правду: да, существует опасность, сомнительно, что она сможет провести с отцом еще много дней. Она не плакала. Ее сердце, казалось, совсем остановилось, все ее чувства притупились от близости столь сильного горя. Ее губы и щеки побелели, она стояла и молча смотрела на доктора, пока он, наконец, не прижал ее к своей груди и не стал утешать, успокаивая ее поцелуями, ласковыми словами так, как обычно утешают ребенка. — Почему Бог не забирает меня тоже, — сказала она наконец, — он должен сделать это, если он милосерден. — Моя любовь, мы не должны обсуждать его милосердие, — воскликнула миссис Олливент, с волнением в глазах обнимая девушку. — Все его действия добры и мудры, даже тогда, когда он отнимает у нас самое дорогое. Флора отпрянула от нее. — Как вы можете говорить такое мне? — воскликнула она порывисто. — Разве хорошо разлучать двух людей, являющихся друг для друга целым миром? Когда он уйдет, не останется никого, кто мог бы позаботиться обо мне. — Флора, вы знаете, что это не так, — сказал доктор укоризненно. Это был первый раз, когда он осмелился намекнуть на свою тайну с того дня, когда они были на церковном дворике в Тэдморе. — Ну, тогда не будет никого, о ком бы я могла заботиться, — сказала Флора жестко. В момент этой агонии все люди были безразличны для нее, она ненавидела всех, кто, казалось, даже из сострадания мог встать между ней и ее умирающим отцом. Она вырвалась из рук миссис Олливент и взбежала наверх по лестнице в комнату отца, упала у его постели, решив ни на минуту не отходить от него. Последние часы этой исчезающей жизни должны были быть ее и только ее. Доктор нанял отличную сиделку, мягкую и искусную, но Флора была ревнива к таким услугам и не могла вынести подобной помощи. В один из вечеров, после дня, проведенного в бреду, Марк, казалось, стал выглядеть лучше, его разум прояснился, голос стал сильнее. Это была одна из тех последних вспышек жизни, которая освещает темноту приближающегося конца, но Флоре это показалось признаком выздоровления. Ее глаза засверкали с новой надеждой, она вся дрожала от радости, наполнившей ее. Ему было лучше, он будет жить. Ужасный рок мог пройти мимо. Марк неуверенно вытянул свою исхудавшую руку, пытаясь найти дочь. Она схватила ее и расцеловала. — Моя любовь, я рад, что ты рядом со мной. — Я всегда с тобой, дорогой отец. Я не оставлю тебя до тех пор, пока ты не станешь снова здоровым и сильным. — О, моя дорогая, это никогда не случится. — Да, да, папа, тебе уже лучше сегодня. — Мой разум светел, дорогая. Бог дал мне минуту просветления после всех тех ужасных снов, странных снов, которые давили и мучили меня. Сегодня же я могу нормально мыслить. Я хочу поговорить о твоем будущем, Флора. — Не надо будущего, — сказала она жалобно, — я не хочу будущего без тебя. — Моя любовь, ты будешь жить и стараться быть яркой, счастливой женщиной, полезной другим людям, какой и должна быть женщина, пожалуйста. Возможно, в том тусклом мире, куда собирается отвести меня смерть, я смогу узнать что-нибудь о твоей жизни. Если будет так, как это будет хорошо для меня — знать, что моя милая, дочь живет прекрасной, полной радости жизнью женщины, любит и любима, что она счастливая жена и мать. — Папа, папа, ты пугаешь меня! Я живу только для тебя, у меня никого нет, кроме тебя. — Где Олливент? Начал ли он снова бредить? Флора подумала, что вопрос никак не связан с тем, о чем они только что говорили. — Внизу, папа. Он здесь каждый вечер, ты знаешь. — Позвони в колокольчик, малышка. Я хочу поговорить с ним. Она подчинилась, и Гуттберт быстро поднялся к Марку в ответ на просьбу Флоры. Он присел у кровати больного напротив Флоры, и Марк протянул свою слабую руку своему старому другу. — Все хорошо, Гуттберт, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты был рядом со мной, как и моя малышка, моя милая дочка. Было бы очень жестоко оставить ее совсем одну в этом мире, без друзей, без защиты. — Она никогда не окажется в подобном положении до тех пор, пока я жив, — ответил доктор живо. — Разве ты не просил меня быть ее защитником, и разве я не обещал опекать и заботиться о ней. — Я знаю, знаю, — сказал Марк задумчиво, — но есть кое-что еще. Марк замолчав, одну его руку держала Флора, другую своими сильными пальцами Гуттберт. Никто из них не говорил с ним: его слова, его дыхание были слишком драгоценными. Флора сидела, наблюдая лицо отца в тусклом свете одинокой свечи; они были очень осторожны, чтобы не причинить беспокойства больному слишком ярким освещением. — Если бы я не доверял тебе, ты думаешь, я бы смог вообще доверить тебе такую заботу, Гуттберт? — спросил Марк через некоторое время. — Я был, я буду достоин этого доверия, — ответил доктор Олливент, — как бы ни шли плохо у меня дела, эта забота будет у меня на первом месте. — Я верю. Что, если я окажу еще большее доверие, добавлю еще больше тебе заботы? Что, если я знаю твой секрет, Гуттберт? — Папа! — воскликнула Флора с мольбой в голосе. — Моя любовь, я должен говорить свободно. Существуют моменты в человеческой жизни, когда все условности должны быть отброшены. Да, Олливент, я знаю твой секрет, такая привязанность, которую ты показывал, имеет более глубокие корни, чем дружба. Я прочитал этот секрет на твоем лице, как бы тщательно ты ни старался спрятать его. Ты больше, чем опекун моей маленькой девочки. Ты ее любишь. — Папа, как ты можешь быть столь жестоким, когда знаешь… — Да, девичья мимолетная фантазия. Но почему и дальше должна быть душной атмосфера жизни одинокой женщины. Моя дорогая, ты была создана для того, чтобы осчастливить дом честного мужчины, и мой старый друг любит тебя, любит так, как не любил тебя твой первый возлюбленный. — Бог свидетель, это так! — воскликнул Гуттберт, и ни слова больше. Умирающий отец знал очень хорошо, что с ним скоро произойдет. Нет на свете мудрости более глубокой, чем тот свет, который приходит в момент, когда человек стоит у дверей в другой мир. — Возьми ее в свои жены, Олливент, нет большей защиты, которая могла бы более надежно укрыть женщину от штормов судьбы. Ты честно выиграл ее. Муж, которого я выбрал для нее, мертв и был искренне оплакан. Моя дочь не станет противоречить последнему отцовскому наказу, последней мольбе своего отца. Позвольте мне соединить ваши руки, как последний наказ в моей жизни. Он притянул их руки к своей груди. Они вполне могли бы противостоять этому слабому движению, но посмели ли бы они противостоять ему? Руки встретились, одна из них дрожала, другая была инертной, безучастной, безвольной. — Вот, дети, — сказал Марк, — это своего рода клятва. Пусть никто из вас не забудет этого момента. Если можно думать каким-либо образом в могиле, то я буду думать о вашем счастье. Флора мягко убрала свою руку от руки доктора Олливента и встала на колени у кровати, тихо всхлипывая. — Папа, — сказала она, когда наконец смогла заговорить, — живи, пожалуйста, ради меня. Жизнь и мир будут ненавистны мне без тебя. Я не смогу любить никого, я не смогу думать о ком-либо еще. У меня есть одна погребенная любовь и твоя. Если я потеряю тебя, я потеряю все. — Тише! — сказал ее отец мягко, — в твоем возрасте жизнь только начинается. Возможно, когда гусеницы лежат в теплых и темных коконах, они думают, что жизнь будет скучной без этого жилища, а посмотри потом, как счастливо летают бабочки под солнцем, когда отпадает старая шелуха их старого жилища. И, высказав это сравнение, Марк Чемни погрузился в мягкий сон, из которого ему не суждено было вернуться в этот мир, сон настолько мягкий, что только Флора, напротив груди которой находилась голова отца, смогла услышать его последний вздох. На рассвете серого осеннего утра Гуттберт Олливент нашел ее сидящей на кровати и держащей своего мертвого отца на руках. Она не плакала, у нее было отрешенное бледное лицо, вид которого внушал ужас, оно было похоже на лицо человека, находящегося на грани безумия. Глава 26 Миссис Олливент забрала Флору на Вимпоул-стрит и в течение, долгих недель девушка лежала в комнате на верхнем этаже этого тихого дома; за ней заботливо ухаживали и наблюдали, а, находясь в бреду, она действительно нуждалась в такой опеке. Сердце и мозг слишком тесно связаны друг с другом, чтобы иметь возможность существовать по отдельности. Удар, обрушившийся на любящее сердце, не пощадил и рассудка и какое-то время казалось, что девушка ввергнута в хаос. Ничто, кроме искусства и заботы доктора Олливента, не могло бы спасти ее жизнь, и его терпение и мастерство сделали, наконец, свое дело. Девушка очнулась после долгого бредового забытья одним из пасмурных, снежных дней в середине зимы и в недоумении оглядела незнакомую комнату, удивляясь новому месту. Это была скромно обставленная квадратная комната. Все здесь стояло на своих местах и как будто по линейке были вывешены все занавески. В комнате находилась старинная мебель: высокое красного дерева бюро, комод из того же материала, оба этих предмета были обиты латунью, отражающей вспышки пылающего в камине огня. Старинного вида гравюры, изображающие четыре времени года в овальных позолоченных рамках висели на стенах. Софа, покрытая кисеей, кресло с таким же безукоризненно чистым покрывалом, маленький столик на тонких ногах, на котором стояло китайское блюдо с разрезанным апельсином, сверкающая медная решетка камина, снежные хлопья, падающее за окном, — Флора отметила все эти детали, но не с удивлением, а скорее с некоторым равнодушием. Где она? Была ли это одна из священных спален мисс Мэйдьюк — тот внушающий благоговение храм, чьи закрытые ворота она перешагнула, полная нервной дрожи? Девушка должна была быть серьезно больной, чтобы попасть в то святилище. Флора начала думать, что она заболела скарлатиной или какой-то другой опасной болезнью и поэтому в столь тяжелом положении была доставлена сюда — в убежище, где смерть вряд ли могла достать ее. Король тьмы действительно должен был бы дрожать при виде мисс Мэйдьюк. Так уж случилось, что, пройдя через многодневный бред, мысли и фантазии Флоры перенеслись обратно в юность, даже в детство, проведенное в Ноттингемской академии. Уроки, танцы, девичья дружба, развлечения на каникулах — все это вернулось к ней. Она ошибочно принимала своих сиделок за учителей мисс Мэйдьюк, с беспокойством думала о невыученных уроках и о пропущенных занятиях, музыкой. Последний год, который таил в себе все недавние события, казалось, совсем вылетел из ее памяти. Люди, с которыми она разговаривала, были людьми, которых она знала много лет назад, когда была совсем маленькой девочкой, незначительные мелочи, которые давно уже были забыты, сейчас вспоминались с необычайной легкостью, как будто произошли вчера. Сегодня в первый раз темный занавес, висевший над ее сознанием, приподнялся в первый раз с тех пор, как она оказалась в этом доме, — девушка подумала об отце. — Почему папа не идет ко мне? — удивленно спросила она. — Мисс Мэйдьюк, должно быть, послала за ним. Она с нетерпением повернулась в своей кровати, встревоженная этой мыслью. Женщина в сером платье и белом муслиновом чепце вышла из соседней комнаты, дверь в которую была открыта. Ни на мгновение больную не оставляли без присмотра. Доктор Олливент велел сиделке находиться в маленькой туалетной комнатке, где она могла слышать и даже видеть девушку, но сама при этом находилась бы за пределами видимости так, чтобы Флора не беспокоилась при виде незнакомой женщины, сидящей рядом с ней день и ночь. — Где папа? — спросила Флора. — Я не знаю, мисс. — Пошлите за ним, пожалуйста. Попросите мисс Мэйдьюк послать за ним немедленно. Вы учительница английского? Почему вы носите чепец? Мисс Бонфорд не носила его. Мне не нравятся учителя в чепцах, они похожи на слуг. Сиделка позвонила в колокольчик, но не оставила комнату. — Почему вы не идете за ним? Почему вы не сходите за моим папой? Очень нехорошо со стороны мисс Мэйдьюк оставить меня в столь тяжелом положении и не послать за ним. Я уверена, он будет очень сердит. Дверь открылась и вошел доктор Олливент. Флора взглянула на него, но не узнала. — Я думаю, что ее разум возвращается к норме, сэр, — прошептала сиделка, — она спрашивала о своем отце… — Она не узнает меня, — сказал доктор, вздохнув. Он так хотел увидеть в ее глазах то, что она узнала его. Флора смотрела на него так, как будто это был незнакомец, так же, как она смотрела на него в то утро, когда умер ее отец. Он присел рядом с кроватью и взял ее несопротивляющуюся руку. — Если вы доктор, то, пожалуйста, пошлите за папой, — сказала она. — Я ваш доктор, — ответил он мягко, держа пальцы у нее на пульсе, который был слаб, но регулярен. — Вы не думаете, что могли бы вспомнить мое имя, если бы попытались? — Нет, — сказала она безучастно, — вы не мистер Джадсон. Мистер Джадсон был добрым аптекарем, посещающим молодых леди мисс Мэйдьюк. — Нет. Попробуйте еще. — Я не помню. Пожалуйста, пошлите за папой. Если я больна, то он должен прийти и увидеть меня. Отцы других девочек всегда приходили, когда их дочки были больны. — Но ваш папа был в Австралии, на другом конце земного шара, не правда ли? — Да. Я часто искала это место на глобусе. Тот район, где он находился, не был отмечен на карте, настолько он был нов. Но учительница показала мне, где можно его найти. Так тяжело осознавать, что мы должны находиться на противоположных полюсах земли, папа и я. «Папа очень далеко сейчас», — подумал доктор печально. — Но папа приехал домой, не правда ли? — спросила Флора озадаченно, — я помню, что получила письмо, в котором он говорил, что возвращается. О, как счастлива я была в тот день. Я едва могла сдерживать свою радость. Мисс Мэйдьюк дала нам полдня отдыха из-за столь странного моего поведения, благодаря чему все остальные девушки радовались так же, как я, — сказала она. — Я помню, папа в самом деле вернулся домой. Где он. Почему не приходит ко мне? — спрашивала девушка, постепенно приходя в себя и наполняясь безликим страхом. — Оттуда, где он находится, нет обратного пути, — ответил доктор. — Теперь я вспомнила все! — воскликнула Флора. — Вы доктор Олливент. Это вы сказали мне, что папа должен умереть. Я ненавижу вас. Это была награда Гуттберту Олливенту за все недели заботы и терпения, за беспокойство, измотавшее его, за охватившее отчаяние, за все дни, проведенные в лихорадке между надеждой и сомнениями. — Я ненавижу вас! — воскликнула Флора и отвернулась к стене. Он еще некоторое время пробыл в комнате, дал новые инструкции сиделке и затем удалился, не сказав больной более ни слова. Он сделал то, что, по его мнению, было единственно правильным. Он пытался быть честным с ней, он не хотел смягчающей лжи. Доктор оставил пробуждающийся разум бороться со своей печалью, он не хотел затемнять ее сознание успокаивающей ложью. Для Флоры было бы лучше, если бы ее чувства и печаль проснулись в ней, чем просто утешать ее временной, фальшивой надеждой. Выздоровление происходило медленно и тяжело. Был конец января, когда тучи начали постепенно рассеиваться над воспаленным мозгом. А в конце февраля больная почувствовала себя достаточно сильной для того, чтобы потихоньку спуститься вниз, в гостиную, уставленную мебелью на старинный манер. Там она садилась, укутанная в шаль, в мягкое кресло с высокой спинкой, стоящее у камина. Из трех больших окон этой комнаты можно было наблюдать холодную серую улицу, и девушке казалось, что жизнь ее имеет такой же безрадостный, серый, как и вид за окном, оттенок. Монотонное завывание восточного ветра ночью звучало, как хор ее жизненной трагедии, как крик об ушедших днях и друзьях. Она была еще слишком слаба для того, чтобы много и глубоко думать. Её словно кто-то оберегал от тяжелых дум. Вряд ли она смогла бы перенести свое горе, если бы ее рассудок был достаточно ясен, чтобы осознать все происшедшее. До сих пор она пребывала как бы в неведении о случившемся. Казалось странным начинать жизнь заново в этом незнакомом доме, где один день был похож на другой: не было спешки, волнений, беспорядка, разнообразия, это было время, когда она вряд ли могла сказать, конец это или начало недели. Странным казалось ей, что она каким-то образом принадлежит доктору Олливенту и его матери. Дом же словно не относился к внешнему миру, сюда не приходили друзья и знакомые, но среди людей она бы чувствовала себя так же одиноко, как Селкирк на пустынном острове посреди океана. Девушка постоянно думала о доме на Фитсрой-сквер, о том старом, унылом и радостном, ярком и теплом доме, доме, который соединял в себе все противоположности мира и примирял их. Какими безрадостными выглядели старая лестница и холл зимним полднем, когда отца не было дома, а мисс Гэйдж и ее подчиненные находились на хозяйственном этаже; Флоре казалось при этом, что она совсем одна в доме. Но какой веселой и яркой, по-домашнему уютной выглядела гостиная вечером, когда там в обоих каминах пылал огонь, горели свечи на столах, пианино было открыто, отец улыбался ей, откинувшись в кресле, а она с Уолтером пела. Иногда у нее появлялось сильное желание увидеть эти комнаты снова, и желание было настолько сильно, что только слабость удерживала ее от попытки исполнить его. Но как это было бы глупо, горько и тщетно! Что бы она могла там найти кроме пустого дома? Они ушли, те, кто делал теплыми и живыми старые комнаты, те, кто был ее миром. Она могла бы сейчас найти там лишь холодный и пустой дом, пыльный и неопрятный, с вывеской «Сдается» на окнах, опутанных паутиной, или, быть может, обнаружила бы в нем незнакомца, а сам дом нашла бы светлым и ярким, в котором никто не знал бы ее мертвого отца. Мысль о старом доме и о своей жизни, связанной с ним, часто посещала Флору ночью. Была ли в тех комнатах сейчас музыка, счастливый юный смех, как это было прошлой зимой, всего год назад, когда она и Уолтер проводили веселые декабрьские вечера вместе. Она представляла себе, что слышит звучащую вдалеке музыку, смех, раздающиеся в том покинутом жилище. «Могла бы я увидеть призрак отца, если бы пошла туда в сумерках? — думала она, — если бы я знала, что увижу, то пошла бы. Его тень не сделает мне зла. Дорогой отец, если бы я только могла видеть твой благословенный дух И знать, что ты счастлив. Сжалься, надо мной и жди дня, когда мы вновь встретимся с тобой». Такая вера поддерживала ее. У нее не было сомнений по поводу того, что она и ее отец смогут встретиться. У нее не было сомнений, что ее огорчала собственная молодость и долгое скучное будущее: длинный и утомительный путь ей предстояло проделать, чтобы оказаться перед золотыми воротами, ведущими в неизведанные небеса. Наконец, она рискнула задать вопрос доктору Олливенту, вопрос, так долго терзавший ее. — Дом на Фитсрой-сквер сдан кому-то, я полагаю, — проговорила она, — и старая мебель, выбранная папой, продана? — Нет, Флора, все осталось без изменений. Я бы не стал делать ничего без вашего разрешения. Все там находится в том же виде, в котором было тогда, когда вы жили там. Когда у вас будут силы думать над этими проблемами, вы решите, как быть с теми вещами. Это взволновало ее больше, чем вся его доброта и внимание. — О, как великодушно с вашей стороны, я благодарю вас за это всем сердцем! — воскликнула она. — Я хочу увидеть комнаты такими же, какими они были, когда я и папа жили в них. — Мне бы хотелось вернутъся домой на Фитсрой-сквер, как только я выздоровлю, — добавила она после минуты раздумий. — Что, Флора! Жить одной в таком большом доме, который даже во время присутствия там вашего отца казался похожим на казарму. — Я бы никогда не была одинокой там, — ответила она задумчиво, — я бы думала, что папа находится со мной! — Моя любовь, это безумие, — сказал доктор серьезно. — Мы не можем жить с духами умерших. Жизнь предназначена для живых, надеющихся. — У меня никогда не будет больше надежд. — Флора, имеете ли вы представление о той боли, которую причиняете мне, говоря подобным образом. Я думаю, что заслуживаю нечто большее от вас. — Вы имеете в виду то, что я должна быть благодарна вам? — спросила она, глядя на него задумчиво своими большими глазами, — благодарна за то, что вы так много заботились обо мне, когда я была больна, за то, что вернули меня к жизни, в которой у меня нет ни единой радости и надежды? — Я сомневаюсь в том, что меньшая забота могла бы спасти вас. — И я должна быть благодарна вам за это? Бог хотел забрать меня, возможно, забрать к моему отцу, а вы мешаете ему и его состраданию. — Нет, Флора, если бы Бог хотел, чтобы вы умерли, то он вряд ли бы поддерживал в моем сердце любовь, любовь столь сильную, что она смогла спасти вас, когда наука была уже бессильна. В ответ Флора только вздохнула. Она слушала его слова о любви почти с полным равнодушием. Разве важно, любят ее или ненавидят. Та любовь, которую она желала завоевать, сейчас была потеряна для нее. Ничего не могло быть лучше для ее выздоровления, чем тихий и размеренный ход жизни в доме на Вимпоул-стрит. Как только Флоре стало значительно лучше, доктор начал делать все возможное для того, чтобы развлечь ее: купил книги и журналы, рассказывал о событиях в светской жизни, которая могла бы заинтересовать даже самого скучного человека, говорил о величественном и стремительном прогрессе цивилизации. Доктор пробудил в ней некоторый интерес к политике и когда какой-либо важный вопрос обсуждался в газетах, он пытался объяснить ей суть дела и читал ей мнения двух или трех политиков в разных журналах. Словом, хотя он и был очень осторожен в вопросе возобновления их занятий по классическим и естественным наукам, доктор понемногу обучал ее и она становилась все более и более оживленной в его обществе, не теряя при этом своего детского обаяния. Как всякая женщина, она чувствовала благодарность к нему за столь сильную любовь по мере того, как шло время, боль утрат постепенно отступала от нее. Миссис Олливент лечила ее мягкой материнской привязанностью, возможно, в этом и было что-то размеренное и педантичное, но старая леди была искренна в своих чувствах. Многие комнаты, оставшиеся неизмененными с того дня, как в них была доставлена мебель из. Лонг-Саттона, приобрели, сейчас более радостный и живой вид и все это было сделано для Флоры. В один из дней доктор купил стереоскоп с многочисленным количеством слайдов, изображающих различные места в Европе. Он выбрал для девушки также новое пианино с розовой шелковой обивкой сзади и бронзовым орнаментом. Доктор заменил старенький коврик перед камином на новый, сделанный из белой овечьей шерсти. Он купил пару небольших кресел в мебельном магазине на Вигмор-стрит, старые же кресла из Лонг-Саттона отправил на склад старых вещей. Доктор редко проводил свой день без того, чтобы не найти дрезденскую или римскую вещичку и не принести ее вечером Флоре. И если получал взамен слабую, едва заметную улыбку, то все его заботы были более чем вознаграждены. — Я едва узнаю комнату, — сказала миссис Олливент. — В дни моей молодости люди не превращали свою гостиную в магазин игрушек, однако это выглядит очень мило, моя дорогая, и если это доставляет удовольствие вам и Гуттберту, то и я должна быть довольна. Это больше ваш дом, чем мой. — О, миссис Олливент, я лишь гость. — Нонсенс, моя любовь, постепенно этот дом станет вашим. Я с надеждой смотрю на тот день, когда это произойдет, так же, как и Гуттберт, и я очень рада видеть, что он ради вас украшает дом. Но хоть он и делает все по своему усмотрению, он никогда не сможет обставить свой кабинет лучшей мебелью, чем та, что была привезена мной из Лонг-Саттона. По мере того, как ее разум медленно пробуждался от всепоглощающей печали, Флора стала понимать, что в этом доме к ней относятся как к будущей жене доктора Олливента. Ни единым словом он не обмолвился об этом, но в его голосе были нежность и забота, предвещающие в дальнейшем перейти в чувство власти над ней. Он говорил с ней так, как будто Флора была его собственностью. Он консультировался с ней о своих жизненных планах, посвящал ее в свои секреты, пытался даже заинтересовать ее своей профессиональной карьерой. Флора вспомнила ложе умирающего отца, тот торжественный момент, когда их руки соединил Марк Чемни; чье пожелание должно было быть священно. Но то было не просто желание, а скорее требование. Могла ли она своенравно не выполнить его? Любви к этому доброму и верному другу она не питала. Разве не он вошел в ее жизнь, как пророк несчастий? Он говорил ей, что ее возлюбленный может оказаться обманщиком, что ее отец умрет в расцвете сил, и, оба предсказания обрушились на нее. Было ли возможно, чтобы после этого она могла любить его? Ей было жаль его в тот летний день, когда они стояли на церковном дворике в Тэдморе, когда он раскрыл перед ней всю глубину своих чувств. Она жалела его и сейчас. Такая преданность заслуживала ее жалости, но она полагала, что любит его сейчас не больше, чем тогда, когда Уолтер был жив, и жизнь казалась ей прекрасней, чем сад с розами. Она взглянула на свое черное платье, как на защиту. Со дня смерти отца не прошло еще шести месяцев, поэтому не могло быть и разговоров о женитьбе еще в течение долгого времени. Так она закрыла глаза на свое будущее и позволила жизни идти своим ходом подобно тому, как течет река в пасмурный день: не блистая, не переливаясь на солнце, просто тихо направляясь в далекие моря. С того времени, как доктор Олливент рассказал, что дом на Фитсрой-сквер по-прежнему принадлежит ей, желание девушки увидеть его усилилось. Он должен выглядеть таким же, каким был в те счастливые дни, которые никогда не повторятся снова. Это было бы похоже на возвращение в старую жизнь, — она могла увидеть свои комнаты, которые были свидетелями ее радости. В первый же раз, когда Флора отправилась на прогулку в комфортабельном экипаже доктора в один из солнечных мартовских дней, она потребовала от Гуттберта доставить ее на Фитсрой-сквер. — Моя дорогая Флора, вы еще недостаточно сильны для такого визита. — Напротив, у меня достаточно сил, чтобы съездить куда-либо. Вы не знаете, как сильно я хочу увидеть старый дом. Ведь это так близко! — Я боюсь не расстояния, а болезненных чувств, которые могут возникнуть у вас. — Они причинят мне не больше вреда, чем обманутые надежды. Я уже настроилась на то, что вы должны отвезти меня туда, как только я поправлюсь настолько, что смогу выходить из дома. — Будьте рассудительной, моя дорогая. Позвольте мне провезти вас вокруг Парка. — Я ненавижу Парк. — Очень хорошо, Флора, я полагаюсь на силу вашего духа, — сказал доктор и дал распоряжение кучеру. Короткое путешествие вдоль Вигмор-стрит, мимо Мидлсекского госпиталя вниз по Шарлотте-стрит, и они оказались в старом пустынном сквере с огромными каменными домами. — Вот наш дом! — воскликнула Флора почти с радостью в голосе. Было очень тяжело в этот момент вспоминать, что ее любимый отец, выбравший и обставивший этот дом, никогда больше не переступит его порог. Старая экономка, которая была сейчас смотрительницей дома, открыла дверь. Ее вид вызвал у Флоры воспоминания о яркой праздничной жизни, о том, как она играла в домоводство, о том, какие радостные чувства возникали у нее, когда она заказывала обеды с чарующим чувством бережливости прибегая к сокращению расходов на еду и оплачивая недельные счета блестящими золотыми соверенами из папиного банка, где их, казалось, «выпекают» каждый день в таких, количествах, как будто это были всего лишь фишки! Миссис Гэйдж выразила свой восторг по поводу неожиданного прихода ее дорогой молодой леди множеством причитаний и стала протестовать против благодарности за то, что она предприняла все зависящее от нее по поводу ухода за домом, — она всего лишь вытирала пыль и снимала паутину; затем она провела Флору наверх по широкой старой лестнице, скрипящей при каждом шаге. Флора с разбегу прыгнула в любимое кресло Марка и поцеловала подушку, на которую он клал голову во время отдыха и заплакала так, как не плакала со дня его смерти, это был целый поток слез, с которыми, казалось, уходит из ее сердца и боль. Коснуться этих вещей, которых касался отец, почти что значило для нее то же, что и побывать с ним рядом. — Пусть это кресло будет со мной на Вимпоул-стрит, — обратилась она к доктору Олливенту, когда глаза ее стали сухими, — и его книги, стол и еще некоторые вещи, любимые им, — то старое пианино, которое он купил мне. С остальным имуществом вы можете поступать так, как сочтете нужным. — Вы должны лишь выбрать то, что бы вы хотели взять, Флора. Ваши желания — закон для меня. — Вы так добры, — сказала она и затем добавила, — если бы я только могла быть более благодарна вам. Они прошли по дому, заходя в каждую комнату, в том числе в спальню Флоры с незатейливыми украшениями, представляющими собой фотографии, различными бра, несколько китайских сувениров, гипсовые копии различных знаменитых скульптур, книжные полки, увешанные голубыми ленточками, все это едва ли стоило пяти фунтов на аукционе, но для доктора эта обстановка обладала притягающей силой. Он не расстался бы со всем этим и за целый годовой заработок. — Мы заберем все эти вещи на Вимпоул-стрит, — сказал он, — и вы украсите свою маленькую туалетную комнату ими в память о вашем первом доме. Доктор сделал список вещей, которые нужно было забрать, пока Флора оглядывалась кругом и вздыхала над всеми этими свидетельствами счастливых дней. Гуттберт увидел, что она стала у окна и выглядывала из него, а затем отвернулась с печальным вздохом. Он сразу догадался о том, что она думала о своем потерянном возлюбленном и о тех днях, когда она могла наблюдать за ним из этого окна. Доктор позволил испить ей до конца чашу своих горьких воспоминаний. Он не пытался утешить ее, не сказал ей ни слова, он позволил ей свободно ходить по дому, по знакомым комнатам, которые сейчас имели такой странный вид, как будто они были закрыты для нее четверть века. — Какой старой я чувствую себя, — и это было единственное что сказала Флора, когда они возвращались в свой респектабельный район города. Мебель была доставлена с Фитсрой-сквер на следующий же день и Флоре разрешили расставить ее так, как она пожелает. Ей помогали доктор и его слуга, не мешая ей, однако, своими советами. Флора сделала туалетную комнату, прилегающую к спальне, своего рода храмом, в котором она могла вспоминать отца и все свое прошлое. Здесь она поставила то священное кресло, стол, за которым Марк Чемни писал свои короткие деловые послания. Книги, собранные им, которые ой читал — и перечитывал в Австралии: Шекспир, Кенилворс, Роб Рой, Пиквик. Она повесила свои полки, но сняла с них голубые ленточки и множество других безделушек, которые когда-то так забавляли ее, оставила только те вещи, которые ей подарил отец. Здесь же она поставила пианино и пюпитр и серыми мартовскими сумерками тихонько напевала те старые трогательные песни, которые любил ее отец. Казалось, что обстановка этой комнаты внесла какое-то спокойствие в жизнь Флоры, и дом на Вимпоул-стрит стал для нее тем, чем не был раньше — ее домом. Какой бы ни была ее будущая судьба, она должна была смириться со своим присутствием здесь. Миссис Олливент и ее сын были так добры к ней, и она должна была отплатить им за это годами своей привязанности к ним. Она стала все больше чувствовать себя приемной дочерью миссис Олливент и все больше привязывалась к этой спокойной пожилой леди. Если бы она могла избежать того ужасного вопроса, связанного с женитьбой, который возникал у нее в голове, как последняя воля отца, то она бы вообще была довольна своим положением. Нынешний ход ее жизни был настолько хорошим, насколько он мог быть хорошим без существования отца и возлюбленного. По мере того, как она становилась сильнее душой и телом, Флора вернулась к своим занятиям и стала еще более прилежной ученицей доктора Олливента. К ней возвращалась ее старая любовь к музыке и она по вечерам пела и играла для двух своих друзей, играла романтичные вальсы и ноктюрны в то время как доктор читал. Часто она сидела за пианино на верхнем этаже, в своем «гнездышке», где всегда были свежие цветы и новые книги, принесенные внимательным доктором. — Флора, — сказал доктор Олливент в один из апрельских вечеров, когда они сидели в сумерках после обеда, — Флора, вы знаете, что вы очень богатая женщина? Я никогда раньше не решался заговаривать с вами на эту тему, но вы должны знать, что обладаете приличным состоянием. — Я знаю, что папа был очень богат, — ответила она, — но я никогда не думала о деньгах со дня его смерти. Мне нравилось тратить их, когда он давал их мне. Я не могу представить себе, что его смерть сделала их моими. — Все же вы должны знать, что ваш папа оставил вам шестьдесят четыре тысячи фунтов. Он увеличил свой капитал, вкладывая деньги в предприятия Маравилла. Четырнадцать тысяч я оставил там же, а остальные перевел в консоли. Были небольшие расходы, связанные с переводом, но как ваш опекун я решил, что большая часть ваших денег должна быть надежно защищена землей. Общий ваш доход теперь составляет более двух тысяч фунтов в год, что дает возможность удовлетворить любой каприз, который может возникнуть у вас. Вполне возможно, что жизнь в этом доме отличается от той жизни, которую вы могли выбрать для себя. Вы могли бы попутешествовать, посмотреть мир, завести себе новых друзей, войти в общество. Вы можете удовлетворить любое свое желание, у вас достаточно средств для того, чтобы осуществить все это. И я уверен, что все ваши желания будут не лишены здравого смысла. — Умоляю, не говорите так, — сказала Флора, — как я могу путешествовать без папы? Какое удовольствие я смогу получить, когда его нет рядом? Она вспомнила то, как она и Уолтер планировали, сидя в саду, свой медовый месяц: на цветущих островах Греции, под голубым небом и рядом со сверкающим морем, именно так и говорил Уолтер. И все это время он обманывал ее, малодушно уступая желанию отца, а в сердце любя другую женщину. «А что было бы, если бы я вышла замуж и узнала об этом после!» — подумала она. И по сравнению с тем страданием, которое бы она испытала, безвременный уход Уолтера показался ей весьма милосердным. — Моя дорогая, — сказал доктор своим мягким покровительственным тоном, — вы думаете, я хочу, чтобы вы провели жизнь вдали от нас? Для меня и моей матери большое счастье, что вы живете здесь. Наш дом преобразился, как только вы вошли в него. Не правда ли, мама? — Да, конечно, это так, Гуттберт, хотя где вы, там и мой дом, — ответила миссис Олливент. — Вы стали так дороги мне, что я едва ли могу представить себе, как смогу обходиться без своей приемной дочки, — добавила она, ласково поглаживая по голове Флору, сидящую на маленьком стуле рядом с ней и прильнувшую к ее коленям. — Но я не хочу покидать вас, мама, — сказала Флора, в последнее время, именно так она начала называть ее. — Это очень мило со стороны доктора Олливента, что он заботится о моих деньгах. Я, наверное, могу их очень быстро и бестолково потратить, если только он не научит меня правильному обращению с ними. Доктору стало легче после этого короткого объяснения. Наследство Флоры было камнем преткновения на его пути. Вполне возможно, что нашлись бы люди, которые бы сказали, что он устроил ловушку молодой наследнице, что обязал ее помолвкой, пока ее разум, переполненный печалью, был не в состоянии устоять его воле. Но о мнении общества он думал меньше всего, поскольку вел себя корректно по отношению к Флоре. «Я не буду давить на нее, — думал он, — я не буду извлекать никакой выгоды для себя из последних слов умирающего Марка. Пусть ее сердце само решит. Если своим вниманием и заботой я не смогу завоевать ее любовь, то буду готов потерять ее совсем». Еще до того, как зацвели первоцветы, доктор отослал миссис Олливент и Флору в Хастингс, обещая проводить воскресенья или, как говорят северные англичане, «уик-энд» с ними. До этого он отправил своего человека для того, чтобы тот нашел им подходящее жилье, все остальные хлопоты, связанные с путешествием, были также предварительно улажены. Флора почувствовала странную печаль, когда доктор Олливент прощался с ними на железнодорожной станции. — Я пропущу свои занятия латинским, — сказала она мягко. — Значит ли это, что вы расстанетесь и со мной? — спросил он. — Я думаю, это, должно быть, одно и то же, — ответила девушка, слегка покраснев. Так они расстались и ей было жаль покидать его, как будто бы вместе с доктором из мира исчезали сила и ум. Так первый год со дня смерти отца прошел спокойно, и даже не без некоторых удовольствий. И оглядываясь назад на это время, Флора должна была признать, что жизнь не так уж и печальна. Она жила в атмосфере любви и покоя. Глава 27 Прошел год, и хотя Флора все еще продолжала носить траурные одежды, но уже не выглядела в них столь печально. Она одевалась в шелк вместо плотных тканей, белые ленточки все чаще появлялись в ее нарядах. Девушка иногда ходила с доктором и миссис Олливент на концерты, которые старая леди терпеливо выслушивала, но ни в коей мере не могла оценить их достоинства. Доктор Олливент водил свою подопечную в картинные галереи, пытаясь развить в ней старую любовь к живописи. Ее интерес к этому виду искусства, долгое время находившийся в тисках печали, постепенно пробуждался, но при этом она чувствовала жалящее чувство досады. Ей было трудно видеть успех молодых художников, вспоминая того, чьи надежды разбила смерть. Что бы ни делал доктор, благополучие Флоры стояло у него на первом месте. Он приводил в свой дом много разных людей, в основном мужчин, добившихся успеха в жизни, и их жен. Доктор искал для нее новых друзей, а очарование ее манер не могло оставить равнодушным никого. В узком кругу друзей доктор Олливент считался опекуном Флоры. Ни единого намека он не услышал от своих ближайших друзей, а их у него было не много, по поводу своих надежд или предсмертной воли Марка Чемни. Они, правда, отмечали, что он был слишком молод для того, чтобы иметь без дальнейших последствий для себя такую прелестную подопечную и потому очевидно, что все должно было завершиться свадьбой. Доктор был очень осторожен и хорошо контролировал себя в обществе, но любовь, которая стала смыслом его жизни, было нелегко спрятать. Мужчины, конечно, обманывались по поводу его спокойствия и благоразумия, но женщины о многом догадывались. «Мой дорогой, я говорю вам, что он любит ее до безумия», — сказала миссис Бэйн доктору Бэйну, и поскольку брак этой леди был заключен по любви и даже не без некоторого налета романтичности, то она вполне могла быть отличным судьей в такого рода вопросах. Ради Флоры доктор Олливент устраивал приемы гораздо чаще, чем делал это обычно, жертвуя часы своих занятий вечеринкам, большей частью довольно пустым, давал частые обеды, что весьма значительно сказывалось на его финансовом положении, поскольку его друзья принадлежали к тому классу людей, которых, если уж угощали, то должны были угощать со всей роскошью. Бедная миссис Олливент постоянно вздыхала, глядя на конторские счета и вспоминала при этом пасторальные чаепития и ужины в Лонг-Саттоне, где зажаренная индейка, языки, пирог, салат из раков, сливки и сладкий творог могли составить отличный ужин для самого заядлого эпикурейца. Гуттберт Олливент хотел, чтобы девушка увидела общество, познакомилась с ним поближе. С удивительным самоотречением он, который был так ревнив к Уолтеру Лейбэну, оставлял ее среди приятных и более молодых людей, чем он сам и позволял ей видеть контраст между студентом и рабом науки, между ним и этими праздными мужчинами, которые, казалось, не делают ничего, кроме того, что много танцуют и носят яркие цветы в петлицах. Флора танцевала с этими щеголями, но не находила среди них ни одного, кто бы напомнил ей Уолтера Лейбэна, страдала от их наигранного обаяния и все больше думала о пропасти, лежащей между доктором Олливентом и этими бабочками. Сейчас она сравнивала его только с Уолтером, она сравнивала его с другими людьми, и ее мнение о нем незаметно вырастало все больше и больше. Поэтому, как ни странно, политика доктора, которая сначала могла показаться самоубийственной, оказалась более чем удачливой. Таким образом, вторая зима после смерти Марка Чемни прошла в различного рода удовольствиях. Легкомысленная школьница превратилась в задумчивую женщину, сдержанную и осторожную. Образование Флоры заметно улучшилось за этот год уединения. Было, правда, несколько предметов, о которых она не могла говорить свободно, но были и те, в которых она чувствовала себя довольно спокойно. Ее наивная девичья простота в то же время делала девушку очень милой. Вновь настала весна и пробуждающаяся от сна природа нашла отклик в душе Флоры. Прошедший год был очень трудным и болезненным для нее, запах цветов обострил ее печаль по прошлому, вызывая в голове разные ассоциации. Все, что было живым и свежим, настойчиво напоминало ей о мертвом. В течение этого года она могла думать о прошлом только с мягкой, тихой печалью, боль воспоминаний была все еще остра, но уже гораздо меньше, чем раньше. Весна на Вимпоул-стрит, где первоцветы росли лишь в ящиках на балконах, была не очень привлекательна, поэтому миссис Олливент и Флора отправились на пару недель в Беркшир, чтобы увидеть апрельские цветы во всей их красе, а также зелень начинающих расцветать конских каштанов. Они прибыли в маленькую тихую деревушку с названием Фарли-Роял; это был весьма уединенный уголок между Винсдором и Бикенсфилдом, где их довольно часто обещал навещать доктор. Здесь они жили простой и тихой жизнью. Миссис Олливент целиком посвятила себя вышиванию салфетки для стола. Флора носила серое льняное платье и соломенную шляпку и отдыхала от всех удовольствий общества. Она читала своей приемной маме и довольно много рисовала, поскольку до этого целуй зиму брала уроки у одного старого француза, что значительно улучшило ее технику. Часто девушка выходила на прогулки по лесу. Были дни, когда миссис Олливент чувствовала себя недостаточно хорошо для того, чтобы сопровождать Флору и поэтому предпочитала оставаться одна в гостиной, уставленной старой мебелью, занимаясь написанием длинных писем сыну или тщательно вышивая салфетки. Девушка могла остаться дома, чтобы составить ей компанию, но старая леди возражала: «Вы ведь так любите рисовать на природе, моя любовь, почему вы должны лишать себя этого удовольствия? Вы не должны оставаться здесь из-за меня, вы должны заботиться о своих силах и здоровье». Таким образом, после подобного рода разговоров было решено, что Флора может гулять и одна яркими солнечными весенними утрами. А в полдень она возила миссис Олливент по удивительно красивым окрестностям в маленькой коляске, запряженной задумчивыми и спокойными пони. Было первое мая, суббота, за окнами стояло прекрасное солнечное утро, вполне типичное для первого майского дня. Именно в такой день легко было представить себе шотландских девушек, спешащих в церковь Святого Антония, чтобы оросить свое лицо святой водой. Флора отправилась в свой любимый уголок леса сразу же после завтрака. Она хотела зарисовать небольшой участок зеленого массива, старинный грубый мостик через ручей, разлившийся здесь небольшим озерцом после недавнего сильного дождя. Все краски природы казались сейчас необычайно яркими, и было трудно представить, что их свежесть и чистота может быть нарушена наступающим жарким летом, до того красивыми были голубые гиацинты, пурпурные фиалки, желтые первоцветы, серебристые анемоны — природа оказалась одетой в разноцветное одеяние. Флора расстелила свой платок у подножия бука, массивный ствол которого был усыпан бликами падающих на него через ветви каштанов солнечных лучей, лес в этом месте был густой и молодые листья образовывали своеобразный полог. Она положила мольберт к себе на колени и, смешивая краски в маленькой коробочке, принялась за работу с необычайным рвением. Девушке вполне удавалось воспроизведение цветовой палитры природы, ей не хватало лишь освещения. Она работала около часа, целиком уйдя в свое занятие, едва осознавая, что происходит кругом, когда тихий голос позади нее произнес: — Уроки господина Арманда не пропали даром. Он может поздравить себя со столь трудолюбивым учеником. — Доктор Олливент! — воскликнула она радостно, но не удивившись его появлению. Она знала, что он приедет этим вечером. Он стоял со снятой шляпой, порывисто дышал, как после быстрой прогулки, и выглядел гораздо свежее, чем обычно, был меньше похож на скучного, заработавшегося доктора. На его щеках был румянец, а веселый блеск глаз делал его моложе, чем он выглядел, находясь на Вимпоул-стрит. — Мама не ожидала, что вы приедете до вечера, — сказала Флора, — мы живем здесь довольно однообразно, вы ведь знаете: обед в два и вечерний чай в восемь. — Я изменил свои планы и поехал сюда сразу же после завтрака. Первый раз в жизни я позволил себе подчиниться прекрасной погоде. Даже в моей приемной солнце светило так, что я захотел быть среди леса и лугов с вами, так что отбросил благоразумие и примчался в Паддингтон. — Как мило с вашей стороны, — сказала она, укладывая свои кисточки в ящик. — Давайте пойдем домой, к маме, и возьмем ее на прогулку. Она будет так рада вам. — Нет, Флора, я должен провести это утро с вами, именно для этого я и приехал. С мамой я прогуляюсь позже, но вы и я должны провести это майское утро вместе и никакого третьего. Я лишь спросил в доме, куда вы пошли и отправился искать вас. — Конечно, вы должны делать то, что желаете, — сказала Флора, слегка смутившись, с тревогой вспоминая сцену на церковном дворике в Тэдморе. — Я знаю лишь одну радость, одно счастье, одну цель моей жизни — быть с вами, Флора, я был очень терпелив, разве рано еще мне разговаривать с вами? Разве я стал для вас не больше сейчас, чем был в тот день в Девоншире, когда позволил своей страсти выйти за рамки благоразумия? Неужели я не сделал ничего для того, чтобы доказать искренность своих слов, для того, чтобы показать, что моя любовь чего-то стоит? — Вы были более чем добры ко мне, — ответила она мягко, глубоко взволновавшись, — слишком добры, даже больше, чем я этого заслуживаю. Было бы странно, если бы я не была благодарна вам. Кроме мамы, вы единственный друг, которого я имею на земле. Вы расширили границы моего узкого мира. Была печаль в ее последних словах, боль неугасимого страдания. — Можете ли вы дать мне нечто большее, чем благодарность? Дайте мне немного любви, такой, какую даю я вам и буду давать до конца дней моих, и тогда я буду доволен. О, моя дорогая, я прошу не многого у вас, вряд ли больше, чем я могу просить у цветка или птицы, которых я мог бы выбрать для украшения своей жизни. Полюбите меня немного или, по крайней мере, будьте со мной, примите мою любовь. Позвольте мне думать и заботиться о вас. Я буду работать для вас, работать, чтобы стать знаменитым ради вас. Позвольте мне эту малость, это ведь не так много. Глубокое смирение никогда не доказывает удивительную силу любви. Флора дрожала при мысли о такой неопределенной страсти, дрожала и с печалью вспоминала легкую и светлую любовь Уолтера. Она бы отдала полжизни за такое чувство. — Вы и правда не многого просите, — сказала она робко, — а я и не могу дать большего. Папа хотел, чтобы я стала вашей женой. Ради него… — Нет, Флора, не ради него, ради меня. Пусть это будет даже как милостыня для нищего, но только не из чистой жалости: я бы не хотел, чтобы вы вышли замуж за меня только ради своего отца. Я могу принять любой дар из ваших рук, но только не такой. Ваша любовь, ваше сострадание, благодарность, в общем как бы вы это ни называли, должно быть отдано мне свободно, только по вашему желанию. В этих последних словах прозвучали нотки гордости, резко контрастируемые с предшествующим полным самоотречением. — Я позволил вам увидеть общество, Флора. У вас было достаточно почитателей для того, чтобы вы могли рассмотреть тех моих соперников, которые могут оспаривать вас у меня. Я, наверное, выгляжу скучным занудой по сравнению с теми молодыми людьми. — Среди них нет никого, кто мог бы по-настоящему сравниться с вами, — ответила она живо, — если… если бы мне никогда никто не нравился. Лицо доктора помрачнело. — Зачем говорить о мертвых? — спросил он. — Если бы я мог вернуть вашего возлюбленного к вам, неужели вы думаете, я бы не сделал этого сразу же, чем смотреть на то, как вы мучаетесь своим горем. Но я не могу вернуть его обратно, Флора. Я не могу сейчас отложить все свои надежды, как я сделал это в тот день, когда услышал о вашей помолвке, и приучить себя к мысли о жизни без вас. Вы бы не услышали о моей любви ничего, если бы Уолтер Лейбэн был жив. Из многих молодых людей судьба решила забрать именно его, и вы собираетесь горевать о нем всю жизнь, променять все радости молодости на печаль потому, что он покинул вас? — Я уже не печалюсь о нем, как видите, — ответила она. — Я вполне счастлива. Иногда я удивляюсь тому, что вообще могу быть счастлива без него или папы. Но я знаю, что он никогда искренне не отвечал на мои чувства. — Вы знаете? — Да. Я узнала его тайну после его смерти. — Какую тайну? — спросил доктор, замирая. — Я не могу раскрыть вам ее. Вряд ли я когда-нибудь упомяну его имя. Я глупо отдала ему свою любовь, неразумно, по-детски. Так горько осознавать это. — Забудьте это, Флора, и наградой вам будет любовь, которую не умалит даже ваше равнодушие, безграничная любовь, которая останется, даже если болезнь испортит вашу красоту, если безумие овладеет вами, любовь, которая всегда будет обнимать вас и всегда будет следовать за вами во всех горестях жизни, которые может преподнести нам рок. Будьте моей, я умоляю вас, хоть немного! Он встал на колени у ее ног, его руки замкнулись на ее запястьях, а глаза смотрели прямо на нее, и в них застыла мольба и ожидание. — Я дай вам все, что смогу — верность и покорность. Он притянул к себе лицо девушки и в первый раз поцеловал ее в дрожащие губы. — Моя любимая, — сказал он мягко, — я скорее приму от вас покорность, чем от другой женщины самую глубокую любовь. И если я не смогу сделать за всю свою жизнь так, чтобы вы полюбили меня, то тогда это будет значить, что любовь не всемогуща. Флора почувствовала странное чувство облегчения и умиротворения после объявления помолвки, которая, однако, произошла еще у постели умирающего отца. Она никогда не думала об отказе Гуттберту Олливенту. Умирающий отец отдал ее доктору — этот акт был священен. Она содрогалась при мысли о том дне, когда доктор Олливент заявит свои права на нее, но теперь, когда это произошло, девушка была спокойна, в ее душе впервые наступил мир со дня смерти Марка Чемни. Ее судьба была решена, тихий дом на Вимпоул-стрит стал ее домом, жизнь должна была протекать в спокойном, без особых событий ритме, и только смерть могла положить этому конец. Однако в сложившейся ситуации было и немного счастья: она была любима человеком, которого с гордостью могла считать неким верховным существом. В обществе ей говорили много хорошего о докторе Олливеите. Флоре было приятно слушать это, и она была горда им. Если девушка не могла дать ему любви, она платила ему своим почтением. Никогда еще свет не знал такой заботливой хозяйки. Она подчинилась доктору во всем, узнавала о всех его желаниях, интересовалась его проблемами и постоянно пыталась улучшить себя, как будто бы она могла стать менее желаемой. Они были весьма учтивыми влюбленными, и лишь иногда, между ними возникали до смешного робкие разногласия, и небольшая едкость замечаний, как правило, смешивалась с медом взаимных ухаживаний. Миссис Олливент наслаждалась счастьем своего сына и думала о том, что должно быть небеса создали Флору специально для него. — Пусть это произойдет в ближайшее время, дорогая, — сказал Гуттберт однажды вечером, когда Флора спустилась в его кабинет за книгой; здесь, в этой печальной и немного грустной комнате, где многие люди услышали свой смертный приговор, влюбленные стояли рядом в сгущающихся сумерках летнего дня, Флора тянулась к томику, который хотела взять, а рука доктора мягко обнимала ее, и он как будто пытался привлечь ее к себе. — Пожалуйста, не говорите мне ничего о «Революции» Кэрлайла, дорогая. Я сейчас найду эту книгу. Я хочу, чтобы вы ответили мне на один вопрос. Когда мы поженимся? Уже прошло шесть месяцев с тех пор, как вы дали мне обещание. Вы же не можете сказать, что я нетерпелив? — Вы знаете, что я всегда готова сделать все, что вы пожелаете, — ответила Флора тихо. — Моя Гризельда![7 - Героиня средневековой легенды и новелл Боккаччо и Петрарки, кроткая, терпеливая и покорная до самопожертвования жена (прим. верстальщика).] Пусть это будет в этом месяце, тогда я смогу показать вам Италию. Ноябрь — прекрасный месяц для Рима. Мы убежим с вами от лондонских туманов, и, по крайней мере, для одного из нас, земля станет раем. — Я бы хотела увидеть Рим, — ответила Флора, едва скрывая свою радость, но и не чувствуя того восторга, который был у нее тогда, когда она думала о предстоящем путешествии в великий город вместе с Уолтером Лейбэном. — Но не будет ли это слишком рано? — Нет, моя любовь, я ведь и так ждал уже долго. Возможно, я не должен был быть столь терпеливым, но я хотел, чтобы вы привыкли к мысли о нашем союзе, чтобы это не было тяжелой ношей для вас. Вы ведь не раскаиваетесь в том обещании, которое дали мне у того раскидистого бука около Фарли-Роял? — Нет, нет, — сказала она страстно, и затем добавила, несколько смутившись, — сейчас вы мне нравитесь гораздо больше, чем тогда. — Мое сокровище! — воскликнул он, обнимая ее. — Если любовь заслуживает благодарности, то тогда я ее достоин. Вы — моя, если бы вы знали, каким счастливым вы сделали меня одним единственным таким словом. Я мог позволить себе быть терпеливым, чтобы завоевать вас. Дата их свадьбы была обсуждена ими здесь же. Флора сказала, что это произойдет тогда, когда пожелает доктор Олливент и мама. Гуттберт сказал ей, что они с мамой едины в своем мнении и что это событие не стоит откладывать на долгий срок. Они все еще стояли у книжных полок, обсуждая этот вопрос, когда слуга произнес, что какой-то человек хочет видеть доктора Олливента. Всегда есть что-то неприятное, вызывающее сомнение и даже таинство при объявлении о приходе «какого-то человека». Такая неопределенность внушает некоторое чувство страха. Таким человеком мог быть кто угодно — от повелителя тьмы в виде скелета до сборщика налогов. Да, «какой-то человек» мог быть кем угодно. — Что он хочет от меня? — спросил доктор с некоторым раздражением. — Это пациент? — Я не думаю, сэр. Я спросил, не пришел ли он к вам, как к врачу, но он ответил, что у него к вам другое дело. — Где он? — В холле, сэр. — Вам нужно было повнимательнее присмотреться к его внешнему виду. Вот ваша книга, Флора, — сказал доктор, выбрав томик в коричневом переплете. — Я немедленно поднимусь наверх, как только разберусь с гостем. Он вместе с Флорой вышел из комнаты и смотрел на ее хрупкую фигурку, пока та не скрылась из виду, а затем направился к холлу, в котором его ожидал пришелец. В полумраке комнаты Гуттберт увидел широкоплечего человека и подошел к нему. Это был Джарред Гарнер. — А, так это вы? Я думал, что закончил с вами все дела. — Я тоже так думал, — ответил гость, отчасти недружелюбно, отчасти извиняющимся тоном, — но мир был слишком жесток по отношению ко мне и я решил навестить вас еще раз. — Проходите, сэр, — сказал доктор холодно, открывая дверь в гостиную, — и давайте положим конец нашему делу. — Прошу прощения, доктор, но я не понимаю, как вы можете сделать это, не очистив свою совесть перед мисс Чемни. А я думаю, вы и не собирались делать этого. Настал день свадьбы. Это был тихий день в конце октября, в такой же день два года назад случилась смерть Марка Чемни. Свадьба оказалась весьма скромной, совсем не похожей на другие свадьбы, происходящие на Вимпоул-стрит. Врач с Кэвендиш-сквер, старый друг Гуттберта, был посаженным, отцом, его дочь — симпатичная девушка семнадцати лет — была единственной подругой невесты. Таким образом из гостей были только эти двое, доктор имел свое особое представление о церемонии бракосочетания и считал, что столь торжественное событие не может проходить в окружении улыбающейся, равнодушной толпы. — Если бы у меня было больше друзей, настоящих друзей, я бы пригласил их сегодня, Флора, — сказал он утром свадебного дня, — но я был слишком занят, чтобы заводить друзей и совсем не собирался сделать день нашей свадьбы праздником для своих знакомых. После венчания и весьма милого банкета за круглым столом, украшенным белыми экзотическими цветами, доктор и его невеста отправились на железнодорожную станцию, чтобы уехать в Дувр, а миссис Олливент вздыхала, думая о том, каким скучным может стать дом за месяц их отсутствия. Однако в церкви был один неприглашенный гость — мистер Гарнер, обычно не склонный посещать такого рода церемонии, одного раза в жизни, по его мнению, было достаточно, чтобы прочувствовать событие подобного рода. Но за этой свадьбой он наблюдал из своего укрытия за колонной с большим удовлетворением. «Я думаю, что сильно поднадоел ему, — говорил он себе. — Если я раньше отравлял ему жизнь, то в будущем я буду вдвойне ядовитее. И хотя он уже раскошелился, я заставлю его раскошелиться и в дальнейшем». Глава 28 Доктор Олливент вернулся со своей молодой женой в начале декабря; Флора была настолько довольна и счастлива, насколько это было возможно. Дом на Вимпоул-стрит был убран и украшен в честь девушки, любящая мать была горда произведенными ею приготовлениями в доме сына. Здесь едва ли остались в комнатах следы чопорности лонг-саттоновской обстановки, хотя некоторые элементы все же были на своих старых местах. Миссис Олливент было очень трудно расстаться со всеми атрибутами ее мирной замужней жизни: со столами и шифоньерками, которые ее трудолюбивые руки полировали и чистили в давно прошедшие дни. Зайдя в дом после путешествия, Флора обнаружила во всех комнатах цветы, несмотря на то, что на улице была зима. Новый ковер, более деликатных оттенков и расцветки, заменил старый, привезенный из Лонг-Саттона, новые занавески украшали окна — занавески из французского кретона с изображением лаванды и роз, рисунок обоев был скопирован с узоров, покрывающих стены будуара Марии-Антуанетты. — О, у меня такое ощущение, как будто я попала в новый дом! — воскликнула Флора, с восхищением оглядываясь кругом и целуя маму, радуясь своему возвращению. — Но я здесь для того, чтобы напоминать вам, что он все тот же, — сказала миссис Олливент, — до тех пор, пока вы не устанете от меня. — Устать от вас, мама! Что бы я стала делать без вас? Не стоило бы даже приезжать домой, если бы вас не было здесь. Мы могли бы тогда отправиться в отель, не правда ли, Гуттберт? — Да, дорогая, — ответил доктор, глядя нежно на ее прекрасное, молодое личико в капоре. Флора настаивала на ношении капора с тех пор, как они женились, для того, чтобы иметь возможность выглядеть замужней женщиной. — Как вам понравился Рим? — спросила миссис Олливент так, как будто спрашивала о Рэмсгэйте. — О, мама! — воскликнула Флора и начала с восторгом описывать великий город до тех пор, пока миссис Олливент не решила позаботиться об обеде. — Поднимитесь наверх и переоденьтесь, моя дорогая, — сказала она, прервал Флору на середине повествования о Колизее, залитом лунным светом. Миссис Олливент сказала, что слышала об этом раньше, сейчас же она с нетерпением ждала проявления восторгов по поводу нового убранства комнат наверху, которые были подготовлены для молодой леди. Здесь, в спальне и примыкающей комнате для туалета, лонг-саттоновские вещи вовсе отсутствовали. Доктор украсил комнаты на свой вкус, чтобы приятно удивить Флору после их возвращения. Комната за третьей дверью, где девушка хранила реликвии своего прошлого, оставалась нетронутой. Ни одна рука не нарушила царившего там порядка. Но эти две комнаты доктор украсил, и это напоминало свадебный подарок для невесты. Вкус доктора Олливента тяготел к элегантности и скромной красоте. Мебель была сделана из яркого светлого дерева, драпировка была из бледно-голубого шелка, напоминающего голубизну летнего неба и цветение незабудок на лугу — это был любимый цвет Флоры. Туалетная комната также была выполнена в белых и голубых тонах и настолько все это было удивительно, что девушка даже воскликнула от восторга. — О, мама, как много вы сделали для меня! — воскликнула она. — Смогу ли я когда-нибудь отблагодарить вас за такую любовь. — Это не моя заслуга, Флора, — ответила миссис Олливент. — Я была лишь исполнителем. Гуттберт сам все выбрал, ничто, по его мнению, не могло быть слишком хорошим для вас. Доктор стоял на пороге, наблюдая удивление на лице своей жены. Она повернулась к нему с улыбкой и со слезами на глазах от такого проявления его чувств к ней. — Что я могу сделать для того, чтобы доказать свою благодарность вам, Гуттберт? — спросила она. — Будьте счастливы, моя дорогая. Это единственное, о чем я вас прошу. — Как я могу быть другой, если вы и мама так добры ко мне? Она поцеловала их обоих по-детски, подобно ребенку, целующему того, кто принес ему новую игрушку, а затем начала изучать их дары подробно. Здесь был туалетный столик с многочисленными ящичками и различными механическими приспособлениями, находящиеся на нем туалетные принадлежности по количеству можно было сравнить с военным арсеналом. Рядом стоял небольшой изящный столик с крышкой, покрытой голубой бархатной материей, и посеребренными письменными принадлежностями, мягкое кресло и джардиньера с китайскими розами и лилиями. — Моя любовь, не стоит благодарить меня за эти пустяки, — запротестовал Гуттберт после очередного взрыва благодарности. — Разве вы забыли, что вы наследница и имеете право на удовлетворение любых капризов. — Но как мило с вашей стороны было найти то, что мне бы хотелось иметь. Я бы никогда не смогла зайти к меблировщику, выбрать вещи и сказать: «Пришлите мне это домой». Это бы выглядело полнейшим эгоизмом. И потом вещи, которые бы я купила сама себе, никогда бы не имели для меня такой ценности, как ваши подарки. Как вы узнали, что я люблю белый и синий цвета? — Неужели я не видел, какого цвета одежду вы носите? Было бы странно, если бы я не знал ваш любимый цвет, ведь ваши вкусы и наклонности — самый достойный предмет для моего изучения. Так началась семейная жизнь, в своем простом счастье похожая на пасторальную поэму. С одной стороны, глубокая сильная любовь, на которую было способно сердце мужчины, с другой стороны, мягкая привязанность, становившаяся со временем все более сильной. Если бы человек мог закрыть дверь в свое прошлое и сказать себе: «Я больше никогда не открою ее снова», то Гуттберт Олливент мог бы быть в высшей степени счастлив, но даже обладая сильной волей, доктор не мог забыть одну сцену в своей жизни, и мысль о том летнем дне на утесе вблизи Брэнскомба вставала перед ним как призрак даже в самые счастливые часы. Но даже это горькое воспоминание не могло разрушить его счастья, оно лишь придавало некоторый печальный оттенок его радости и было весьма мимолетным явлением. Однако доктор задавал себе один и тот же вопрос: «Что было бы, если бы она узнала правду?». Что, если в один роковой час версия Джарреда предстала бы перед ней? Могла ли она узнать от этого человека правду и поверила ли, если бы услышала все от него? Простила бы она его, если бы узнала, что он обманывал ее, зная историю смерти возлюбленного, и скрывал это, был виновником той смерти и улыбался ей, и утешал ее? «Есть вещи, которые женщины не могут простить, — думал доктор Олливент, — и мой поступок относится к ним». Что бы он ни делал для нее, какие бы услуги ни окалывал, какие бы ни представлял доказательства своей безграничной любви, он помнил тот непростительный, скрываемый им поступок и думал о том, как бы она стала презирать его доброту и отказываться от его подарков, если бы знала все. И этот рок нависал над ним все время в лице Джарреда Гарнера, не такого уж простака, каким представлял его себе Гуттберт Олливент. Таким образом, в цветущем саду счастья доктора поселился черный скорпион, и когда Флора смотрела на него с особой нежностью, мысль о возможных страшных событиях возникала в его голове и жалила его счастье. Иногда, когда его одолевали подобные мысли, Флора подозревала его в каких-то секретах и однажды обвинила его в том, что он скрывает свои тревоги от нее. — Я не хочу быть женой-тихоней, Гуттберт, — сказала она ему в один из дней, — или быть просто ребенком, хотя очень хорошо находиться под опекой вас и мамы. Иногда в вашем взгляде столько страдания, ваше лицо омрачается на мгновения какой-то мыслью. И нередко я слышала, как вы вздыхали, когда вам было радостно. Я знаю, что у вас есть тревога, которую, как вы воображаете, можно спрятать от меня. Это не очень хорошо с вашей стороны, дорогой. Я имею право разделить с вами ваши проблемы. — Вы облегчаете их, моя дорогая. Как у всякого человека, занимающегося делом, у меня есть свои сложности. И я не должен вносить их в наш дом. Моя мама может сказать вам, что у меня самого нет проблем. Судьба была благосклонна ко мне, я зарабатываю больше денег, чем мы можем тратить. Мое имя известно и научных кругах. И у меня есть самая прекрасная жена, которую небеса когда-либо даровали простому смертному. — Вы хотите сказать, что являетесь вполне счастливым человеком, Гуттберт? И когда я вижу беспокойный взгляд на вашем лице, то могу быть уверена, что это лишь тревога за одного из ваших пациентов? — Думайте, что пожелаете, моя дорогая, кроме того, что я могу быть несчастным, когда вы рядом! Возможно, я могу иногда чувствовать себя подобно Поликрату, бросившему свое кольцо в море; ведь в конце концов существует такая вещь, как слишком счастливый человек. Доктор стал более внимательно относиться к себе после этого разговора и не позволял больше ни единому облачку от спрятанной печальной страницы прошлого отразиться на своем лице. Не было еще жены на свете, интересам которой потворствовали бы больше, чем Флоре. Ее существование казалось одним нескончаемым праздником, проводимым среди книг, цветов и музыки и окруженным безграничной любовью. Настоящих забот жизни она не знала. Миссис Олливент сама занималась домом и взяла на свои плечи все проблемы хозяйки. Флора никогда не мучилась со слугами или счетами мясника, никогда не ломала себе голову по поводу составления обедов. Если бы она жила в прекрасном дворце, где вся работа по дому выполнялась бы без нее, то она все равно не была бы более свободной от этих забот, чем в доме на Вимпоул-стрит. И в целом такого рода отношения между невесткой и свекровью складывались вполне гармонично. Миссис Олливент-старшая тем самым не была отстранена от тех дел, которыми привыкла управлять, а миссис Олливент-младшая не считала, что с ней плохо обращаются из-за того, что свекровь хранила ключи у себя и отдавала приказания слугам. А слуги не могли пожаловаться, что имеют двух хозяек; Флору считали красотой и гордостью дома. Повар мог выйти на лестницу у кухни и поинтересоваться у нее о чем-либо по поводу вечеринки, служанки были очень довольны, когда она позволяла им помочь ей расставить букеты цветов. Расстановка цветов и наблюдение за птицами, расположенными в клетке у окна в гостиной, исчерпывали основные занятия молодой миссис Олливент по дому. В эту зиму дом на Вимпоул-стрит был веселее, чем обычно. Флора нашла необходимым устраивать вечера для своих друзей, и там всегда была хорошая музыка и приятное общество, в то время как миссис Олливент заботилась о том, чтобы чай и кофе были самого лучшего качества и чтобы в гостиной был неплохой буфет, все это помогало создавать хорошую репутацию дому доктора Олливента. Когда начался оперный сезон, доктор удивил свою жену тем, что снял ложу в Ковент-Гарден, маленькую, но уютную и неплохо убранную. Однажды он спросил ее, не хотела бы она иметь дом в деревне, и когда она улыбнулась и сказала: «Да, это было бы прелестно», он тут же оформил документы на виллу в Теддингтоне. — Вы не должны находиться в Лондоне как в тюрьме, моя любовь, лишь из-за того, что я хочу, чтобы вы всегда были рядом со мной, — сказал он. — Теддингтон же не, так далеко отсюда и я мог ездить туда каждый день, а вы можете оставаться там, сколько пожелаете, Хотя я, признаться, чувствую себя лучше, даже находясь в своей приемной, когда знаю, что вы здесь и что я могу увидеть ваше милое лицо в любой момент. Обстановка и украшение виллы в Теддингтоне составили приятную альтернативу Хайд-Парку и Итальянской опере. Флора сама выбирала мебель, иногда при участии своего мужа. Доктор Олливент купил виллу как игрушку для своей жены и желал удовлетворять малейшие ее прихоти. Это было своего рода искупление за тот проступок, воспоминание о котором жалило его как змея. И поэтому он хотел выполнить все желания, которые могли возникнуть у нее, он хотел уберечь ее от любого зла, помочь ей во всем, чтобы она, даже узнав его тайну и возненавидев его, могла все же взглянуть на прошедшие дни и признаться: «Он был добр ко мне, и некоторые из моих счастливейших дней были проведены с ним». Была ли Флора действительно счастлива в своей новой жизни? Если бы ей задали такой вопрос, то она вряд ли могла бы найти основание для отрицательного ответа. Она оглядывалась иногда на дни своего детства, но ей казалось, что та Флора, которую она когда-то знала, любимая и счастливая, был своего рода образ, который давно уже скрылся за пеленой годов. Оглядываясь на свое детство, на свое безоблачное существование, Флора все еще считала его лучшим и счастливейшим периодом жизни. Но она призналась себе и своему мужу, что в целом она и сейчас счастлива и была счастлива даже тогда, когда сидела на кладбище на северной стороне Лондона, где ее отец спал самым крепким сном под серым гранитным памятником. — Папа желал, чтобы мы поженились, — сказала она однажды своему мужу, — и поэтому именно с чувством выполненного обещания я прихожу к нему на могилу. Я была бы ничтожна, если бы вышла замуж за кого-нибудь, кто ему не нравился. Глава 29 Любой из тех людей, кто был допущен в таинственные недра дома мистера Гарнера в это время, вряд ли смог бы не заметить перемен в его жилище, даже в нем самом, хотя эти изменения были почти неуловимы. Однако Джарред Гарнер редко кого приглашал к себе в дом, если только на то не было веской причины, связанной с его интересами. Лишь немногие обладали привилегией общаться с Джарредом, среди них был и мистер Лейбэн. Конечно, у Гарнера были друзья и союзники, но он имел обыкновение встречаться с ними в тавернах, находящихся неподалеку от дома, где их разговоры могли быть более свободными, чем в его собственных апартаментах. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь сплетничал о моем доме, — замечал обычно мистер Гарнер, такое откровение было не совсем лестным для его компаньонов. Так уж случилось, что произошли некоторые перемены в жизни Гарнеров, обитающих на Войси-стрит. Зеваки и сплетники заметили тот факт, что миссис Гарнер стала покупать больше мяса, чем в прежние годы, и что Джарред стал приходить домой пьяным гораздо чаще и работал меньше, о чем свидетельствовали темные окна дома по вечерам вместо веселого огонька керосинки, освещавшего его рабочее место в прежние дни. Таким образом, обитатели Войси-стрит позволили себе предположить, что в семье Гарнеров улучшилось благосостояние. Вряд ли продажа поношенной одежды пошла у них лучше, чем раньше; безвкусные платья по-прежнему висели в окнах магазина, и все реже звенел колокольчик у входной двери. Быть может, Гарнеры получили наследство и на них осыпались золотые плоды с дерева судьбы? На этот вопрос обитатели Войси-стрит отвечали отрицательно: о наследстве старая миссис Гарнер немедленно бы все рассказала. Об этом можно было бы услышать в скобяной лавке, в баре «Королевская голова», где миссис Гарнер бывала ежедневно, приходя сюда за пивом. Нет, было что-то таинственное в источнике доходов Гарнеров, что-то, о чем обитатели Войси-стрит не могли догадаться. Если бы особенно любопытные могли войти в круг семьи Гарнеров, то они смогли бы увидеть, что их благосостояние зиждется на не вполне чистых средствах. Раньше Джарред был готов делать до изнеможения свою работу, а затем, устав от своего труда, он подолгу слонялся по улице. Теперь же такие вспышки работоспособности были необычайно редки, руки стали менее крепкими, а глаза менее острыми. Он стал пренебрегать некоторыми своими покупателями как в скрипичном, так и в картинном ремесле. Сейчас он подолгу проводил время над картиной для человека, которому он раньше даже боялся предложить свои услуги. Словом, Джарред Гарнер, никогда не ступавший честным путем, находился теперь на пути к своей гибели. Миссис Гарнер заметила это и начала горевать над столь стремительным падением своего сына и много раз плакала, думая о неожиданных поворотах судьбы. Конечно, у них сейчас было меньше трудностей со счетами на воду, чем раньше, и хорошие порции мяса заменили такую пищу, как рубец, сосиски и овечьи головы. Но даже это изобилие не вызывало удовлетворения у миссис Гарнер, потому что существовала атмосфера беспокойства вокруг жизни Джарреда, волновавшая ее больше, чем все трудности прошлой жизни. Возможно миссис Гарнер чувствовала все эти тревоги из-за того, что не имела возможности поделиться ими с кем-нибудь. Луиза же исчезла из этого маленького дома, и никто на Войси-стрит не знал, куда она отправилась. Лишь однажды ранним утром два года назад несколько людей видели кэб, Войси-стрит вообще-то не очень славилась ранними подъемами, в кэб поместили чемодан и большую коробку от шляпы, причем обе эти вещи были совершенно новыми, и видели также, что Луиза садилась в кэб, в то время как Джарред, стоя в одной рубашке и тапочках, давал инструкции кэбмену. Затем отец и дочь расцеловались и на этом расстались, и с того дня никто больше на Войси-стрит не видел Луизу Гарнер. Миссис Гарнер, когда ее подруги задавали вопросы о Луизе, отвечала, что девушка в положении, после чего некоторые из них начинали сплетничать и говорили, что не очень-то любят всякие тайны и были склонны думать, что старая миссис Гарнер не стала бы рассказывать такие вещи о своей темноглазой внучке, если бы не было чего-то, из-за чего она должна была прятать ее от мнения публики. Дом, точнее, та его часть, которую снимали Гарнеры, стал совсем унылым без быстрых шагов Лу, напевания песенок и мелькания ее загорелого лица, когда девушка, как ветер, перемещалась по комнатам. Наемная служанка, выполняющая работу Луизы за полкроны в неделю и за обеды, была рыжеволосой, с белыми ресницами, немного глуховата, медлительна в движениях и склонна к хронической простуде. — Это был мой жребий — потерять всех тех людей, которые находились рядом со мной, — заметила как-то миссис Гарнер грустно, заняв свое место за обеденным столом. Джарред, мучившийся уже долгое время непрекращающимся кашлем, немытый, непричесанный и носящий свой любимый неглиже — костюм, состоящий из поношенной рубашки и котелка, зевнул и потянулся, равнодушно оглядывая стол, на котором находились зажаренные телячьи лопатки и пикантный луковый соус. — Да, но во всяком случае ты еще не потеряла меня, моя старушка, — сказал он между зевками. — Я не совсем уверена в этом, Джарред, — жалостливо проговорила мать. — Да, мы спим под той же крышей, правда, и в те часы, когда все работают, ты еще здесь, правда, без особого аппетита и поэтому я думаю, что еще не потеряла тебя. Но ты сейчас не тот Джарред, что был раньше. — Ах, — произнес Джарред беззаботно, — все меняется — это основной закон природы. Завтрашний день никогда не может быть похожим на сегодняшний. Ничто так не вечно, как изменчивость. — Я бы не стала жаловаться на происшедшие в тебе перемены, Джарред, — пробормотала миссис Гарнер, глядя беспомощно на блюдо с мясом, которое ей передавал сын, — если бы я знала их причину, понимала бы, в чем дело. Но я не могу, не могу. Нет такой матери, которая бы знала о своем сыне меньше, чем я. Ты тратишь наш месячный доход задолго до того, как заканчивается месяц, и затем, когда в доме нет ни пенни и нет никаких источников для заработков, ты вдруг уходишь куда-то вечером и возвращаешься ночью довольно пьяный с карманами, полными соверенов. — Прекрати это нытье — закричал резко Джарред. Спящий до этого тигриный норов вдруг проснулся в нем. — Я не думаю, что у тебя есть причины для того, чтобы жаловаться. Сейчас ты живешь лучше, чем жила когда-либо, сколько я себя помню. Тебя не мучает сборщик налогов, не тревожит из-за не вовремя выплаченной ренты владелец дома, ты можешь, наконец, закрыть завтра свой жалкий магазинчик, если пожелаешь, сложить руки, сидеть у камина и ничего не делать, только ворчать, а это ты будешь делать до тех пор, пока у тебя есть язык. Какое тебе дело до того, откуда у меня деньги или что я с ними делаю, если я обеспечиваю тебя хорошим домом и кормлю тебя прекрасной едой? — Все это очень хорошо, Джарред, но этого недостаточно для матери, ее заботы не так легко снять. Я хочу узнать, откуда у тебя деньги. — Я иногда много работаю, не так ли? — пророкотал мистер Гарнер, отталкивая от себя тарелку после тщетной попытки выразить свою признательность по поводу прекрасно приготовленной овечьей лопатки. — Очень хорошо, что ты можешь зарабатывать своей старой работой, Джарред. — Ну вот, теперь, во всяком случае, ты знаешь, откуда у нас берется большая часть денег. — Я знаю, что у нас в год есть три сотни фунтов, были также карманные деньги — все это могло обеспечить нас комфортом и более респектабельным обществом, чем то, которое существует на Войси-стрит, если бы ты не был столь опрометчив. — Оставь ты свое респектабельное общество! Что толку от него, когда там старые девы все время поют псалмы и всегда бы прислушивались к шагам на улице, чтобы поймать меня, поздно возвращающегося домой. Это просто гнездо сплетниц, где нормальный мужчина не может пропустить стаканчик виски или просто постоять на крыльце вечером с трубкой в зубах без того, чтобы не вызвать поток пересудов по поводу его персоны. Если мне когда-нибудь и придется покинуть Войси-стрит, то я скорее пойду на войну, чем туда, куда ты захочешь. — Я чувствую, — сказала, всхлипывая, миссис Гарнер, — я чувствую — что-то нависло надо мной. Ты будешь следующим, кто покинет меня. — Я сделаю это очень быстро, если ты не будешь придерживать свой язык, — ответил резко Джарред, — Я не хочу все время слышать печальные вздохи, сделай свою жизнь лучше, если можешь. Большинство женщин на твоем месте чувствовали бы себя счастливыми после того подарка судьбы, что был преподнесен нам год или два назад. — Однако это не сделало мою жизнь лучше, Джарред. Этот подарок лишь украл у меня родню, о которой я могла заботиться, остался лишь ты, но мы с тобой стали еще дальше друг от друга, чем были раньше. — Такие слова я считаю слишком напыщенными, — ответил грубо Джарред. — Если ты думаешь, что я буду сидеть дома и хандрить, когда у меня в кармане есть шиллинг, который можно потратить на вечер в «Зайце и гончей» или на место в партере театра пародий, то ты хочешь очень многого. Человеческая природа есть человеческая природа, и я тоже человек и не в состоянии удержаться от некоторых слабостей. Миссис Гарнер вздохнула и прекратила жаловаться. Она знала Джарреда слишком хорошо, чтобы не понимать того, что было слишком опасно продолжать с ним этот разговор. Тарелки и чайники, летающие как метеоры по комнате, нередко замечали в доме Гарнеров с улицы. Прошел еще один год — второй год семейной жизни доктора Олливента, и казалось, что Джарред становился все менее склонным к ежедневней работе. Пыль толстым слоем лежала на его инструментах, маленькие баночки и горшочки с маслом, лаком и скипидаром, тряпки, губки и фланельки беспорядочно громоздились на столе в комнате на первом этаже, которая являлась его мастерской, спальней, а также гостиной, здесь же Уолтер рисовал «Ламию». Полотно этой картины все еще стояло здесь, повернутое изображением к стене, картина была пыльной, заросшей паутиной, незаконченная и забытая всеми, она напоминала некие развалины и разбитую жизнь. По мере того, как шло время, Джарреду все меньше нравилось работать и все больше хотелось развлекаться. Он расширил круг своих знакомств, и женщины все чаще стали посещать его дом. Он уже начал подумывать о скачках и ходил даже в Хэмптон на бега вместе с веселым обществом, носил белую шляпу и голубой галстук и вообще стал одеваться щеголевато и все больше нуждался в деньгах. Три сотни фунтов в год являлись тем доходом, который мистер Гарнер получал из неизвестного источника, однако и этих денег было недостаточно, чтобы поддержать такой образ жизни. К несчастью, так уж случается со всеми такими весельчаками, которые ищут счастья лишь во внешнем окружении и для радости которых необходима поддержка в виде непрерывных забав, что день удовольствий обычно стоит больше, чем неделя нормальной размеренной жизни. Развлечения Джарреда, Хотя и довольно простые, стоили дорого и поэтому доход, который в руках миссис Гарнер мог обеспечить им спокойную беззаботную жизнь, Джарред растрачивал весьма стремительно, что оставляло некоторые печальные бреши в Хозяйстве. Такие периоды отсутствия денег особенно раздражали Джарреда, а его норов никогда не знал обуздания, и с самого раннего детства мистер Гарнер был таким же стремительным, диким, как мустанг в прериях Техаса, сейчас же он стал еще более ужасным под постоянным действием алкоголя. Даже миссис Гарнер воздерживалась от своих причитаний, когда Джарред был не в духе, а приступы его меланхолии продолжались теперь гораздо дольше, чем раньше, и были меньше подвержены благотворному влиянию горячего ужина и джина. В такое время она была особенно учтива с ним и иногда даже молчала, очень хорошо зная, как легко самый слабый вздох мог бы разжечь в нем бурю страстей. Было начало июня, в это время Войси-стрит переполняли крики торговцев скумбрией, когда мистер Гарнер пришел домой вечером с мрачным видом и отдаленными признаками начинающего нарастать бешенства, Столь раннее возвращение к домашнему очагу уже само по себе свидетельствовало о его пустых карманах, если бы сейчас у него были деньги, то он наверняка бы отправился в кабак «Заяц и гончая» или в «Королевскую голову», чтобы развлечь себя стаканчиком-другим джина и обсудить скакунов на предстоящих скачках в Хемптоне. Слишком хорошо миссис Гарнер знала значение нахмуренных бровей сына, когда тот, открыв дверь в гостиную, прошел мимо нее, не говоря ни слова, и уселся а свое кресло у потухшего камина. Мать в это время пила чай и ела хлеб с растаявшим маслом, на столе стояла также тарелка с креветками. — Нет, такая жизнь не по мне, мама, — воскликнул мистер Гарнер, сбрасывая со стола невинных креветок. — Если уж ты ешь эти креветки, то могла бы покупать их свежими и не травить меня вот этой отравой. — Я должна брать их такими, какие они есть на Войси-стрит, — вздохнула миссис Гарнер печально. — Ты не можешь ожидать чего-то большего от такого соседства, как наше, которое и раньше-то было не блестящим, когда мы приехали сюда, и постепенно все опускалось и опускалось. Если тебе не нравятся креветки, то ты можешь их не есть. — Я не могу переносить их запах. Ты бы лучше пошла и выбросила их на мусорку, если не хочешь, чтобы я отправился на тот свет. Не очень-то хорошо уйти из этой жизни в расцвете сил из-за холеры, съев какую-нибудь гадость. Миссис Гарнер вздохнула тихонько и, забрав тарелку, унесла в другую комнату, чтобы предать там невинно обиженных рачков забвению в мусорном ведре. — Не думай, что делаю что-то нарочно для того, чтобы выжить тебя из дома, — сказала она, — я и так вижу тебя очень редко. — Ты бы видела меня еще меньше, если бы мне везло чуточку больше, — ответил ей заботливый сын. — Я должен был быть в Хэмптоне сегодня вместо того, чтобы мучиться и торчать на Флит-стрит, ожидая телеграмм у офиса «Спортивные новости». — А я думала, что ты уже достаточно узнал о бегах, для того, чтобы избавиться от привычки посещать их, Джарред, — жалобно сказала огорченная мать. — Да, я видел печальные последствия некоторых пари, заключенных богачами, если ты это имеешь в виду, — ответил мистер Гарнер раздраженно, — но я не собираюсь присоединяться к твоему плаксивому существованию и поддерживать подобного рода разговоры о скачках, потому что всегда существует какое-то количество дураков, превращающих занятие этим делом в свою погибель. Доходил ли кто-нибудь до нарушения правил при обмене акций? Да, есть большое количество маклеров, заканчивающих плохо. Кто станет злоупотреблять возможностями продажи хлопка, угля, возможностями корабельного дела? Конечно, существует очень много неудачных сделок в подобного рода делах. Я видел людей, проигравших все на бегах. И я видел водителей омнибусов и мальчишек в мясной лавке, заработавших полмиллиона и купивших себе дома в Хайд-Парке посредством игры на бегах. Неужели я не могу попробовать улучшить свое состояние только из-за того, что некоторые люди плохо кончали, играя на скачках? — Если бы эти лошадиные скачки улучшили твой характер, Джарред, или сделали тебя счастливее, то я могла бы закрыть глаза на разных неудачников и примириться с твоей развеселой жизнью, — сказала миссис Гарнер с риском для себя, заходя слишком далеко в своих высказываниях, возможно, обманутая поведением сына, которое сейчас было скорее унылым, чем сердитым. — Тебе, пожалуй, не следовало бы говорить ничего плохого о бегах, если бы Соупсадз сегодня пришел первым, я бы был с карманами, полными денег. — Я ничего не знаю об этом, Джарред, но я помню, как раньше иногда тобой зарабатывались деньги. — О, Боже, почему ты позволяешь быть людям столь злопамятными? — воскликнул Джарред, гневно поворачиваясь в своем кресле и начиная чувствовать ароматный запах готовящейся рыбы под виноградом. — Самое худшее в старых людях то, что они помнят очень много и всегда вспоминают прошлое. Как бы было хорошо, если бы все мы могли погружаться в воды Леты раз в год и выходить из них чистыми и свежими. — Да, — вздохнула миссис Гарнер, — жизнь была бы намного проще, если бы мы могли забывать. — Тем не менее, мама, — сказал Джарред, изменив свой тон, который зазвучал вполне умиротворенно, что было характерно для тех моментов, когда дела его шли неплохо, — ты не заплатила трех фунтов, которые я тебе дал, за счета? — Сборщик налогов был сегодня и взял часть денег, Джарред. Квитанция на каминной полке может подтвердить мои слова. Но за воду не было уплачено и я думаю, что за нее придется платить завтра утром. — Как много? — Один шиллинг. — Тогда ты можешь дать мне остальные деньги на день или два, мама. Я хотел съездить ненадолго в деревню завтра по делам, и это как раз покрыло бы мои расходы. — Конечно, ты можешь делать с ними все, что пожелаешь, Джарред, — ответила миссис Гарпер неохотно, — но я должна сказать тебе, что воду отключат завтра ночью, если мы не заплатим сборщику налогов. — Нонсенс! Ты ведь всегда платила вовремя! — Он уже приходил дважды, Джарред. — Очень хорошо, в следующий раз нам пришлют повестку в суд! Я оплачу счет до конца недели. Дай мне деньги, моя старая леди. Миссис Гарнер полезла в карман своего платья с медлительностью, необычайно раздражающей ее сына, который нервно затянулся трубкой, когда увидел ее движение. Наконец, она вытащила свою тощую руку из кармана в платье и выложила деньги, завернутые в кусок газеты, которую Джарред тут же отбросил, пересчитал деньги и засунул их в карман своего жилета. — Спасибо, мама, тебе не следует беспокоиться по поводу счетов за воду, если дойдет до этого, — добавил он, замечая в ее глазах слезы, — ты всегда сможешь сама открыть водопроводную станцию. Совсем нет причин для расстройства. Спокойной ночи. — Ты опять уходишь, Джарред? — Да, я хочу отдохнуть с товарищами здесь, за углом. Меня не будет более часа. — Ах, — вздохнула миссис Гарнер, когда дверь захлопнулась за спиной сына, — я знаю, что сейчас время Джарреда. Совсем не имеет смысла предлагать ему вкусный ужин. Он никогда не придет домой, чтобы съесть его, у него аппетит почти как у воробья. Джарред взял деньги у матери для того, чтобы покрыть свои завтрашние расходы в Хэмптоне. Уж очень он увлекся скачками. Он хотел как можно скорее узнать о том, что там происходит, будь то лучший или худший исход событий. То ожидание новостей на тротуаре Флит-стрит сильно измотало его терпение. Если бы он был чуть умнее, то попросил бы мать дать ему деньги следующим утром. Ведь он мог прогуляться к «Королевской голове», выпить стаканчик джина в кегельбане, где было гораздо веселее, чем в гостиной собственного дома. Джарред — широкоплечий, длиннорукий и мускулистый — был неплохим игроком в кегли. Он много выигрывал и проигрывал в этой игре, но выигрывал чаще и мог бы иметь успех, если бы умел рисковать. Он отправился в свою любимую гостиницу, находящуюся в доме, который выглядел таким чистым и респектабельным летними вечерами, что странник, зашедший сюда из далекого мира и увидевший ее первый раз, мог посчитать это заведение самым невинным и мирным местом: милый интерьер, аккуратные стойки, позолоченные буквы бочонков, блестящих в лучах заходящего солнца. Дух спокойствия, казалось, царил здесь, когда Джарред открыл дверь в гостиницу — место сбора привилегированных персон — и пошел по дорожке, ведущей к площади для игры в кегли. Вечерние забавы были в полном разгаре, его друзья, встречающиеся тут и там, громко смеялись и разговаривали, свет ламп тускло пробивался сквозь завесу табачного дыма, Джарред почувствовал, что снова начинает жить, сама жизнь для него означала необузданность страстей, минутные удовольствия, за которые, возможно, в дальнейшем пришлось бы заплатить немалую цену, но это редко, когда принималось им в расчет. Было восемь часов вечера, когда Джарред присоединился, к своим приятелям. Он покинул их в половине десятого с суммой, вряд ли способной покрыть тариф за воду, он был зол на судьбу, а заодно и на себя, он также смутно сердился на миссис Гарнер, которая так легко отдала ему деньги, когда он их попросил у нее. — Ну уж если старая леди дала мне эти деньги, то я мог бы провести неплохой день в Хэмптоне, — сказал он себе, — поскольку я имею весьма слабые шансы увидеть скачки, если только Джобери не доставит меня туда в своем экипаже. Джобери — спортивный маклер — один из самых бойких в окружении мистера Гарнера, слыл заядлым игроком и, казалось, может добиться немалых успехов, играя на скачках. Существовало некоторое неопределенное мнение о том что он имеет какую-то часть прибыли от заключения пари на скачках. Джарред дошел до дома Джобери, но не обнаружил там этого джентльмена; родные ожидали увидеть его после полуночи. Миссис Джобери — унылая и весьма сварливая особа, неохотно сказала ему это и затем захлопнула дверь перед его лицом. Она относилась к тому типу жен, чей разум не в состоянии постичь преимуществ игры на скачках. Джарред пробормотал проклятия в адрес жены Джобери, которого он сейчас был больше склонен ругать, чем благословлять, и пошел прочь от этого дома, едва осознавая куда идет. Он остановился на углу улицы для того, чтобы разжечь свою трубку и, повернувшись, дошел до Гудж-стрит, затем прошел Чарльз-стрит, Мортимер-стрит, пересек Речезет-стрит и оказался в аристократическом районе Кэвендиш-сквер. Оказавшись здесь, он был уже не в силах устоять против желания побывать на Вимпоул-стрит. Он выпил уже достаточно для того, чтобы быть рассудительным. Правда, он уже обещал, что не придет к дому доктора Олливента, но сейчас Джарред лелеял в душе надежду, что чем бы ни угрожал ему доктор, он, мистер Гарнер, обладает той силой воздействия на свою жертву, которую нельзя уничтожить, хотя в самой жертве мог возникнуть бунт против него, способный привести к чему угодно, но, в конце концов, он мог и снова получить деньги. Эта мысль, усиленная действием алкоголя, крепко засела у мистера Гарнера в мозгу этим вечером, и он, подойдя к двери дома доктора, два раза пнул ее. Слуга, который видел его уже раза два или три и не испытывал к нему особой симпатии, недоброжелательно взглянул на Джарреда. — Семья дома? — Леди на вилле в Теддингтоне, сэр, хозяин в городе, но я не думаю, что он захочет встречаться с вами в столь поздний час. — О, он захочет, — сказал Джарред уверенно, он чувствовал себя очень важным по сравнению с маленьким слугой, — он увидит меня. — Да, — произнес голос из глубины холла, — я увижу вас. Проходите, если хотите. Доктор Олливент открыл дверь своей приемной, потревоженный громким стуком Джарреда. Он стоял на пороге этой священной комнаты, ожидая, пока гость войдет туда. Джарред был слегка озадачен мягкостью приема. Сейчас он ожидал встретить бурю страстей перед тем, как его впустят. Столь вежливые манеры доктора несколько остудили его. Он поспешно снял с головы шляпу и несколько нервно смял ее в своих руках. — Вы, наверное, удивлены столь поздним моим приходом, доктор Олливент? — начал он. — Вовсе нет, вряд ли можно ожидать от вас определенного времени визитов. Но я очень удивлен тем, что вы вообще пришли сюда. — Почему? — Потому что тем самым вы лишаете себя моей благосклонности. Я думал, что ясно дал вам понять это, когда мы расставались. — Ну, доктор! — воскликнул Джарред, садясь в одно из кресел в сафьяновой обивке, кресло столь роскошное и старинное, что могло бы оскорбиться от столь пренебрежительного к нему отношения. — Ну, доктор, — повторил Джарред, бросая шляпу, на стол так, как будто это был перчатки, — давайте поговорим по-простому. То, что вы называете благосклонностью, я называю взяткой за молчание. Вы хотите сказать, что, находясь под влиянием обстоятельств, — здесь он заговорил особенно жестко, его голос стал хриплым, — я сел на мель в смысле финансов и пришел сюда к вам просить милостыню, но, как мужчина мужчине, скажу, как мужчина мужчине, — повторил Джарред, словно выговаривание этой фразы доставляло ему удовольствие, — что вы желаете выставить меня, не дав и пятифунтовой банкноты за то, чтобы я попридержал язык. — Я действительно хочу сказать, что вы больше не получите от меня и пенса, занимаясь шантажом, и я презираю себя за то, что оказался достаточно слаб для того, чтобы заключить с вами столь глупую сделку. — Ну, все у вас получилось неплохо. Вы избавились от опасного соперника и получили в жены леди, столь вами обожаемую. — Меня тревожит то, что вы без лишней необходимости упоминаете мою жену. Я говорил вам еще до женитьбы, что какие бы деньги я ни счел нужным вам дать, я сделаю это так, как сочту нужным и когда сочту нужным. Я не признаю никаких требований, и всякое преследование с вашей стороны будет встречено мной недоброжелательно. Возможно, и существуют люди, которые бы согласились сохранить мир в своем доме посредством попустительства таким бродягам, как вы, но я к их числу не отношусь. Может быть, вы и обладаете властью разрушить мое счастье, но вы должны быть уверены, что тем самым можете лишить себя своей же выгоды. Я не прочь поддерживать вас небольшими суммами денег время от времени, что, возможно, избавит вас от будущих претензий, а меня от расстройства. Я в состоянии сделать это, но при одном условии — вы будете держать дистанцию и не будете докучать мне своими письмами и визитами. — Положим, я скажу, что не соглашаюсь с таким условием, что я сам буду выбирать время и буду считаться лишь со своими интересами при получении от вас денег. Что бы вы могли ответить на такое предложение? — Очень простой ответ. Я бы обвинил вас в вымогательстве денег. — И устроили бы шум? — Стал бы оспаривать то, что вы могли сказать обо мне. Вы только представьте себе, глядя на мое и свое положение — неужели общество поверит той истории, которую вы могли бы рассказать обо мне? — Я не думаю, что общество бы поверило этому, доктор Олливент. Я думаю о вашей жене: как эта история подействует на нее? Вот в чем вопрос. Она не может совсем уж забыть молодого человека, который так часто был с ней. Поймите, я не хочу быть жестоким, но бизнес есть бизнес. Мне очень нужно попасть в Хэмптон на завтрашние скачки, но у меня нет ни гроша для того, чтобы оплатить проезд или покрыть мои расходы в случае неудачи. Дайте мне десять фунтов, и вы не услышите обо мне в течение полугода. — Вы очень любезны, но я сказал вам свои условия, когда вы последний раз обращались ко мне. Я пошлю вам почтой десять фунтов в сентябре и буду посылать ту же сумму каждые три месяца, но я не дам вам ни одного шиллинга в этом доме и уж ни в коем случае не подчинюсь вашим оскорбительным требованиям. — Я пришел сюда не для того, чтобы быть наглым, я пришел сюда потому, что сильно нуждался в деньгах. Не усугубляйте моего падения, доктор Олливент. Несчастные люди всегда безрассудны, а безрассудный человек опасен. Я несчастен, а потому опасен. Это какой-то силло… силло, как там это слово. — Вы знаете мой ответ. — Пусть так, — ответил Джарред, поднимаясь со своего места, слегка покачиваясь. — И помните мой силлог… Да, я опасен. Спокойной ночи. Он подошел к двери подобно призраку в «Гамлете», держа свою шляпу так, как будто это был жезл. — Вы сказали мне свой ультиматум, а я вам свой силлогизм. Спокойной ночи, — пробормотал он, тихо прошел через холл и вышел через дверь на улицу, в то время как доктор наблюдал за ним. Как только дверь закрылась за гостем, Гуттберт Олливент позвонил в колокольчик. — Позаботьтесь о том, чтобы никогда больше не впускать этого человека, — сказал он слуге. — Да, сэр. — Это человек, которому я помог, но который стал очень назойлив. Если он когда-либо будет добиваться встречи со мной, отошлите его. — Определенно, сэр. Доктор Олливент вернулся в свой кабинет, огромную комнату, уставленную от пола до потолка книгами и украшенную бюстами Галена, Гиппократа, Апола. Это помещение казалось средоточением науки и мысли, здесь царил безмятежный дух спокойствия до того момента, как сюда не ворвались страсти. Доктор вздохнул, садясь за стол, где книга, которую он читал, так и лежала под светом лампы. — Спасибо, Господи, что ее не было дома! — сказал он себе. — Присутствие этого человека, кажется, отравляет всю атмосферу. Я рад, что отказал ему. Он относится к той породе негодяев, которые сами лишают себя разных возможностей, думаю, я предпочел бы самое худшее, чем идти на поводу у него. Такое положение весьма унизительно. Сейчас же я чувствую себя мужчиной, теперь, когда отказал ему. Затем, после некоторого раздумья, он добавил; — Пусть даже самое плохое, я уже и так счастлив. В этом есть даже что-то странное. Является ли воспоминание минувшей радости печалью. Наверное, нет. Оглядываясь назад, через завесу серого уныния, я вижу золотой сияющий берег счастья. Я согласен умереть, обладая своими воспоминаниями. Лишь бы на мгновение пережить счастливые моменты, а затем пусть пробьет и роковой час. Я уже достаточно пожил. И я могу сказать вместе с Отелло: «Если погибнуть сейчас суждено, Не будет это несчастьем»… Он поднял склоненную голову и на лице его появилась усмешка. — А если он придет к моей любви и расскажет ей свою историю на свой лживый манер, неужели она поверит ему, зная меня? Неужели я исчезну сразу из ее жизни, оставив лишь горькое разочарование? Неужели моя любовь окажется слишком слабой для того, чтобы устоять против клеветы незнакомца? Неужели ее девичье чувство к тому мертвому обернется против меня и станет вновь столь же сильным, как и в первый час их разлуки? Кто может понять женское сердце? Выживет ли под словами этого человека то чувство, которое я зажег в ее груди? Будет ли она верна мне, такому грешному, какой я есть, простит ли, как простили Марию Магдалину, за то, что я любил так сильно? Я могу вытерпеть этого человека как просителя, но не как преследователя. Доктор Олливент должен был ночевать на Вимпоул-стрит этой ночью. Он только что вернулся из Северной Англии, куда отправился столь стремительно, сколь это мог сделать экспресс, доставивший его к знатному пациенту, Сейчас было достаточно времени для того, чтобы попасть на одиннадцатичасовой поезд в Тэддингтон, но его не ожидали там в это время. Возможно, более мудро было отложить поездку, чтобы избежать встречи с Флорой до того, как он полностью оправится от разговора с мистером Гарнером. И как бы ему ни хотелось увидеть молодое прекрасное лицо, взглянуть в ее невинные глаза, найти в них надежду, счастье и верность, он остался в тихом старом лондонском доме и допоздна читал, зная, что ему навряд ли удастся заснуть спокойным сном. Чистый и холодный свет раннего утра, бессолнечный и унылый, упал на него из открытого окна у лестницы, когда он поднимался в свою комнату, мысленно успокоенный и не так сильно терзаемый мыслью о своем враге. — В конце концов, — говорил он себе, — существует один шанс из тысячи, что он выдаст меня. Ведь своим молчанием он только выигрывает. Отказ от тех денег, которые я предлагал ему, был бы слишком большой ценой за злобу. Глава 30 Было уже довольно поздно, когда, покинув Вимпоул-стрит, Джарред решил еще раз навестить мистера Джобери, к большому негодованию миссис Джобери, которая уже отправилась отдыхать и чей покой таким образом оказался нарушен. Она сказала, что он расстроил ее или, говоря другими словами, она рассыпалась в пространных рассуждениях о джентльмене, который беспокоит своих друзей в то время, когда приличные люди уже спят, и чье общество было в высшей степени нежелательным для мистера Джобери, тем более, что пришедший джентльмен захочет занять денег и, конечно, забудет об этом долге — именно это, по ее мнению, характеризует человека, называющегося Джентльменом, и так далее. Такого нравоучения, произносимого пронзительным сопрано и способного закончиться истерией, мистер Гарнер, по счастью, смог избежать, поскольку миссис Джобери, вспомнив, что находится в не совсем приличной для приема гостей одежде, поспешно удалилась. Мистер Джозеф Джобери, известный своим друзьям как Джо Джобери, курил свою последнюю трубку после ужина, состоящего из поджаренной ягнятины, сливочного сыра и раннего лука, запах которого распространился по маленькой и душной гостиной. Но каким бы суровым ни был Джарред к запаху креветок миссис Гарнер, здесь он не сказал ничего по поводу резкого запаха лука. Он приблизился к своему товарищу с радужным лицом, сердечно поприветствовал его и сел в вакантное кресло миссис Джобери с той свободой, которая придавала некоторый шарм его поведению. — Как ты, Джо? Надеюсь, хозяюшка сказала тебе, что я загляну? — Да, — ответил другой, в задумчивости потирая свой щетинистый подбородок, — она говорила что-то об этом. — Я надеюсь, ты ничего не имеешь против моего столь позднего прихода. Леди всегда так беспокоятся по пустякам, однако я хотел увидеть тебя по поводу одного маленького вопроса, который никак нельзя откладывать. Ты едешь завтра на скачки? — Да, я думаю, что поеду. У мистера Джобери был маленький подбородок, что могло свидетельствовать о нерешительности характера. Он был приземист, румян, с рыжими волосами, имел глуповатую улыбку и был известен в кругу своих друзей как человек добрый и имеющий неплохой стол. Все, что его заботило — это скачки. Во всем другом он был несведущ как ребенок. На скачках же он, казалось, только и жил настоящей жизнью и выигрывал большое количество денег, особенно там, где втайне презиравший его Джарред умудрился проигрывать почти все. Как мясник, мистер Джобери был никудышным, и этим делом в основном заправляли его жена и продавец. — О, конечно, ты едешь, — сказал Джарред, — Ты ведь не собираешься потерять такой день. Я надеюсь, у тебя найдется свободное место в твоей повозке для старого приятеля. — Намекаешь на себя? — спросил мистер Джобери о очевидным смущением. — Понимаешь ли, в экипаже свободно могут разместиться только два человека. Я полагаю, что моя жена была бы не прочь поехать со мною. Она и так не часто уж выходит из дома, а погода ведь сейчас стоит прекрасная, и вполне естественно, что она была бы не прочь немного проветриться. — Что касается меня, то я всегда думал, что женщинам не место на скачках. Им там нечего делать и я не могу понять, как они могут находить удовольствие в этой толчее я чувствовать себя при этом хорошо. Конечно, если миссис Джобери желает съездить туда, если она сможет примириться с потоком ругательств, которые обрушатся на нее при обратной дороге домой, если она согласна вынести небольшие стычки у Брентфордовской заставы, то я не стану отговаривать ее от поездки. Экипаж прекрасно выдержит четверых так же, как и двоих, и я не имею ничего против того, чтобы занять заднее место. Лицо бедного мистера Джобери выражало полнейшее смятение. Он обещал жене, что он ни под каким предлогом не возьмет мистера Гарнера на скачки, но мистер Джобери слишком дорожил своим добрым именем, чтобы сказать «нет» своему приятелю. Он не мог отрицать, что повозка действительно может выдержать: четверых, что Джарред мор бы проехать с ними, он прекрасно знал возможности этого транспортного средства. У него не хватило изворотливости ума для того, чтобы придумать себе какую-нибудь лазейку, и поэтому он вынужден был сказать «да», — Джарред мог поехать, даже если жена и будет иметь что-либо против него. — Я был бы последним идиотом, если бы помешал леди веселиться, — сказал Джарред, становясь радостным от ответа мистера Джобери. — Но какое удовольствие может испытывать женщина на пыльной жаркой дороге? Такое испытание лишь для мужчин, дом — вот место женщины и чем дольше она будет оставаться там, тем лучше для нее. Таким образом, этот вопрос был улажен, затем два джентльмена обсудили завтрашнее утро, точнее, день, и в полночный час раздался звон стаканов с джином, после чего Джарред Гарнер вернулся на Войси-стрит, обнадеженный и уверенный в успехе, хотя те лошади, на которых он собирался поставить, были совсем не теми, которых выбрал мистер Джобери. Завтрашний день начался; он был теплым и солнечным, дул легкий западный ветерок, и те, для кого скачки в Хэмптоне значили не больше, чем летний выезд, чем приятная поездка по загородным дорогам, где розы и сирень цвели в милых деревенских садах и запах лип наполняй воздух, где вдоль дороги стояли каштановые рощи, а сама деревня Хэмптон-Корт была необычайно зеленая, с маленькими опрятными домиками из красного кирпича, здесь всегда можно было услышать веселью звуки кларнета. В общем, для тех, кто хотел проехаться по сельским дорогам вдоль яркой реки и для тех, для кого хэмптоновские скачки значили лишь хорошее времяпрепровождение, но никак не игру, день начинался очень даже неплохо. Но не так начинался этот день для Джарреда. Всю ночь он ворочался и плохо спал. Утром у него не нашлось аппетита даже для того, чтобы съесть ломтик ветчины. Спортивный комментатор «Дейли телеграф» отрицательно высказался по поводу лошадей, на которых поставил Джарред. Надежда, внушенная ему вечером хорошей портией джина, исчезла вместе с действием алкоголя. Тяжелые думы терзали его, когда он подошел к жилищу мистера Джобери, перед которым уже наготове стоял экипаж: лошади, упряжь и сам шарабан сияли в лучах солнца, накануне вымытые и начищенные, плед, обшитый по краям цветастым материалом оранжевых и пурпурных оттенков, изящно был накинут на заднее сидение в экипаже. Мистер Джобери, хотя и одетый в новый серый твидовый костюм с голубым галстуком и белой шляпой, не выглядел слишком радостным, ведь миссис Джобери весьма возмутилась слабостью его характера и очень сильно обиделась на него, что значительно нарушило привычную гармонию завтрака. Существовала еще и перспектива того, что обида жены перерастет в истерику и другие, более демонстративные формы женского негодования. В целом мистер Джобери чувствовал, что счастье этого дня было уже слегка испорчено. Судьба — великая повелительница — была жестока с ним. Итак, оба этих джентльмена уселись в полной тишине в экипаж и поехали по оксфордской дороге, миновали высокие дворцы у Ланкастерских ворот, направились к лесам Голландии и постройкам новых вилл, затем около Шепердс-Баш свернули и поехали через Ричмонд, еще раз пересекли серебристую Темзу и оказались в том прекрасном месте, которое Гораций Волпоул называл «графство Твитстов». Но ни красота ландшафта, ни прекрасные качества Титмаусы — породистой кобылы мистера Джобери, имеющей предков, неоднократно выигрывавших на скачках, не удостоились ни одной похвалы со стороны джентльменов, сидящих позади нее. В конце концов, они немного повеселели, когда прибыли к ипподрому. Воодушевила их и несколько скрасила уныние поездки провизия, которую миссис Джобери, когда была еще в неведении относительно желания мистера Гарнера, собрала в дорогу. Среди продуктов были ягнячьи ножки под мятным соусом, кусочек стильтона, луковицы — все это было весьма кстати для двух джентльменов, еще не завтракавших. — Я так вкусно не ел уже недели три! — воскликнул Джарред, отправляя в рот кусочек сыра и запивая его глотком вина. Но радость мистера Гарнера была короткой. Лошадь, на которую он поставил, пробежала, по словам мистера Джобери, «как-то не так». Джарреду очень повезло, что люди, которым он проиграл деньги, были личными друзьями и могли подождать день или два до окончательных подсчетов результатов скачек. Однако к концу дня выяснилось, что итоги скачек плачевны для него и последний заезд не оставил ему совсем никакой надежды. Каждое такое разочарование все больше ввергало его в уныние. Он сильно напился, принимая угощение от мистера Джобери, желающего поддержать Джарреда; выигравший мистер Джобери был очень щедр. — Не огорчайся и держись, мой старый друг, — говорил он то и дело, жалобно обращаясь к Джарреду, чье смуглое лицо просто побелело от гнева. Но ни виски, ни бренди не смогли заставить Джарреда забыть свое поражение. Возможно, опьянение и могло бы принести некоторое облегчение, но сегодня алкоголь лишь взбудоражил его мозг и сделал мистера Гарнера весьма злобным вместо того, чтобы превратить его в веселого и беззаботного человека. Когда Титмауса была запряжена и счастливый мясник готов был отправиться домой, мистер Гарнер объявил о своем желании вернуться попозже и поездом. — Займи мне, пожалуйста, пару шиллингов на билет, сказал он, — У меня есть здесь небольшое дельце, назад же я вернусь на поезде. Ты можешь, конечно, дать мне и крону, чтобы уберечь от возможных неприятностей. Я думаю, ты несильно обидишься, если никогда не увидишь больше этих денег, особенно после сегодняшней удачи. — Я и не знал, что у тебя где-то здесь поблизости есть друзья, — сказал Джобери, протягивая деньги своему приятелю. Понимаешь ли, у меня гораздо больший круг знакомств, чем ты можешь предположить. Но причина моего визита скорее деловая, чем дружеская. А Титмауса очень беспокойна. Та-та, старая подруга. Мистер Джобери натянул поводья, и лошадь побежала легким галопом, удивляя толпу, через которую проезжал шарабан, исчезнувший в скором времени в клубах пыли. Джарред не испытал ни малейшего беспокойства, наблюдая за его удалением. Затем, после того, как вдали затих шум копыт, он повернулся с мрачным выражением лица и пошел тяжелыми медленными шагами к мосту, уходя от толпы и суеты ипподрома, и, казалось, лишь теплый июньский вечер может чуть остудить бушующие в мистере Гарнере страсти. Солнце светило весь день, активно заявляя о своей мощи, о чем свидетельствовало появление слегка обгоревших и получивших тепловой удар болельщиков, проведших часов шесть-восемь под его палящими лучами. Но теперь это огненное светило склонилось на запад, и его мягкое свечение, пробивающееся через прибрежный камыш и ольху, отражалось золотым сиянием в реке. По-прежнему было тепло, но уже дул прохладный бриз, несущий в себе свежесть волн. Если бы что-либо и могло сделать Джарреда Гарнера более спокойным, то это могла быть именно такая перемена: от палящего знойного дня — к тихой прохладной атмосфере вечера, от толчеи и гама ипподрома — к уединению на тропинке, ведущей через луг к реке. В душе, однако, он был по-прежнему расстроен, но по странному стечению обстоятельств разочарования сегодняшнего Дня волновали его меньше, чем события вчерашнего вечера в доме доктора Олливента. Если бы сейчас у него в кармане была десятифунтовая банкнота, то его потери, составляющие около шести или семи фунтов, могли быть перенесены относительно спокойно. Но этот почти единственный шанс для утешения был не реализуем, и Джарред видел безысходность своего положения. Джентльмены же, с которыми он общался, были не особенно-то щепетильны в вопросах чести, но можно было надеяться, что они могут занять ему денег, были бы весьма не милосердны к человеку, который попытался бы обмануть их. А прозвище «неуплатчик» было не очень приятным не только для Гарнера. Хорошая порция виски и бренди, выпитые под палящим солнцем, не только не смягчила переживания мистера Гарнера, но и не сделала его благоразумнее. — Десять фунтов в квартал! — говорил он себе с невыразимым презрением, — десять фунтов в квартал — и я должен держать дистанцию и быть благодарным ему за его щедрость! Но почему, ведь молодая женщина, на которой он женился, принесла ему сразу шестьдесят тысяч, а ведь несколько моих слов могли бы остановить брак, да, у дверей в церковь. И я знал это, но держал язык за зубами, и теперь он отказывает мне в десятифунтовой бумажке, отказывает в помощи. Он что, принимает меня за дурака и думает, что может безнаказанно топтать меня? Мистер Гарнер сбил камышиной высокий куст крапивы, почувствовав необычайное унижение. Что он собирался делать, он еще не решил, но был готов на самые решительные меры. Доктор Олливент запретил ему появляться на Вимпоул-стрит. Хорошо. Он мог вторгнуться в далекое и уединенное жилище в Теддингтоне. Доктор Олливент отказал ему во встрече с собой. Пусть так. Тогда его выслушает жена доктора. — Теддингтон — это где-то внизу по течению реки, — размышлял мистер Гарнер, — Я слышал что-то о Теддингтонской плотине. А его дом наверняка располагается на безопасной стороне реки, и, конечно же, он достаточно богат для того, чтобы иметь весьма неплохое жилище благодаря ее деньгам. Ну вот и хорошо. Самой лучшее дли меня сейчас — найти лодочника, который бы отвез меняя вниз по реке. К этому времени он как подошел к мосту и же договорился с лодочником о том, чтобы тот доставил его до Теддингтона за пару шиллингов. Было что-то около семи или восьми вечера, когда лодка с мистером Гарнером проплывала мимо спокойных садов старого лондонского дворца, мимо каштановых рощ, где его дочь провела один из ярких дней своей жизни. Он проехал и обратно также, не обратив особого внимания на маленькую гостиннцу в Темз-Диттоне, где Лу и художник провели немало счастливых минут за обедом, проехал мимо заброшенного сада, где Уолтер Лэйбен обдумывал свое положение и решал, как ему поступить со своими чувствами к Лу. — Ты случайно не знаешь кого-либо из Олливентов, живущих вниз по течению, за мостом? — спросил Джарред, когда они проехали Кингстон. — Да, — ответил лодочник — молодой разбитной парень. — Дом из красного кирпича рядом с Теддингтонской плотиной. Они давно уже здесь не были. Джентльмен, кажется, врач. Я видел его и его жену в курортный сезон и довольно часто. Она значительно моложе своего мужа. — Да, это как раз те люди, которых я хотел бы увидеть. Их сад подходит к реке, я полагаю? — Да. Рядом с домом небольшой причал и будка лодочника. — Хорошо. Доставь меня туда как можно быстре. «Найду ли я ее там одну, или он будет с ней? — думал Джарред. — Он был в городе прошлой ночью, но это не значит, что он не мог приехать сюда сегодня вечером. Я хотел бы поговорить с ней с глазу на глаз полчасика и рассказать ей мою историю». Судьба, столь не благосклонная к нему сегодня, на этот раз пошла навстречу его желанию. Лодка медленно проплывала около виллы доктора Олливента, и Джарред вовсю всматривался в берег. Здесь все было очень мило и аккуратно, все дышало благосостоянием, что особенно сильно раздражало беднягу. Дом оказался очень старым, простой архитектуры, но основательно построенным. Со временем он приобрел печальный темный вид, стены его были увиты шиповником и глицинией. Высокие французские окно были открыты настежь и сияли блеском стекол; в оранжерее, находящейся в одном из крыльев дома, росли апельсины и канели[8 - Тропическое растение кассия, китайская корица (Cinnamomum Cassia Blume) (прим. верстальщика).]. Никогда еще трава не была подстрижена более аккуратно, чем на лужайке, спускающейся к реке, никогда кедр не был так величествен, как то огромное древнее дерево, растущее здесь, никогда еще ветви ивы были более роскошны, чем те, которые опускались в воду позади причала. Леди, одетая в белое сидела на деревянной скамейке под кедром, на столе перед ней лежала книга. Она была одна, читала книгу, ее локти покоились на столе, голова была слегка наклонена, а глаза устремлены на страницу. «Ты здесь, моя хорошая, — сказал Джарред себе, когда рассмотрел все основательно. — Ничего не могло быть более удачным. Ну, а теперь, доктор Олливент, мы посмотрим кто кого: я вас или вы меня». Глава 31 — Высади меня на этом причальчике, — сказал Джарред Гарнер лодочнику, протягивая ему флорин. Тот повиновался, слегка удивленный, однако, тем, что такая персона, как мистер Гарнер, может быть гостем на столь роскошной вилле. Он подогнал свою лодку поближе к ступенькам. — Мне подождать вас, сэр? — Да, пожалуй, Я буду здесь около получаса и затем ты мог бы отвезти меня поближе к железнодорожной станции. Причал находился вдалеке от кедра. Мистер Гарнер легко спрыгнул на берег, оглядел сад и затем приблизился к тому месту, где находилась Флора. Насколько могли заметить его внимательные глаза, она была единственным человеком, за исключением его, в саду. Как только Джарред подошел к ней ближе, он услышал голоса и смех, доносившиеся из окна, было похоже, что смеется мужчина, но смех был отличен от тех пронзительных воплей, которые он обычно слышал в кегельбане. Он подошел поближе к маленькому столику под кедром, передвигаясь бесшумно, как змея. — Миссис Олливент, — сказал, он мягко. У него был неплохой план того, что он собирался делать, алкоголь, который еще находился в нем, уже не мог действовать на него так, чтобы полностью затуманить разум. Он знал, что играет в отчаянную игру, рискуя многим, и все из-за жалкого реванша — чувства, которое принесло бы ему минутное облегчение, но которое не избавило бы его от обязательной выплаты налогов. Однако сейчас существовала и возможность того, что ему все-таки не позволят говорить, что, может, откупятся от него в последний момент. Именно этого он очень не хотел. Он был здесь для того, чтобы показать, что готов к самым решительным мерам, что его вчерашние угрозы в доме на Вимпоул-стрит были не простыми словами. Джарред пришел сюда, чтобы померяться силами с доктором Олливентом. Флора поднялась с удивленным взглядом. — Прошу прощения, — произнесла она, — вы друг моего мужа? — Ваш муж и я имеем одно общее дело. Я думаю, он дома. — Да, он дома, в гостиной, с другом. Вы хотите увидеть его? — Да, конечно. Но сначала я бы хотел поговорить с вами немного, миссис Олливент, если вы не возражаете, — сказал Джарред, опускаясь на скамейку. — Я не знаком вам, но вы несколько знакомы мне, наш общий друг, мистер Лейбэн, часто рассказывал мне о вас. Щеки девушки вспыхнули румянцем, в глазах появился растерянный взгляд. Флора взяла со стола свое вышивание и нервно затеребила его в руках. — Вы знали мистера Лейбэна? — спросила она. — Несомненно. Я никогда не считал, что мы с ним люди одного уровня. Он рисовал картины, которые никто не покупал, ну, а я, понимаете, зарабатывал на жизнь тем, что подправлял ошибки многих художников. Он был добр ко мне и платил хорошо, и я ценил его дружбу. Печальным стал тот день, когда он встретился со своей смертью. — Да! Она не могла позволить себе обсуждать с этим странным человеком судьбу своего погибшего возлюбленного. Ее сердце отчаянно билось, в душе всколыхнулись печальные воспоминания. Она не могла и предположить, что простое упоминание об умершем может вызвать в ней столь острую боль. Она жила своей новой жизнью и была счастлива. У нее были новые чувства, надежды, обязанности. Но позабытый мир вновь повернул к ней свое лицо. — Странная вещь его смерть? — спросил Джарред, рассматривая ее. — Это было очень ужасно, — сказала она. — Я бы предпочла не говорить об этом, если вы позволите. Ничего хорошего нет в ворошении прошлого. — Вот так всегда; подальше, от глаз и поскорее бы все забыть. Мы спасаем себя от печальных мыслей о друзьях тем, что пытаемся забыть их. Но мертвые ведь в своих могилах исчезают не так быстро, как в нашем сознании. Что касается меня, я не могу забыть этого славного приятеля, исчезнувшего столь таинственным образом. Однако это было весьма кстати для доктора Олливента. Я и не предполагал, что вы можете так быстро забыть его и выйти замуж за доктора. — Вам не стоит рассуждать подобным образом обо мне, — сказала Флора, поднимаясь, — я думаю, что вы очень дерзкий человек. — Мне очень жаль, если так, — сказал Джарред. — Возможно, когда вы узнаете обо мне чуть побольше, то измените свое мнение. Я здесь для того, чтобы оказать вам одну услугу, Я хочу рассказать вам кое-что в присутствии вашего мужа. Не могли бы вы попросить его спуститься? Я подожду здесь. Флора помолчала некоторое время, слегка озадаченная, а затем подчинилась просьбе незнакомца. Она чувствовала себя беспомощной и встревоженной в его присутствии, он так сильно отличался от всех тех людей, которых она знала раньше. — А кто его хочет видеть? — спросила она. — Мистер Гарнер. Она слегка вздрогнула, вспоминая старую женщину в пурпурном сатиновом платье, которая поколебала веру Флоры в свою первую любовь. — По-моему, эта фамилия знакома вам, — сказал Джарред. — Да, я слышала уже ее раньше, — ответила она, оставляя его. Доктор Олливент и его коллега по работе, приехавший из города, засиделись за бордо, развлекая себя разговорами на профессиональные темы. — А я как раз собирался пойти к тебе, дорогая, — сказал Гуттберт, поднимаясь с кресла при виде Флоры. — Морлей отправляется обратно в 8.50. Я хотел лишь распрощаться с ним. О, Флора, как ты бледна. Он поднялся и подошел к ней, внимательно разглядывая ее бледное лицо. Он так часто с профессиональным спокойствием рассматривал признаки смерти на бледных щеках и дрожащих губах, а здесь малейшее изменение на ее лице буквально ошеломило его. — Моя любовь, ты либо долго сидела на солнце, либо вела себя не очень осторожно, — сказал он, — позволь, я налью тебе вина. — Прошу прощения, но мне пора, — сказал гость, глядя на часы. — До свидания, миссис Олливент, надеюсь, к завтрашнему дню вы будете чувствовать себя лучше, вам поможет хорошая погода. Спасибо за очаровательный вечер. До свидания, Олливент. К большому удовлетворению доктора, гость тут же вышел. Сейчас Гуттберт думал только о жене. — Дорогая, — сказал он, — что-то случилось? — Ничего, или почти ничего. К нам пришел странный человек. Он там, на лужайке, наверное приехал на лодке, хочет видеть тебя, его зовут мистер Гарнер. — Он здесь!? — Как ты побледнел, Гуттберт! — воскликнула Флора, испуганно глядя на его побледневшее лицо. — Моя любовь, судьба заставляет нас пройти испытание, которое может омрачить нашу жизнь. Я и не знал, что все произойдет так скоро. Останься здесь, я спущусь к нему один. Поднимись наверх и отдохни. Это всего лишь деловой вопрос. В этом нет ничего, из-за чего тебе бы стоило беспокоиться. В этот момент он решил предотвратить повисшую над ним угрозу и дать невольному свидетелю разыгравшейся на утесе трагедии деньги ради жены. Она была еще недостаточно сильна для того, чтобы перенести столь тяжелый удар. Он не все учел в своих размышлениях прошлой ночью, он не верил, что мистер Гарнер захочет довести дело до конца. — Я хочу услышать, что этот человек хотел сказать, — произнесла Флора с решительным взглядом, вдруг появившимся у нее. — Позволь мне все услышать и узнать. Он со мной разговаривал очень странно. Он разбудил во мне сомнения и подозрения, что гораздо хуже неопределенности. Позволь мне все узнать, так будет лучше. — Бог знает, как лучше! — ответил ее муж. — Пойдем со мной, если уж тому суждено быть, слушай и будь судьей между мной и моей любовью. Он притянул ее к себе и страстно поцеловал и, возможно, это был его последний поцелуй, вот также некогда Босвэл поцеловал Марию Стюарт, когда они расставались у Карбэрри Хилл. — Пойдем, — сказал он, и вместе они подошли к кедру, где их дожидался, мистер Гарнер. Он сидел, куря сигару, которой его угостили на ипподроме, но тут же отбросил ее в сторону, как только доктор и его жена подошли ближе. — Ну вот, мистер Гарнер, я привел мою жену для того, чтобы услышать, чего же вы хотите, — сказал доктор Олливент. — Чего хочу? Денег! И довольно кругленькую сумму, Я просил у вас вчера вечером десять фунтов. Сегодня же мне нужно пятьдесят. — Правда? И на основании чего я должен вам их дать? Вы не очень достойная уважения персона, вы и не тот человек, чья борьба с трудностями была бы достойна похвал. Что подумает моя жена, если я дам вам пятьдесят фунтов. — Я примерно догадываюсь, о чем она может подумать, она подумает, что вы предпочтете, чтобы я попридержал свой язык, чем выговорился. — Я бы предпочел, чтобы вы выговорились, — продолжал доктор Олливент, глядя на него твердым взглядом, под которым простой человек всегда начинал побаиваться его. — Моя любовь, — сказал он, обращаясь к Флоре, — этот человек хочет рассказать кое-что, что может очень сильно взволновать и ранить тебя, только будь уверена, что то, что ты услышишь, будет правдой лишь наполовину. После этого ты услышишь остальное из моих уст. Девушка задрожала немного и чуть ближе придвинулась к нему. Он обнял ее и прижал к себе. Как долго, как долго будет она страдать? О благословенные дни! О жизнь, полная радости! Он почувствовал, как от него ускользает счастье, но он не мог удержать его больше ценой молчания этого негодяя. — Когда я говорил сейчас вам о вашем первом возлюбленном, миссис Олливент, об Уолтере Лейбэне — моем друге, я не сказал вам, что мог бы избавить вас от неведения, которым вы страдали со дня его смерти. Вы надеялись, ждали, молили о его возвращении очень долго, абсолютно не зная, что же произошло, с ним. — Не знала. Ее губы шептали, но она почти не могла говорить. — Я для вас чужой и не в моих интересах было говорить это, доктор Олливент мог бы избавить вас от страданий, если бы выбрал… — продолжал Джарред. Она оглянулась на мужа, молчаливо спрашивая его. — Дослушай его до конца, моя любовь, а затем меня. Она отошла от него и встала одна, и доктор знал, что Флора начала сомневаться в нем. — Он мог бы рассказать вам все о той несчастной смерти молодого человека, но он был достаточно мудр в держал язык за зубами. Он думал, что если бы вы знали, что он убил вашего возлюбленного, то его шанс завоевать вас был бы очень мал. Она испустила сдавленный крик и, чтобы не упасть, оперлась о спину мужа. — Убил его? — Да. Когда мистер Лейбэн вышел на свою прогулку к утесу в тот роковой день, то случай свел его с доктором Олливентом. Они начали разговаривать о вас, я думаю, и вскоре перешли на крики. Я не хочу сказать, что его столкнули, но для меня все выглядело именно так. — Вы были там, вы видели? — Я был внизу, на пляже, слышал голоса и спор и затем увидел, как упал ваш возлюбленный. Вот и все. — А он, — сказала она, указывая на доктора, — платил вам, чтобы вы молчали. — Да, он платил за мое молчание неплохо, но лишь до вчерашнего вечера. Возможно, вы мне и не поверите, но если хотите подтверждений, то взгляните на него. Повернувшись, Джарред указал на доктора, который стоял, как скала, но с лицом бледным, как у покойника. — Так, — сказал он, обращаясь к Джарреду, — вы сделали, что могли, больше вам нечего сказать. Я думаю, что вы добрались сюда по реке. Теперь будьте добры и дайте мне возможность для ответного хода. Джарреду не оставалось ничего другого, как проследовать за доктором к причалу, где красочно разрисованная лодка дожидалась его. Он уселся молча в нее, чувствуя, что, пожалуй, сыграл скверную игру. До последнего момента он был уверен, что доктор уступит и купит его еще раз. Но все теперь было позади и Джарред почувствовал, что навредил себе. Гуттберт Олливент вернулся к кедру. Его жена стояла там, где он и оставил ее, она застыла и смотрела перед собой неподвижным взглядом. — Теперь выслушай мою историю, Флора, — сказал он с мольбой в голосе. Она ответила, не взглянув на него! — Как я могу слушать законченного лгуна? — Поверь в простую правду. Смерть Уолтера была совершенно случайна. Никто, даже ты, — сказал он с горечью в голосе, — не могли сожалеть о ней больше, чем я. Это правда, что мы боролись на краю утеса, он напал на меня, правда и то, что он упал, поскользнувшись на траве. Единственный удар, который я ему нанес, был чистейшей самообороной. — И он убил его, — сказала Флора холодно. В этот момент смертельная мука изменила ее. Она не была больше тихой мягкой женой, которую он знал. Каждая нотка в ее голосе зазвучала по-другому, холодный блеск глаз изменил ее спокойное лицо. Так могла взглянуть лишь Электра, настолько сильно подействовало на Флору признание в лице мужа убийцы. — В худшем случае тот удар мог лишь оглушить его, все, что произошло потом, было случайным. — И это ты скрывал так, как будто это было намеренным убийством. И ты позволил мне надеяться, ждать, зная, что он мертв и что его смерть — дело твоих рук. — Ложь, трусость, подлость — почему бы нет? Можешь найти самое скверное имя моему поступку, это не будет очень уж ужасно. Но помни, что все было сделано из любви к тебе. Я согрешил и согрешил бы еще, но ради тебя. Я не мог разрушить все свои надежды, раскрыв тебе правду. Какой бы у меня тогда был шанс, если бы я все поведал тебе. А тот смертельный удар, которого я не желал, дал мне мой шанс. Я всегда говорил себе: «Если бы его не было, то я бы завоевал ее». Как я мог рассказать? Ты бы стала меня ненавидеть, если бы узнала все. — Возможно, — ответила она, все еще не глядя на него, — но не так сильно, как сейчас. То бы была неправедная ненависть. Сейчас же я ненавижу тебя как лгуна и подлеца. Странные слова из уст той, которую природа создала столь нежной. Доктор стоял молча, удивляясь ее жестокости. Могла ли та старая любовь быть столь сильной, а все, что было потом, оказалось лишь пустяком? Могла ли его любовь к ней, их счастье, которое значило для него так много, не значить ничего против памяти об ушедшей любви? — Ты не думаешь, что говоришь, — сказал он холодно. — Я вижу, твоя любовь была сильнее всего. Ты услышала правду, Бог рассудит нас. У меня не было ни малейшего желания нанести ему вред, но я не мог позволить, чтобы его смерть стала препятствием на моем пути к счастью. Я мог ради тебя быть и лгуном. И из-за этого ты ненавидишь меня? — Да, — ответила она и слезы потекли из ее глаз. — мой отец благословил нас на смертном одре, благословил нас и соединил наши руки в свой смертный час. Мне приятно было думать, что я выполнила его волю и вышла за тебя замуж. Ты думаешь, он бы положил твою руку на мою, если бы знал, что я сейчас узнала? — Он сделал это из-за большой любви к тебе. Неужели она показалась бы ему меньше, если бы он узнал о моем проступке? — Мой отец был честным человеком. — Вот что, Флора. Я вижу, что та, первая твоя любовь, оказалась очень сильной. Все наши дни, мечты, надежды не могут ничего стоить по сравнению с ней, даже этот наш священный союз, который мог бы сделать нас счастливыми, даже если бы я был самым страшным грешником на земле, не значит ничего. Ты презираешь и ненавидишь меня. Твое сердце, столь мягкое по природе, не может простить меня, хотя я согрешил из любви к тебе, хоть и потерял любовь из-за тебя. Я никогда не знал, что такое страдание, пока не встретился с тобой. Я отдал тебе свои счастливейшие дни, свои мечты и желания. Но это совсем ничего не значило по сравнению с той привязанностью: ты любила Уолтера Лейбэна, меня лишь жалела. Это старая история. Прощай, моя любовь. Я не буду больше мучить тебя. Этот дом будет твоим. Моя мать останется здесь как твоя экономка и опекунья, если ты, конечно, позволишь, но я больше никогда не перешагну его порога. Он взял ее руку, которая была податлива, как ветвь ивы, прижал к губам и медленно опустил. И затем, не говоря ни слова, покинул ее. Короткое прощание, и, насколько доктор мог предвидеть свое будущее через пелену годов, они расставались навсегда. Он вошел в дом, нашел свою мать и отослал ее к Флоре. В его поведении не было ничего, что могло бы взволновать миссис Олливент. Он взял себя в руки, взглянул на настольные часы, прикидывая в уме, на какой поезд до Лондона он может успеть и затем покинул дом столь спокойно и неторопливо, что никто из людей, видевших его в тот вечер, не мог бы и предположить, что он оставляет позади себя свое счастье. Глава 32 Яркие летние дни становились все теплее. Толстые бутоны роз, гвоздики, акации, растущие уже полвека, арки и шпалеры, увитые цветущими растениями — в общем все посаженное и устроенное в соответствии с современными достижениями садоводства находилось сейчас в зените красоты и очарования на вилле рядом с Теддингтонской плотиной, но спокойная замужняя жизнь Флоры закончилась. Она исчезла, как утренний сон. Флора говорила себе, что оно и к лучшему, когда медленно прогуливалась по аллейкам сада, чувствуя, однако, все меньше и меньше сил для такого ежедневного моциона, она подолгу стояла на зеленом берегу над рекой, задумчиво глядя на пробегающую внизу реку. Она убеждала себя, что для нее и Гуттберта Олливента не было другого пути, кроме расставания навсегда. Ее первой мыслью в тот ужасный вечер, после того, как она немного пришла в себя от сильного шока, было желание уединиться куда-нибудь, найти безлюдное место, где бы никто ее ни о чем не спрашивал и не пытался утешить. Все, что было дорого и что она любила, вдруг исчезло из ее жизни. Мужчина, которому она доверяла, оказался лгуном. Она не поверила ни единому; слову Джарреда о своем муже, она не верила, что Гуттберт Олливент был убийцей, но, по его собственному признанию, он имел отношение к смерти Уолтера, но скрывал это и спокойно молчал. Никогда больше она не смогла бы уважать и доверять ему, никогда бы она больше не смогла взглянуть на него с почтением, удивляясь тому, как вообще такой мужчина мог полюбить ее. С того ужасного вечера она пребывала в окружении полного спокойствия. Миссис Олливент была сама доброта и не задавала никаких вопросов. Хотя, возможно, она и была взволнована печалью молодой женщины. Жизнь текла как спокойная река — тихо и неторопливо, так же, возможно, она проходила и в уединенных монастырях, находящихся в глухих лесах, о которых ей так много рассказывали. Ничто не изменилось, кроме того, что рядом не было доктора. Не было никакого ажиотажа при его утреннем отъезде на станцию на повозке, запряженной пони, не особенно-то она ждала его и в обед, когда он приехал с новостями из города. Странным казалось то, каким пустынным стал дом в его отсутствие, как все изменилось там, где раньше вообще никаких перемен не было. Ситуация была похожа на ту, как если бы кто-либо из семьи лежал при смерти в верхних комнатах. Флора говорила себе, что так лучше, что так и должно было быть, что доктор Олливент был бесконечно мудр, порвав столь стремительно их отношения, ведь их союз в свете происшедших событий был просто немыслим. В сердцах она сказала ему, что ненавидит его и до сих пор это утверждение присутствовало в ее сознании. Она вспомнила то печальное время в Брэнскомбе, горькие дни, наставшие после исчезновения Уолтера. Она думала о них с невыразимой тоской. Как она мучилась, ждала, а он знал правду, пытался быть таким обходительным с ней, посылал телеграммы, зная, что в них нет толка, обсуждал с Марком последующие шаги и занимался притворством с изощренным лицемерием. Могла ли она не презирать его, вспоминая все это? Но все же, несмотря на чувство ненависти к его лжи, как жестоко она обошлась с ним. Какой пустой и бессмысленной казалась ей жизнь без него. Если она брала книгу и пыталась найти в ее строчках спасение от ежедневной печали, терзавшей ее, то не могла не вспомнить, что ее мозг был не более, чем чистый лист бумаги до того, как доктор Олливент начал развивать его, что он обучал ее, расширял ее представления о счастье, и каким терпеливым, осторожным и нежным был он на протяжении всех дней ее замужества, требуя так мало и давая так много, был скромен и принимал ее любовь за дар Божий. Он оказался таким отвратительным грешником ради нее и было странно, что после всего этого она может думать о нем с презрением. Что получил он взамен своего обмана? Что получил он, опустившись так низко? Только ее! Она удивлялась своей бесценности, которая для этого мужчины была выше всего, даже выше чести и достоинства. Флора жалела его за то, что он променял все это на такой пустяк, как она. «В Лондоне живет огромное количество женщин, куда более привлекательных и интересных, чем я. И для того, чтобы заполучить такую глупую девчонку в жены, он должен был поступить так низко». Эта мысль сильно смутила ее, ей даже стало немного жалко его. Поведение миссис Олливент было достойно восхищения. Ее сын писал ей длинные письма, но ничего в них не объяснял. Между ним и Флорой возникло непонимание, говорил он, которое, надеялся доктор, является временным и ничего, что бы мать или кто-либо другой не могли сказать или сделать, не привело бы к перемене в их отношениях, добавлял он, предвидя возможные тревоги. События должны идти своим ходом. Он просил свою мать остаться в Теддингтоне и сделать все возможное для счастливого существования его дорогой жены, доверяя при этом провидению, которое должно было бы оказаться благосклонным к ним. Он сообщал также некоторые инструкции по поводу ведения дел на вилле с заботливостью, пожалуй, больше характерной для женщины. Скучные, пустые дни. Летние розы давно уже расцвели и немного даже завяли и вся трава была усыпана лепестками, но Флора, которой нравилось собирать и расставлять цветы, оставляла сейчас вазы совсем пустыми и страдала оттого, что растения умирают, оставаясь несобранными до тех пор, пока миссис Олливент не рискнула однажды и не вышла в сад с большими ножницами и корзиной. Покой, тишина дома стали более чем меланхоличными. Были солнечный свет, теплота, веселая палитра цветов в комнатах, из окон виднелся сад и широкая река, но в доме не было радостных голосов и смеха, лишь изредка раздавался неторопливый разговор двух леди. Когда Флора не бродила в задумчивости по саду, она проводила свое время за чтением, сидя на софе или просто размышляла, глядя на висящий на стене ковер. В отношениях двух женщин была сдержанность, несмотря на то, что обе любили друг друга. В своих разговорах они боялись затронуть болезненную тему и поэтому обычно обсуждали сиюминутные проблемы. С каждым днем Флора становилась все более апатичной и все меньше было сил вести даже непродолжительные беседы. Местный врач, которому доктор Олливент доверил здоровье своей жены — пожилой мужчина, неплохо разбирающийся в своем деле, сказал, что эта апатия а слабость естественны, особенно в такое время года. — Мне бы хотелось, чтобы доктор Олливент был с вами почаще, — сказал этот мистер Чалфонт своим бодрым голосом, — это бы вне всяких сомнений разнообразило вашу жизнь. Но, конечно, в связи с его огромной практикой, это почти невозможно, человек его положения — просто раб собственной репутации. Мистер Чалфонт находился в абсолютном неведении относительно того, что доктор Олливент решил совсем не возвращаться сюда. В одном из своих приходов он мягко укорил свою пациентку за красные круги под глазами. — Я боюсь, что мы начали плакать, — сказал он с некоторым возмущением. — А этого не стоит делать. Миссис Олливент, — продолжал он, обращаясь к старой леди, — вы не должны позволять ей делать это. Спокойствие духа сейчас особенно необходимо, я не могу понять, откуда появляются слезы, когда вы живете счастливой и полной достатка жизнью. Вы должны больше гулять, больше быть на свежем воздухе. Флора пообещала, слабо улыбаясь, что больше не будет плакать. — Я хочу подчиниться вам, — проговорила она. — Ради, ради… — и тут она разрыдалась, что очень встревожило семейного доктора. Ради кого, ради кого она должна была жить? Какие надежды, мечты и радости значимы для нее? — Истерия, — пробормотал мистер Чалфонт. Так был поставлен диагноз, и врач прописал своей пациентке одну из тех настоек, которая должна была прекратить бесконечный поток слез и успокоить воспаленный мозг, быть может, это было успокаивающее, которое еще на заре цивилизации шекспировские врачи рекомендовали выпить леди Макбет. Неделю спустя доктор Олливент получил телеграмму от своего друга в Теддингтоне. Судьба позволила ему быть отцом лишь на короткий миг. Глаза маленького сына открылись лишь на мгновение, так что отцу не суждено было увидеть их блеск. Все случилось неожиданно, в одну ночь. Жена была жива, но очень слаба, говорилось в телеграмме. Доктор оказался в Теддингтоне так скоро, как его туда смогли доставить кэб и поезд. Он стоял в темной комнате, наполненной утренней прохладой и запахом роз, склонившись над застывшей фигуркой своего первенца, миссис Олливент находилась рядом, тяжело вздыхая и всхлипывая. — Я должна была бы так сильно любить его, гордиться им, Гуттберт, и он был так похож на тебя, — рыдая, говорила миссис Олливент. Доктор Олливент слабо улыбнулся. Лицо младенца было нежным и мягким, чем-то напоминающим нераспустившийся подснежник и так мало походило на мужественное лицо своего отца. Комната его жены находилась на противоположной стороне коридора, всего в нескольких шагах, но он не желал заходить туда. Она была очень слаба, но опасности здоровью не существовало, как утверждал мистер Чалфонт, причем его мнение разделил и другой известный лондонский врач, все возможные меры были уже приняты. — Тогда я не пойду смотреть ее, — сказал доктор Олливент. — Но, мой дорогой, ваше присутствие, несколько утешительных слов от вас… — Могут создать ненужное волнение, — перебил доктор Олливент. — Сильно ли она расстроилась из-за потери ребенка? — Насколько я могу знать ее характер — не очень. Она вздохнула, когда ваша мать сказала ей о смерти младенца, и пробормотала что-то невнятное, но не пролила ни одной слезы по своему малышу. Кажется, у нее скорее общая депрессия, чем просто печаль. Когда к ней вернутся силы, мы должны постараться отвлечь ее от грустных мыслей. Мне очень горько видеть то, как вы тронуты вашей потерей, мой дорогой, — добавил мистер Чалфонт, замечая на лице доктора страдальческий взгляд. — Да, это огромная потеря. Мой бедный мальчик! Было бы так прекрасно работать для него, думать о нем в часы моего уединения. Мой сын! Трудно говорить такие слова о мертвом. Мой сын! Он оставался на вилле весь день и всю ночь, но предпринял все для того, чтобы Флора не знала о его присутствии. Всю ночь он просидел в комнате, примыкающей к помещению, в котором находился его мертвый сын, и лишь в середине ночи и серым рассветом он подошел к его маленькой кроватке. — Я согласен понести наказание за свой грех, Господи, — сказал он. — Но не перекладывай мою вину на невинную жизнь. Возможно ни разу в жизни он не обращался столь откровенно к Творцу и Судье, никогда столь страстная и искренняя мольба не срывалась с его губ. Он получил удар, который перенес с необычайным смирением, хотя удар был страшен. Он рассчитывал завоевать любовь ребенка со временем, если бы даже и не смог вернуть себе жену. Ребенок был связующим звеном между ними, даже если бы он, муж, оставался ненавистным Флоре, он мог бы их сближать иногда, несмотря на то, что их слова и взгляды были бы весьма холодными при встрече. Более чем неделю состояние Флоры оставалось опасным, и все это время доктор Олливент приезжал на виллу, проводя здесь все свободное от работы время, Отдыхал он мало, был полон тревоги и беспокойства, являлся заботливой нянькой и доктором, но ни разу не вошел в комнату жены. Когда ей стало лучше и она пошла на поправку, доктор Олливент вернулся в дом на Вимпоул-стрит, пребывая в сильном смятении духа. Флора медленно возвращалась к жизни. Во время своей болезни она не очень-то следила за происходящим, была слишком слаба для переживаний и воспоминаний. Возвращающиеся силы принесли с собой и страдания. Вновь ей вспоминались минувшие события, ей тяжело было размышлять над своими бедами и ошибками, думать о своем смертьнесущем муже — так она называла его про себя, хотя и ни разу не усомнилась в его версии о происшедшем на утесе. Но тот случай все же был убийством. Если бы они не поссорились, если бы в душе доктора не было бы затаенной ненависти к Уолтеру, то ничего бы столь печального не произошло. Виной всему были злые чувства. Но как бы глубоко она ни сожалела о трагической жизни своего первого возлюбленного, оборвавшейся в расцвете лет, о том, что он упустил славу и много других привилегий, которые дарует людям судьба, как бы она ни оплакивала погубленный талант и молодость, больше всего ее терзала мысль о бесчестном поступке мужа. Она думала о нем, как о благородном и сильном человеке, столь отличающемся от нее — простой девчонки, но он своей чудовищной ложью, не мимолетным проступком, а многолетним обманом превратил себя в пыль под ее ногами, этим одним своим предательством он превратил все свои другие достоинства в ничто. Все, чем он раньше был для нее, потеряло смысл. Он просто был изгнан из ее жизни. Не было больше на земле такого человека, как Гуттберт Олливент, которого она почитала и любила, ее чувство к доктору было пылко и страстно и совсем не походило на девичью преданность молодому художнику, воплощенную в мечты и фантазии. Здоровье вернулось к ней, она была полна сил, но в ней не было той жизнерадостности, которая должна была быть у столь молодой женщины. Мистер Чалфонт отнес эту апатию к печали матери по умершему ребенку и пришел к выводу, что ей было бы неплохо сменить обстановку. — Месяц или полтора на побережье, — говорил он, — где-нибудь в Бридлингтоне или Скадбарэ. — Я ненавижу побережье! — сказала Флора раздраженно. Та мягкость характера, которая была одним из несомненных ее достоинств, сейчас проявлялась все реже и реже. Она была раздражительна и капризна и вела себя так даже в самые неподходящие моменты. — Возможно, вы устали от некоторых курортов, — продолжал мистер Чалфонт, — но вам следовало бы заинтересоваться тем местом, которое вы еще не посещали. Например, йоркширское побережье. — Йоркшир! — воскликнула Флора, — да даже в одном названии есть что-то отвратительное. Оно звучит холодно и уныло. Я вздрагиваю лишь при мысли о нем. — Ну это очень уж странно, моя дорогая леди, — мягко говорил терпеливый доктор, — ну, во всяком случае, мы не будем больше говорить об Йоркшире. — Для меня не так уж важна перемена места. Мне нравится здесь больше, чем где бы то ни было еще или, быть может, мне все равно, — ответила Флора утомленно. — Вполне естественно, что вы так привязаны к этому очаровательному дому. Но ради вашего здоровья я все же советую вместе с доктором Олливентом обязательно сменить обстановку. Если вам претит мысль об английских курортах, вы могли бы отправиться куда-нибудь дальше. В Германию на минеральные воды, например, или на озера в Швейцарию. — Я бы не стала думать о загранице, — ответила Флора безучастным тоном, — к тому же, я не считаю, что маме понравилось бы столь длительное путешествие, не правда ли, дорогая? — сказала она, обращаясь с улыбкой к своей свекрови. — Моя любовь, для тебя я бы пошла и на край света, — ответила миссис Олливент. — О, мама, вы говорите совсем как Гуттберт! Старое имя прозвучало пронзительно для молодой женщины. Флора совсем забыла, что любовь миссис Олливент была столь же сильной к ней, как и у мужа. Она уткнулась в подушку на софе для того, чтобы спрятать слезы. — Очень нервозна, — пробормотал доктор, глядя на старую леди. — Я надеюсь, вы мне позволите кое-что, моя дорогая леди, — сказал он мягко, подходя к Флоре, — я переговорю с вашим мужем и улажу вопросы, связанные с моим предложением. Он ведь по вечерам находится дома, я полагаю? — Только не сейчас, — сказала миссис Олливент, слегка краснея, — он очень занят. — Да, он раб своего положения! Хорошо, я попозже съезжу в город и встречусь с ним. — Почему я должна уехать, мама, и доставить тем самым вам неприятности? — спросила Флора, когда мистер Чалфонт покинул их. — Почему я должна пытаться продолжать жизнь, совершенно бесполезную и тягостную для меня? — Моя дорогая Флора, ты знаешь, что, по крайней мере, для двух людей твоя жизнь — превыше всего на свете. О, Флора, почему ты так опрометчива? Что значит это отчуждение между тобой и моим сыном. Он запретил мне разговаривать на эту тему, но я думаю, что молчала уже достаточно. Я слишком часто подчинялась ему. Я вижу, что ты несчастлива. Я знаю, что он находится в совершенном смятении чувств. Если бы ты видела его в тот момент, когда болела… Миссис Олливент спохватилась, но было поздно. Тайна была раскрыта. Флора оторвала голову от подушки и с недоумением взглянула на нее. — Что, мама? Вы видели его, когда я была больна? Он приезжал сюда? — Да, Флора, но мне сказали, чтобы я молчала об этом. Он был здесь день и ночь, пока не миновала угроза твоему здоровью. — Но он не видел меня. И сдержал свое слово. Мама, вы не должны больше говорить о нем со мной. Это бесполезно. Возвращайтесь к нему, если желаете, Я не имею права отнимать вас у него, делить мать и сына. Позвольте мне уехать куда-нибудь, мама. Я буду жить с другими людьми, которых доктор Олливент выберет в качестве моих опекунов. Я буду подчиняться им во всем. — Но ведь ты, наверное, никогда не сможешь быть снова счастливой женой, Флора? — Никогда, мама! — Попытайся вспомнить о том, какой радостной была твоя жизнь перед тем, как возникло отчуждение между тобой и им. — Попытаться вспомнить! Вы думаете, я могла забыть это? Много еще было сказано в тот день, на эту тему, и миссис Олливент являла собой само красноречие. Да и могла ли она не умолять, когда речь шла о самом дорогом для нее — о счастье сына? Но все было тщетно. Флора отвечала на все с холодной вежливостью. Из всех невозможных событий их объединение с мужем было самым невозможным. Мистер Чалфонт прибыл на Вимпоул-стрит вечером того же дня. Он нашел доктора в приемной среди книг. Дом почти потерял свою совершенную свежесть и очарование из-за отсутствия бдительного контроля миссис Олливент. Герань на окне в холле выглядела завядшей и пожелтевшей, на столах появилась пыль, подставка для зонтов была небрежно задвинута в угол. Но самое худшее явные перемены произошли с самим доктором Олливентом. Он выглядел лет на десять старше, чем шесть месяцев назад, ранней весной, когда был занят обстановкой и украшением виллы в Теддингтоне. Он вышел из-за своего стола при виде теддингтонского врача, встревоженный его взглядом и жестами. — Мой дорогой, — воскликнул мистер Чалфонт, — у меня нет сообщений о болезни вашей супруги. Наша больная поправляется. Но я приехал в город для того, чтобы поговорить с вами. Одним словом, ваше присутствие более необходимо Флоре, чем мои профессиональные услуги. А вы, однако, выглядите далеко не хорошо. — Я, очевидно, переработал, — ответил доктор Олливент беззаботно. — Я боюсь, что вы зажгли свечу с обоих концов. — Имеете в виду свечу жизни? Я не думаю, что стоит жалеть об этом, при условии, что от этого есть свет. По крайней мере, для одного поколения достаточно ее пламени, ну а если все-таки его не хватит… Он закончил свое предложение, с безразличием пожав плечами. Мистер Чалфонт разглядывал его с профессиональной точки зрения, совсем не одобряя вида доктора. — Вы нуждаетесь в отдыхе, мой дорогой, — сказал он мягко. — Хорошо бы немного отвлечься сейчас и на пару недель съездить со своей женой на какой-либо курорт. — Это невозможно, — ответил коротко другой. — Вы ведь пришли сюда для того, чтобы поговорить о моей жене, а не обо мне. Мистер Чалфонт, призванный таким образом к порядку, изложил с тоской положение дел. Здоровье его молодой милой пациентки несомненно улучшалось, но ей не хватало сил. Врач и не ожидал такого последствия. Очевидно, она мучилась потерей ребенка. Это казалось вполне естественным мистеру Чалфонту. Перемена места, по его мнению, была просто необходима. — Пусть она едет туда, куда ей мечтается съездить, — сказал доктор Олливент. — Моя мама будет сопровождать ее, а забота и деньги сделают все для того, чтобы обеспечить ее максимальный комфорт. Затем последовала дискуссия о том, куда же собственно нужно отправить Флору, мистер Чалфонт добавил также, что она сама не проявляла никакого желания ехать куда-либо и вообще не проявляла никакого интереса к данному вопросу. — Шотландия, — предложил семейный доктор. — Пожалуй, холодновато. — Несомненно, там очень холодно. — Ницца или Канны. — Слишком тепло. — Пиренеи. — Слишком далеко, я не смогу думать о том, что она так далеко от меня, если только она сама не захочет съездить туда. — Ей абсолютно безразлично, куда ехать. Что вы скажете об Ирландии? — Я полагаю, вы подразумеваете Килларни? — сказал доктор Олливент. — Пожалуй, англичане правы, когда говорят об Ирландии, как о хорошем месте для отдыха. — Определенно. Миссис Чалфонт и я провели там неделю несколько лет назад, и мы были очарованы всем тем, что увидели. Пейзажи той местности трудно описать, ну и кухня в гостинице, где мы останавливались, оказалась великолепной. Я никогда и не предполагал, что могу получить такое удовольствие. Там прекрасный воздух: чистый, мягкий и бодрящий. Да, действительно, с вашего разрешения, я порекомендовал бы Килларни. — Пусть она едет туда, если пожелает. — Но вот если бы вы только смогли сопровождать ее, — настаивал мистер Чалфонт. — Бесполезно, — ответил доктор так, как будто уже совсем устал повторять это. Глава 33 То удовлетворение, которое человек получает, дав волю своим страстям, испив до дна чашу мщения, не может длиться долго. Следовательно, привкус победы мимолетен. Так же, как пирушки студентов кончаются на рассвете, так и это опьянение гневом прошло к утру, когда человек, спаливший прошлым вечером шансы к увеличению своего благосостояния ради кратковременного чувства реванша, начал осознавать, не слишком ли дорогой ценой достался ему триумф. Джарред Гарнер возвращался на Войси-стрит проигравшим. «Я сделал это, — повторял он себе часто, и эта мысль придавала ему уверенности. — Он думал, что я не смогу. Но я сделал это. Я показал ему, что значит настоящий мужчина», — выкрикивал мистер Гарнер, потрясая кулаками в воздухе. Затем своим осипшим баритоном, словно расстроенный орган, он начал громко напевать песню о человеке, не покорившемся судьбе и мнению мира. И на Войси-стрит зазвучал его зычный голос. Было уже начало двенадцатого, когда Джарред возвращался домой — время закрытия пивных и публичных домов. Он обнаружил свою мать, стоящую на крыльце и в задумчивости всматривающуюся в улицу. — Что, высматриваешь меня, моя старая леди? — спросил он весело, однако, веселье его при этом казалось поддельным. Он пытался утешить себя, пытался не выглядеть в своих глазах полным болваном и в этом своем желании — не упасть лицом в грязь — он зашел так далеко, что даже стал вежлив с матерью. — Да, Джарред, я почувствовала себя сегодня нехорошо, погода была теплой, закат розово-золотистым, все это навело меня на мысль о том, что где-то сейчас живут счастливые люди и радуются этим красотам природы, однако сейчас я ощущаю себя совсем несчастной. Возможно, я расслабилась несколько больше, чем обычно, но если уж по природе ты чувствителен, то очень трудно бороться с приступами меланхолии. Я надеюсь, ты хорошо провел сегодня день, Джарред. — Не очень уж хорошо. Он был добр сейчас к матери, голос был более нежным, чем обычно. Миссис Гарнер почувствовала себя абсолютно умиротворенной. — Я думала, что ты придешь домой голодным и захочешь перекусить чего-нибудь, Джарред, — сказала она. — Устрицы закончились, но еще не поздно, и я могла бы сходить за ними за угол, кроме того, на кухне есть неплохой салат. — Нет, спасибо, мама. У меня нет аппетита даже для клубники. Но я хотел бы пропустить стаканчик-другой холодного джина, если у тебя в доме, конечно, есть хоть капелька этого напитка. — Да, Джарред, у нас есть немного джина в буфете. Я приобрела его вчера для себя. — Леди обычно припрятывают такое, не правда ли, мама? — Я имела в виду, что самочувствие мое было неважным, Джарред, иначе я бы и не стала потреблять спиртное, — ответила миссис Гарнер возмущенно. Они вошли в гостиную, где во мраке мерцала одна-единственная длинная свечка. Комната же никоим образом не выглядела такой же веселой и комфортабельной, какой она была пару лет назад, особенно зимой, когда в камине уютно пылал огонь и отражался в темных глазах Лу. Джарред устало опустился в кресло, погрузившись в размышления, пока мать ходила за кружкой холодного джина. Возможно, та спетая им песня, придала ему мужественности, и в этот момент он был почти рад, что разрушил все свои шансы на получение денег от доктора Олливента. Он чувствовал себя униженным, ничтожным подлецом за то, что все время преследовал свою жертву и требовал взятку за свое молчание. Он казался себе сейчас даже хуже, чем те деятели, которые шатаются по ночам по улицам, выколачивают деньги на пиво у невинных прохожих. Возможно, не существует такой глубины морального падения, которую бы человек не мог осознать. Беспомощные жертвы, рожденные среди всеобщего унижения, появившись в мире бедности и нищеты, могут и не осознавать своего положения, но человек, получивший кое-какое образование и волей судьбы доведенный до нищенского положения, может ли он не осознавать происходящего? Как Гуттберт Олливент, находясь под давлением своих чувств, смог-таки избавиться от своего преследователя, так и Джарред Гарнер с решительностью и чувством гордости отверг свой шанс получить от доктора деньги. Но печальное положение дел пробудило его от медлительного образа жизни и он пришел к выводу, что должен работать, работать, несмотря ни на что, чтобы получить деньги, потраченные в Хэмптоне. «Если бы я мог найти ту благословенную спинку скрипки Страдивари», — мечтал он, раскачивая в задумчивости головой, о скрипке, лежащей наверху, за которую ему обещали пять фунтов. — А ведь старого Ахазеруса не надуть, — сказал он себе, думая о своем клиенте, продавце старинных музыкальных инструментов, проживающем на Лейкэстер-сквер и утверждающем, что помнит Корелли, которого называли Счастливым Евреем. — Он знает каждую черточку той скрипки. Если бы мне только найти спинку оригинала, куда же она могла деться? Люди ведь не едят скрипок, она должна быть где-нибудь в доме, наверное, дети со второго этажа сделали из нее какую-нибудь тележку. Подстегиваемый полным отсутствием денег мистер Гарнер решил завтра же утром приступить к поиску утерянной спинки. Он выпил стакан джина, мирно побеседовал со своей матерью и затем оставил ее одну, наедине со своим диваном, и в этот вечер она чувствовала себя гораздо счастливее, чем обычно. На следующее утро он поднялся в десять, что по сравнению с предыдущими днями было довольно рано, и еще до того, как начать свой туалет и сесть за завтрак, принялся за работу и отправился на поиски спинки скрипки Страдивари. Он буквально перевернул весь дом; заглядывал в пыльные углы, разбирал кучи всякой мелочовки, ворошил груды рекламных буклетов и писем, разбирал залежи коробок от сигар, бутылки из-под масла, кисточки, рылся в старой обуви, состояние которой заставляло задуматься в целесообразности сдачи ее сапожнику. «Как бы я хотел, чтобы Лу была здесь и помогала мне, — думал он, отрываясь на мгновение от своего занятия и бросая отчаянный взгляд на царивший везде хаос и даже приблизительно не представляя себе, каким образом все это можно привести в порядок. Однако осознание царившего перед ним беспорядка заставило его отказаться от этой мысли. — Нет, не такой уж я плохой отец для того, чтобы желать ее возвращения сюда. Моя бедная девочка! — продолжал думать он, — ей все же лучше там, где она сейчас находится. Но и наш дом, когда она была здесь, не был такой уж берлогой. Если моя старая леди пыталась навести порядок, то наверняка умудрилась припрятать половину вещей. Наверняка моя спинка находится где-то на самом дне какого-нибудь хранилища». Работая таким образом с терпением, совсем ему не присущим, мистер Гарнер подобно Гераклу, некогда повернувшему вспять реки для чистки Авгиевых конюшен, начал замечать, что вокруг него вырисовывается нечто, отдаленно напоминающее порядок. Ненужные кисточки от лака и краски он сгреб в кучу, чтобы впоследствии сжечь их, старая обувь была выставлена в ряд для дальнейшего тщательного изучения, коробки от сигар были освобождены от содержимого: старых пуговиц, стальных перьев, восковых печатей, табака, порванные книжки были поставлены на полки и глядели на него, словно голодранцы на параде. Джарред не без удовольствия осмотрел свою утреннюю работу. Возможно, в комнате и стало чуточку уютнее, но он уже потерял всякую надежду найти спинку скрипки. «Я бы мог поклясться, что не выносил ее из этой комнаты, — говорил он себе. — Должно быть, это дело рук шантрапы, живущей наверху». У него появилась привычка запирать дверь этой комнаты и класть ключ в карман перед уходом из дома, особенно сейчас, когда не было Лу, оберегавшей его сокровища, но однажды он забыл об этой мере. Кто-то из ребятишек, живущих на втором этаже, должно быть, забрался сюда для разведки и увел скрипичную спинку. Он спрашивал миссис Гарнер о потерянном предмете, но она ничего не могла сказать по этому поводу. — Ты ведь должен знать, что я не возьму ни одной вещи из твоей комнаты, Джарред, — ответила она с упреком. — Возможно, но у тебя есть привычка рассовывать все по углам. Но углы были обшарены, и Джарред больше не тешил себя мыслью о том, что спинка может лежать где-нибудь в пыли его апартаментов. Он призвал силы небесные обрушиться на бестолковые головы детей с верхнего этажа и затем сел с угрюмым видом; последний луч надежды найти спинку померк в его сознании. «Я мог бы закончить ее к субботнему вечеру, — думал он, — и пять фунтов Ахазеруса уладили бы тогда все мои дела». Он подошел к шеренге потрепанных башмаков и начал тщательный осмотр. Это было весьма слабое место в его гардеробе — обувь была изрядно поношена и стоптана. Ближе других к нему стояла пара высоких сапог. Джарред в свое время очень гордился ими, правда, они уже несколько вышли из моды, но, как любил отмечать мистер Гарнер, в них было нечто, что делало их несомненно привлекательнее по сравнению с другой обувью. Сейчас он с унынием глядел на эти высокие сапоги. Они были порядком раздуты по сторонам, но когда их надевали, сапоги в точности воспроизводили форму ноги хозяина. Сейчас же они были в таком состоянии, что Джарред не мог ими гордиться, хотя умелая рука сапожника могла бы привести их в порядок. «Нужно будет как-нибудь отдать их в починку», — думал он, отставляя в сторону некогда столь обожаемые сапоги. Затем он подошел к пианино и приподнял крышку. — О, Боже! — воскликнул Джарред, — я никогда не видел его изнутри. Он открыл инструмент с той стороны, с какой раньше никогда этого не делал, открыл так, как будто собирался настроить его. И, о чудо, здесь лежала спинка скрипки, находясь за заржавленными струнами; скорее всего она завалилась туда, когда миссис Гарнер убирала комнату, а делала она это очень долго и, как правило, вместе с Лу. Джарред, обрадованный находке, крикнул: — Принеси мне крепкого чая и ветчины, мама, а также немного дерева для того, чтобы я мог растопить клей. Я собираюсь заняться длительной работой. Наконец-то он почувствовал аппетит, которого у него не было уже долгое время, почувствовал его силу и привлекательность. Существует что-то приятное в честном труде, который облагораживает даже самые падшие души. Он начал свою работу, лакируя, крася и тихонько насвистывал себе, и Джарред получал удовольствие от своего искусства, возможно, и не столь благородного, каким являлся труд скрипичного доктора, но в какой-то мере, действительно, если прибегнуть к софистике, это занятие вполне могло считаться искусством. Он собирался создать что-то новое, пусть даже вещь была и поддельной. Миссис Гарнер принесла сыну завтрак и была чрезвычайно горда и счастлива, когда он снизошел до улыбки ей. — Я нашел спинку в той старой развалине, — сказал Джарред, показывая на старинный инструмент, — ты, должно быть, уронила ее туда, убирая комнату. Миссис Гарнер возразила, но Джарред не сказал больше ничего. — Ты можешь приготовить мне обед к пяти часам, моя старушка, — сказал он, отдавая покачиванием головы должное ветчине и вареным яйцам. — Я думаю, что как раз к этому времени у меня вновь появится аппетит. — Я тоже надеюсь, на это, Джарред. Мне очень приятно видеть, что ты с такой охотой ешь, и как в старые времена, вновь работаешь здесь. Не хотел бы ты кусок жареной ягнятины и горохового супа? Мясо свежее и нежное. — Все на твое усмотрение, мама, у меня нет и шести пенсов, чтобы дать тебе. — Не стоит, Джарред. Я хочу взять в долг ягнятину у Симмонсов. Мистер Гарнер без перерыва проработал до пяти часов, тихонько насвистывая во время работы, оставаясь довольным своим искусством. «Эта скрипка будет стоить Ахазерусу сотню гиней», — сказал он себе, когда полировал и затемнял скрипку. Он съел свой обед с огромным удовольствием, похваливая стряпню матери и оставаясь очень довольным собой. Даже когда он выкурил свою послеобеденную трубку и миссис Гарнер уже было приготовилась к его уходу, Джарред продолжал сидеть. То веселое общество, которое раньше прельщало его, сейчас потеряло для него интерес, ведь тогда в кругу его знакомых были люди, вызывающие определенные сомнения, ну а для такого человека, как Джарред, всякого рода сомнения были невыносимы. Он мог спокойно встретиться лицом к лицу со сборщиком налога за воду, он мог вынести различные нападки со стороны владельца дома, но он не мог терпеть, когда исподтишка шептали какие-нибудь гнусные россказни. Так он сидел в гостиной, куря и листая страницы потрепанного старого спортивного журнала. — Да, твое присутствие в доме весьма радует меня, — сказала мать, — положительно у меня сегодня счастливый день. — Правда? Наверное, нашла несколько серебряных монет, завернутых в газету и положенных в те горшки. Я никогда больше не видел такого чуда, как заворачивание денег в газету. — Нет, Джарред. Я так хорошо знаю, что такое деньги, что не могу забыть то, куда их кладу. Не в этом мое счастье. Ты помнишь красивое сиреневое сатиновое платье, висящее в окне? — Помню ли? — воскликнул Джарред возмущенно, — я знаю его так же прекрасно, как флаг Англии, я уже устал видеть его. — Хорошо, Джарред, твои глаза больше не будут страдать от его вида, хотя пока оно было у меня, я не очень-то стремилась продать его, но все-таки сделала это. — Да ну! Тогда я скоро начну верить тому, что говорит доктор Камминг, и тому, что конец света не за горами. — Это, конечно, очень хорошо, что ты шутишь, Джарред, но это не моя вина, что наш бизнес идет не очень бойко. На Войси-стрит не так уж много денег у людей, иначе одежда не оставалась бы так долго непроданной. — Так как же все-таки тебе удалось избавиться от него? — спросил Джарред. — Прошло около получаса после того, как я подала тебе завтрак, я убирала комнату в то время, а девушка лущила горох и вдруг я услышала, как зазвенел колокольчик у двери в магазин. Я подумала, что это один из бродяг зашел, чтобы поглядеть и поспрашивать цену на вещи в моем магазинчике и совсем не имеющий намерения купить хоть что-нибудь, ну и я, вздохнув, отправилась смотреть, кто к нам пожаловал. Миссис Гарнер остановилась на мгновение, чтобы посмотреть, какой эффект производит ее рассказ, заинтриговывая тем самым слушателя. — Кто бы ты думал это был — старая миссис Хэгсток, мать миссис Симмонс, очень респектабельная пожилая леди, живет она над Симмонсами и помогает им вести дела, ведь сама ее дочь очень занята семейными проблемами. Ну так вот, она пожелала мне доброго утра, отвесила пару комплиментов и попросила дать ей стул, ну а затем она рассказала мне, что ее маленький внук — прекрасный малыш, я видела его на руках матери этим утром, когда ходила за той грудинкой ягненка, ну так вот, этого малыша должны покрестить завтра, и старая леди хотела бы присутствовать на этой церемонии, а вечером у них должно было быть чаепитие, и поэтому она сказала: «Только честно, миссис Гарнер, за какую самую минимальную цену вы бы могли продать то сиреневое сатиновое платье, если оно подойдет мне?» Здесь опять для достижения соответствующего ораторского эффекта миссис Гарнер прервала свой рассказ. — Джарред, я приложила это платье к ней и полных три дюйма юбки оказались на земле, то есть его внизу можно было сложить складками и таким образом скрылась бы из виду некоторая его потрепанность. «Миссис Хэгсток, — сказала я, — даже делая вам одолжение, я не смогу содержать себя и семью, если возьму меньше, чем пятьдесят шиллингов за него. Было бы неуместным хвалить качество сатина, сейчас такой ткани уже не найдешь». В ответ на это старая леди повернулась ко мне и сказала, что цвет платья очень уж старомоден. Я же сказала, что если уж цвет и старомоден, но зато на ткани китайская расцветка. Сказала также, что такое качество материала она не сможет достать ни за какие деньги. — Не надо больше говорить, что ты ей сказала, что ответила тебе старая леди, мама. Как много ты получила от нее? — После получасового разговора она выложила на стол один фунт семнадцать шиллингов и шесть пенсов. Я уверена, что это было все, чем она обладала, Джарред, и я позволила ей забрать платье. Вместе с белой шалью, в которой она выходила замуж, и в этом платье она будет выглядеть завтра очень почтенной женщиной. Я думаю, что схожу завтра в церковь, чтобы только взглянуть, как это платье выглядит на ней. — Да, пожалуй для тебя будет внове увидеть церковь изнутри, — ответил Джарред шутливо. Люди на Войси-стрит не очень-то часто посещали церковь, предпочитая, как правило, посвящать свои субботние дни кулинарным приготовлениям, а субботние вечера — дружеским разговорам на крыльце или прогулкам по Регенскому парку. Скрипка была окончена к субботе и «скрипичный доктор» получил награду за свою работу от мистера Ахазеруса, который заплатил очень хорошо и пообещал еще много работы. — Корелли никогда не играл на инструменте более лучшем, чем этот, — сказал пожилой джентльмен, когда приложил скрипку к плечу и пробежал смычком по ее струнам. И с этого момента он действительно почти уверовал, что скрипка принадлежала великому Страдивари. Джарред чувствовал себя вполне счастливым человеком, когда возвращался с Лейкэстер-сквер с пятью соверенами честно заработанных денег в кармане. Двадцать или даже пятьдесят фунтов, выуженных у доктора Олливента, не могли бы доставить ему столько удовольствия. Сейчас же он возвращался к своему привычному месту времяпрепровождения — к «Королевской голове» для того, чтобы встретить своих кредиторов открыто и заплатить им столько, сколько может, с обещанием выплатить остальное еще до конца следующей недели. Столь благородное поведение вызвало всеобщее одобрение в кабаке и Джарред мог даже позволить друзьям немного угостить его. Мистер Гарнер был уже научен горьким опытом подобных соблазнов. Он принял спиртного не больше, чем количество, достаточное для того, чтобы сделать человека пьяным, и затем вернулся на Войси-стрит, идя с гордо поднятой головой и обладая весьма связной речью, за несколько минут до одиннадцати. В темном коридоре он столкнулся со своей матерью, находящейся в необычайном возбуждении. — О Джарред! — воскликнула она, — чудеса никогда не кончатся! Здесь такой сюрприз для тебя. — О Господи, прости эту старую леди, она все щебечет! — воскликнул Джарред. — Что за сюрприз? — Лу! Он застыл, не зная, что сказать, затем потеснил мать и вошел в гостиную. Там, в слабо освещенной комнате стояла леди, одетая в платье из коричневого шелка с золотыми блестками на складках, оно отличалось завидной красотой, изяществом и оригинальностью и было похоже на одежды, изображенные Тицианом и его современниками. Прекрасные черные волосы девушки были красива уложены на ее миниатюрной головке, темный цвет лица живо гармонировал с голубой ленточкой, повязанной вокруг шеи, маленькие сапфиры сверкали в аккуратных ушках. Конечно, это была Лу, но изменившаяся и удивительно похорошевшая, та Лу, которую до сегодняшнего дня никто не видел на Войси-стрит. — Моя дочка! — воскликнул Джарред восторженно, когда обнял ее, — как, что за чудесная перемена! — Ты и правда считаешь, что я похорошела, папа? — спросила она шутливо. — Похорошела! Я так давно не видел тебя. А разве я не говорил всегда, что в тебе скрывается прекрасная женщина? Но я не мог предположить, что ты можешь вернуться столь изменившейся. Что за сюрприз видеть тебя сегодня здесь, Лу, когда я думал, что вы в Неаполе! Если бы я знал, что ты будешь здесь, то написал бы вам, чтобы вы помогли мне в моих трудностях, хотя, пожалуй, это было бы несколько против правил. Но скажи мне, что привело тебя в Англию? И затем отец и дочь сели рядом и завели длинную беседу, и Лу с любовью смотрела на своего плутоватого отца, которому она подчинялась и которым восхищалась долгие годы. Они сидели и свободно и легко объяснялись друг с другом, не скрывая ничего, что вряд ли было возможно, если бы на Войси-стрит отнеслись к истории Луизы с обычной предвзятостью. Глава 34 Томным августом, когда кажется, что тепло и свежесть лета находятся в своем зените, миссис Олливент и ее невестка оказались в Килларни, величавые горные массивы окружали их, закрывая собой весь остальной мир, тихие озера тянулись здесь бесконечными цепочками, мягко отражая своей поверхностью солнечные лучи, приветливые голоса природы кричали сердцу о мире и покое, но их-то и не было в сердце Флоры. Доктор Олливент, который незаметно и ненавязчиво руководил всеми приготовлениями к путешествию, запротестовал по поводу поселения его жены в отеле. Несмотря на то, что мистер Чалфонт уверял его в том, что отели в Килларни прекрасны и что путешественники получают в них полный сервис, а также находят прекрасное общество, доктор Олливент стоял на своем: — Моя жена не поедет туда, где существует так называемое приятное общество, — сказал он угрюмо, — я не хочу, чтобы она раньше времени отправилась в могилу. Мистер Чалфонт вздохнул и попытался напомнить доктору о том, что в отелях была прекрасная кухня, которую вряд ли могли гарантировать в частных домиках. — Да, те обеды в Килларни трудно перехвалить, — настойчиво говорил семейный врач. — Какими бы отличными они ни были, моя жена не будет есть в общественных местах, — отвечал категорично доктор Олливент. — Мы должны снять коттедж где-нибудь вблизи озер. — Я не думаю, что это будет просто, — сказал мистер Чалфонт. Да, это было не просто, но после длительной переписки посредством телеграфа доктор Олливент наконец нашел место, которое показалось ему вполне подходящим. Там, вблизи Макроуз, находился коттедж, с окнами, выходящими на озеро, рядом был сад, где росло большое количество разнообразных по красоте растений, благо почва здесь была хорошей. Колючие стебли шиповника покрывали серые каменные стены, громадные ветви рябин раскидывались на много метров, цветущие ярким цветом гвоздики и резеда росли по краю сада, блестящие листья земляничных деревьев, казалось, укутывают маленький домик от холодных ветров. Нельзя было найти более красивого жилища в Ирландии, находящегося в окружении столь же чудесного ландшафта. Флора была очарована Килларни настолько, насколько вообще человек в ее состоянии может быть очарован чем-либо. Но сквозь пелену печали все вещи приобретали один и тот же серый оттенок, яркая красота могла причинить даже боль неспокойной душе. Флора чувствовала себя здесь так же, как в Брэнскомбе после исчезновения Уолтера. Было так трудно оставаться в таком настроении среди подобной роскоши природы. Тщетно пыталась миссис Олливент с путеводителем в руках расширить познания молодой женщины об Ирландии, тщетно пыталась она разбудить в ней чувство восхищения природой, ведь все это всегда представляло интерес для туристов. Но Флора могла перевести свои усталые глаза от Торка к Мэнгертону, не задумываясь, даже, что есть что. — Моя любовь, — сказала однажды серьезно ее свекровь, — ведь совсем не имело смысла приезжать сюда, если ты даже не пытаешься проявить ни малейшего интереса к этому месту, ты даже не хочешь узнать, что тебя окружает. Ведь ты же помнишь, что когда была в Риме, ходила там в Колизей. — Да, мама, но тогда я была счастлива, — ответила Флора. — Гуттберт читал мне стихи, когда мы сидели там среди руин, в то время как весь остальной город спал. Мы часто говорили о Виргилии, Горации и о Риме, который они знали. Иногда он доставал из кармана томик Шекспира и читал что-нибудь из него. Да, я была счастлива тогда, — заключила она со вздохом. — И ты будешь счастлива снова, — сказала миссис Олливент, — ведь невозможно, чтобы два человека, любящие друг друга, находились в таком отчуждении. — Да, я действительно любила его, мама. Мне всегда было хорошо с ним, пока… «Пока я не открыла, что он не достоин моей любви», — хотелось сказать ей, но она оставила предложение неоконченным и лишь вздохнула. Она не могла говорить матери что-либо плохое о сыне, не могла она сказать все это и женщине, которая так сильно любила ее. Это было томное и сонное существование, которое вели две леди в уединенном месте у озера. Флора была еще недостаточно сильна для длительных экскурсий, таких, например, как посещение Килларни. Поэтому она могла лишь позволить себе побродить немного вокруг озер или неспешно прокатиться в лодке, слегка покачивающейся на волнах. Она могла проводить долгие часы за чтением книг, в то время как миссис Олливент, для которой такого рода бездействие казалось просто смертельным, работала не уставая над парой тапочек из берлинской шерсти для своего сына; которые скорее служили бы некоторым украшением для неприхотливого доктора, чем предметом повседневного быта. Здесь, в этом уединенном месте, Флора могла спокойно размышлять над стихами Горация и Байрона, с грустью вспоминая того, кто привил ей любовь к этим авторам. О ком же она могла жалеть в эти печальные часы своего траура? О первом возлюбленном, царившем в ее детских фантазиях, которого злая воля рока оторвала от нее, или о своем муже? Легко можно было ответить на этот вопрос. Чей образ преследовал ее неотступно? Чей взгляд и голос возникали в ее памяти, когда она листала знакомые страницы с цитатами ее любимых поэтов? Кто формировал ее разум и наполнил его мечтами? Она считала, что это Гуттберт, Гуттберт, о котором она так сейчас тосковала. Тот Гуттберт, которого она ненавидела теперь всем сердцем, от которого она убежала. Трудно порвать узы, которые связывали их больше года счастливой семейной жизни, узы, которые начали формироваться еще задолго до свадьбы, в те печальные дни, когда она очнулась от своих снов в незнакомом доме и когда спросила Гуттберта Олливента, что стало с ее отцом. С этого часа, да, именно с этого часа ее сиротства он стал для нее всём, его сильная любовь была тем чувством, которого требовала ее душа. Он был тем надежным дубом, на который она могла опереться и пить из него соки, что и делала в силу своего женского характера. Без него ее жизнь превратилась в руины, стала просто жалкой, бесполезной и бессмысленной, да и вообще это была уже не жизнь, а лишь существование, череда непрерывных мучений днем и ночью, в жару и в холод. Иногда Флора могла закрыть книгу, тяжело вздохнуть, подняться с поросшего травой берега реки и отправиться туда, где ее невозмутимая свекровь работала спицами, занимаясь вязанием шерстяных тапочек, вставляя то тут, то там в свое вязание маленькие бусинки. Невестка восхищалась ее трудом и в эти мгновения была счастлива. Молодая женщина могла иногда уединиться в саду, прислониться головой к могучему стволу рябины и плакать слезами любви, жалости и сожаления из-за мужа, чью ложь она ненавидела и презирала. Горькими были эти слезы и лились они от полной безысходности. «Если бы Бог мог позволить мне умереть!» — такой была ее единственная молитва. Но несмотря даже на слезы, на бессонные ночи, мягкий воздух Килларни оказывал свое целительное действие. Поблекший взгляд глаз становился вновь ясным, щеки покрывались нежным розовым румянцем. По мере того, как Флора становилась сильнее, леди вдвоем совершали все более длительные прогулки, взобрались на Мангертон и взглянули сверху на грандиозную панораму холмов, озер и рек, целые дни проводили на берегах рек, которые каскадами бежали вниз с Мангертона. Флора настойчиво обучала миссис Олливент ботанике. Они нередко выезжали в повозке, запряженной пони, съездили в Черную Долину и со временем Флора все чаще стала посещать это место. Постепенно миссис Олливент поняла, что, возможно, даже к лучшему были те моменты, когда Флора гуляла одна, без нее, но с провожатым, который вел ее пони и рассказывал ей всякие древние легенды и предания. Миссис Олливент, проделав все экскурсии, описанные в путеводителе, почувствовала наконец, что выполнила свой долг перед Килларни и потому предпочитала сидеть в тени рябин на лужайке, читая своего любимого Водворса или занимаясь вязанием тапок Гуттберту. Флора пересекла озеро на маленькой лодке, которую резервировали специально для нее, и на другой стороне обнаружила своего пони и верного провожатого и поехала отсюда к Черной Долине, окруженной высокими холмами, которые даже в солнечный день имели весьма мрачный вид. Здесь она могла бродить одна столько, сколько ей вздумается, провожатый, обладая внутренним тактом, прекрасно знал, когда он не нужен и поэтому сидел на зеленом холмике, занимаясь изготовлением бумажных птиц. Несколько жителей той романтической долины были уже знакомы с прекрасной молодой английской леди. Девушки любили поговорить с ней, женщины приносили ей козьего, молока, дети собирали папоротники и дикие цветы для нее. Все собаки ласкались к ней и слушались ее голоса. Здесь она впервые почувствовала себя счастливее после того ужасного июньского вечера, когда Джарред Гарнер поведал ей о деянии ее мужа. Здесь, на этой земле, ее душа, казалось, поднимается до небес. Те старые причитания: он видел мою печаль, он заставлял меня надеяться, он пытал меня, не говоря мне правды — все это было забыто. Теперь она думала о своем муже с некоторой грустью. Он был так далек от нее, так далек. Она переживала сейчас его поступок значительно спокойнее. Она оглядывалась на свою жизнь и как будто заново видела ее. Да, из-за нее он совершил тот грех. Но позволять себе так думать о нем — неблагодарно. Ради нее, чтобы завоевать ее любовь, он должен был, лгать. А ведь это не было свойственно ему, он не был обманщиком, из-за нее он стал таким. Она вспоминала сейчас те ужасные мгновения, которые поразили и напугали ее, а он должен был скрывать и носить свою тайну даже в самые счастливые их часы, свое уныние он объяснял профессиональными заботами о больных. Теперь Флора понимала, что он страдал из-за осознания своего поступка. На самом деле между ними не было лжи, ведь вся его душа бунтовала против случившегося. «И все это ради меня», — говорила она себе. Многие женщины могли бы быть горды такой страстью, так же, как некогда Клеопатра гордилась, когда ее возлюбленный полководец променял свою славу на ее любовь и сказал, что все победы и поражения в мире не стоят ни одной ее слезинки. Иногда Флора думала о своем муже с тоской и безнадежной печалью, как будто он был мертв, как будто его жизнь, ошибки — в прошлом, и потому он мог оставаться лишь в воспоминаниях. Но были и другие моменты, когда в ее воображении он возникал совсем одиноким, и сердце ее сжималось при таких картинах. «Каким странным должен быть теперь дом! — думала она, рисуя себе обстановку в комнатах на Вимпоул-стрит. Ведь на вилле в Теддингтоне есть хоть слуги, а Гуттберт вряд ли находился там сейчас. — Какой холодный и одинокий вид должен иметь тот лондонский дом, наверное, еще более холодный, нежели тогда, когда я увидела его в первый раз и все удивлялась его чопорности и как, должно быть, нехорошо Гуттберту от того, что его мать не может составить ему компании. Он, наверное, сидит в своем кабинете, читая до ночи те ужасные медицинские книги на английском, французском, немецком языках. Какие мы, должно быть, отвратительные существа, если так много врачей могут написать такое огромное количество статей о наших болезнях. Бедный Гуттберт! Его жизнь кажется такой тоскливой. Но ведь он жил так и задолго до того, как папа вернулся из Австралии». Глава 35 Они были уже более месяца в Макроссе. Первые листья медленно опускались на землю, напоминая о приближающейся осени. Улучшающееся здоровье Флоры было основной темой писем миссис Олливент своему сыну, при этом она отчетливо представляла себе то волнение, которое возникало у него, когда он читал о румяных щеках, спокойном сне и хорошем настроении. Читая эти веселые письма, Гуттберт, находившийся в одиночестве в своем кабинете, думал о том, какой мелкой должна быть душа, если ее печали и боль могли вылечить горы и свежий воздух, какими, должно быть, слабыми были узы, связывающие его с молодой женой, если их разрыв оставил в ней так мало ран. «Я молил Бога о ее счастье, — сказал он себе однажды, уязвленный таким поведением Флоры. — Так неужели я буду так слаб, чтобы печалиться по поводу того, что мои молитвы оказались услышанными? Я хочу думать о ней только с нежностью, так, как, может быть, вспоминает шиповник о парящей вокруг его шипов летней бабочке, которая затем улетает к цветам». — Не будет ли лучше, мама, если мы вернемся на виллу? — спросила Флора однажды утром. — Вы, должно быть, волнуетесь о том, все ли там в порядке? Она все еще не могла прямо говорить о муже, но она знала, что мать хочет увидеть своего сына. — Да, моя любовь, мне бы очень хотелось увидеть моего мальчика. Его письма так коротки и так отвлеченны, что я и вправду сильно беспокоюсь о нем. Прошло уже больше недели, как я получила последнее. Да еще на вилле нет никого, кроме слуг. Было не совсем правильным оставлять их одних на такой длительный срок, но, кроме того, мне кажется, что было бы жестоко увозить тебя сейчас, в такую погоду, — ты ведь так полюбила это место. — Мне оно действительно очень понравилось, мама, так приятно иногда побыть в одиночестве, но я готова снова ехать туда, куда вы сочтете нужным. Я готова подчиниться вам, поверьте мне, — говорила она, — я не уверена, что смогла бы хоть в малейшей мере отблагодарить вас за то, что вы сделали для меня. — Не говори так, дорогая. Это правда, что мне хотелось бы быть рядом с Гуттбертом, но он хочет, чтобы я была с тобой, а я никогда не перечила ему. Кроме того, я надеюсь… — Только не надейтесь на меня, мама, я уже покончила с надеждами. — Ты говорила то же самое два года назад, дорогая, однако ты была потом очень счастлива. Вздохнув, Флора отвернулась от нее. Таким образом, она как бы положила конец этим речам. Но она на забыла о беспокойстве матери о сыне и о том, что свекрови были не безразличны хозяйственные дела в доме. — Я думаю, что уже вполне выздоровела, мама, — сказала она, — мое состояние вызовет удовольствие у мистера Чалфонта, надеюсь, обойдусь без его микстур, так что мы можем отправляться домой так скоро, как вы пожелаете. — Тогда я напишу сегодня Мэри Энн и распоряжусь по поводу завтрашней упаковки вещей, — ответила миссис Олливент обрадованно. Укладывание вещей в присутствии этой пожилой женщины было весьма обстоятельным делом и заняло целых два дня, причем потребовало серьезного обдумывания этой процедуры. Мэри Энн, которой миссис Олливент собиралась отправить телеграмму о их возвращении, была весьма старомодной особой и работала служанкой у них еще в старом лонг-саттонском доме, теперь она была своего рода реликвией, но отлично выполняла свои обязанности. Флора отправилась перед отъездом на одну из последних своих прогулок, она была несколько опечалена тем, что придется оставлять это спокойное место, хотя и не сказала раньше об этом свекрови. Пусть она не была счастлива здесь, но зато жила в полном покое. Здесь не было ничего, что напоминало бы ей о её прошлой жизни с ее мрачными событиями и настроениями. Вернуться на виллу — значило бы вернуться в пустой дом, из которого упорхнуло счастье. Ее волновали не столько сами вещи в доме, которые покупал Гуттберт, чтобы украсить его, сколько то, что они напоминали ей, как много она потеряла с уходом мужа. Приятно было открыть маленькие ворота, ведущие к небольшому монастырю, следуя за юным его хранителем, для которого Флора была привилегированной персоной. Каким тихим и спокойным, было это древнее место, кругом стояла такая красота: густая трава, мох, серые лишайники, покрасневшие листья клубники, высокие папоротники с раскидистыми листьями, жимолость, испускающая благоухание, ягоды на калине и рябине, ставшие совсем красными, первые пожелтевшие листья на тополе и платане, голубоглазки, стелющиеся тут и там среди высокого плевела, пурпурная наперстянка, поднимающая свои верхушки над папоротником. Флора медленно шла по густой траве к своему любимому уголку, взволнованная торжественной красотой ничуть не меньше, чем при первом посещении этого места. Она выбрала для себя один из удаленных уголков кладбища, где спокойно могла проводить целые часы, скрываемая плитами надгробий от назойливых туристов. Мальчик-хранитель кладбища отлично знал это место и поэтому старался уводить от него различных незнакомцев. Она села на край поросшей мхом могилы и открыла книгу — любимого Данте, каждая страница которого была помечена карандашом ее мужа. Он обучал ее итальянскому, используя эту книгу, так же как обучал ее латыни, читая Горация. На краях страниц тут и там пестрели его пометки, поэтому каждая неясность становилась вполне понятной. Они читали свои любимые страницы вместе в Италии, где климат и пейзаж делал все написанное почти реальным, и поэма Данте, казалось, приобретает новый смысл на его земле. Сегодня она медленно переворачивала страницы, пытаясь безуспешно сосредоточиться на тексте. «Если бы я никогда не знала правды, то могла бы быть счастлива», — думала она, размышляя над тем откровением Джарреда Гарнера. Она ведь была так счастлива до того злополучного дня, смотрела вперед с радостью на тот день, когда ее ребенок улыбнется ей, когда Гуттберт мог бы быть гордым и счастливым отцом, когда весь мир показался бы им еще краше из-за рождения новой жизни. Как ребенок думает о своей первой игрушке, как девушка думает о своем первом возлюбленном, так Флора думала о дитя, которое было ей дано и которого забрала смерть и отправилась с ним в неведомые земли. Она закрыла книгу со вздохом отчаяния, мир поэзии не мог принести ей спокойствия и отвлечь ее мысли от всесокрушающей печали, Франческа и ее возлюбленный были не более чем пустыми тенями и даже, если они любили и страдали, то она вряд ли могла посочувствовать им сейчас. Все страсти и ужасы подземелья не могли разжечь ее интереса. Уголино был обычным занудой. Она отбросила в сторону книгу и стала размышлять над своими проблемами. Что должна была она делать с этой, ставшей пустой, жизнью, из которой все исчезло? Шуршание женского платья, касающегося травы, донеслось до нее сквозь мрачные размышления. Она взглянула наверх и увидела приближающуюся леди: молодую, высокую, красивую и выглядевшую такой счастливой, как будто весь мир был полон радости. Она шла быстрым шагом, глядя вокруг себя и изредка издавая возгласы восхищения, очевидно, не предполагая, что кто-либо может услышать ее. Она была очень хороша, но очень отличалась от тихой и застенчивой красоты Флоры, которую поразил ее вид. Незнакомка была брюнеткой со смуглой кожей, а глаза были темнее ночного беззвездного неба. У нее был мягкий рот с белыми зубами, виднеющимися из-за алых, слегка приоткрытых губ. Одета она была в платье из индийского шелка желтоватого оттенка, которое очень гармонировало с ее испанской внешностью, на ее серой шляпе с широкими полями виднелась серебряная пряжка — именно такие головные уборы носили персонажи картин Вандейка. Алая шаль была прошита нитками золотистого шелка и была небрежно накинута на плечи, большой зонтик из той же материи, что и платье, скрывал ее от палящих лучей солнца. В одной руке она несла лакированный ящик с красками и, к удивлению Флоры, остановилась у надгробия, среди вьющегося плюща и земляники. Она собиралась, очевидно, рисовать, но где был ее мольберт? Флора наблюдала за ее движениями с любопытством. Положив вниз свой ящичек с красками, леди осмотрелась внимательно вокруг себя, затем встала на одну из могил и крикнула: «Тонни, Тонни!» И затем невдалеке раздался пронзительный детский голосок: «Мам, ма, мам!» — и тотчас появилась молодая персона в батистовой шляпке, то и дело спотыкающаяся, несущая большой мольберт и раскладной стульчик, рядом с ней, цепляясь за платье, семенил ножками ребенок, одетый в белое и алое, и поэтому очень напоминающий тропическую птицу. — Иди к маме, дорогой, — сказала леди и тут же полуторагодовалый карапуз оказался у нее на руках, улыбающийся и громко улюлюкающий. Горячие слезы полились из глаз Флоры и она отвернулась от этого счастливого семейства. Счастливая мать, счастливый ребенок! А вот ее малыш лежал в узкой могиле и летние цветы тихо шелестели над ним. Она никогда не держала его на руках, никогда не видела его голубых глаз. Почему она так несчастлива, когда в мире так много счастливых людей? Этот горький вопрос человечество, как правило, адресовало судьбе. Раскладной стульчик, зонт и мольберт молодая женщина расставила с необычайной осторожностью, пока служанка развлекала ребенка, показывая ему цветы и деревья. — Я думаю, что так хорошо, — сказала, наконец, леди себе. «Что за суета вокруг этого! — подумала Флора, — она, должно быть, очень хорошая художница, раз так сильно занята приготовлениями». Но леди пока и не думала начинать работу. Она медленно прогуливалась среди могил, оглядывала принесенные и расставленные ею предметы с разных сторон и улыбалась. — Я надеюсь, ему понравится это место, — пробормотала она. — Угол монастыря как раз деликатно скрывается за листвой деревьев. Прекрасный вид! Он может нарисовать неплохую картину: например, пара влюбленных людей, встречающихся или расстающихся около той полуразрушенной стены, а сбоку отчетливо вырисовывается поросшее плющом надгробие, растворяющееся в воздухе. «О, — подумала Флора, — так все эти приготовления предназначены для кого-то еще, наверное, для мужа». Она подумала о своих счастливых днях в Брэнскомбе, о своей прошлой жизни, когда она тоже расставляла эти предметы и перебирала карандаши, кисточки и краски, принадлежащие тому будущему Рафаэлю — Уолтеру Лейбэну. «Какой глупой я была в те дни, — думала она, жалея себя за свои девичьи иллюзии, — Если бы та старая женщина не сказала правду тогда… Ведь он никогда не любил меня. Бедный отец почти умолял его взять меня в жены», — эта мысль заставила даже покраснеть ее. Затем она подумала о той ужасной смерти, швырнувшей его в один момент от света и земной славы в мир теней, — страшная смерть. Кто может знать об агонии души в последние мгновения жизни? Солнце сверкало на летнем небе, трелью заливался жаворонок и где-то на дне залива молодой человек нашел свою могилу. «Как вообще мой муж мог быть счастлив, вспоминая об этом? — думала она. — Как он мог не чувствовать себя убийцей?» И она опять погрузилась в тяжелые думы и забыла о незнакомке, которая, походив около расставленных предметов, исчезла из виду, оставив мольберт и зонтик для художника. Флора с некоторым интересом рассматривала оставленные предметы, принадлежащие еще одному любителю живописи. Она не брала в руки карандаша и кисти с того ужасного часа, когда была оборвана блестящая нить его жизни. Давно уже не звенели радостно для нее колокольчики жизни, но все же в душе она оставалась художником и поэтому не могла рассматривать мольберт и краски, находящиеся перед ней, без интереса, кроме того, ей любопытно было взглянуть на того, кому это предназначалось. «Не думаю, что он заинтересовал бы меня, если бы не был художником», — думала она, вспоминая свое увлечение молодым незнакомцем в бархатной куртке, которого она в те далекие времена высматривала из окна в доме на Фитсрой-сквер, в том незатейливом доме, находящемся, по ее мнению, на самой прекрасной площади в Лондоне. Тихие шаги послышались в густой траве, душистый запах гаванских сигар примешался к аромату цветов. Приближался художник. Она с интересом выглянула из своего укрытия; ее действительно было трудно разглядеть из-за надгробия и растущего сплошной стеной папоротника. Он тоже носил бархатный пиджак. Очевидно, это была традиционная одежда художников. У него были усы каштанового цвета, она могла даже видеть волосы, выбивающиеся из-под его головного убора. Он носил также вандейковскую бороду. Художник был высок, строен и моложав, с длинными женскими руками, на одном пальце искрился перстень с ониксом, на другом с сердоликом. Его лицо было белым, как цветы хлопка, растущие в Черной Долине, которые, зацветая, как будто белым ковром покрывали всю землю. Походка и жесты незнакомца, чье лицо пока нельзя было рассмотреть, были такими, что кровь у Флоры чуть не превратилась в лед. Так похож на того, мертвого, так похож! Но почему бы не существовать двум молодым людям, имеющим схожую фигуру и походку? Не было ничего экстраординарного в таком сходстве, однако оно привело в необычайное волнение Флору, как будто под этим голубым небом сейчас шел покойник. Она едва могла дышать. Она чувствовала себя так же, как чувствует себя человек в кошмарном сне, она чувствовала, что вот-вот может громко закричать. Незнакомец остановился, не дойдя до своего мольберта, и с восхищением огляделся кругом, с удовольствием отмечая приготовления той леди, взобрался на могилу и еще раз осмотрелся с тем безразличием к усопшим, которое обычно отличает туристов. Затем он походил еще немного, занятый, очевидно, своими размышлениями, и начал что-то тихонько напевать себе, нежным тенором, и этот голос, если однажды слышал его, невозможно было забыть. Он пел такую знакомую песню, прогуливаясь от одной могилы к другой, стой радостью, с какой, должно быть, пел Марио, когда шел через мост, оставляя позади себя смерть и руины. При звуках этого знакомого голоса Флора задрожала. Она придвинулась к надгробному памятнику и схватилась за него руками, как будто ища помощи и защиты от всезаполняющего страха у камня. «Если бы мертвые могли возвращаться, — подумала она, — если бы это было, возможно, чтобы человек обманул меня! Но Гуттберт знал наверняка. Мой муж утверждал о смерти Уолтера. Просто это очень похожий голос, фигура и походка». Она замерла, затаив дыхание, и вытерла холодный пот со лба. Ужас, которого она никогда не знала, вдруг овладел ею. «Голос, голос! — думала она о звуках, растворяющихся в воздухе. — Так похож, и ведь это его любимая мелодия. Как часто я слышала, что он поет ее, как сейчас помню, как при этом он останавливался за моей спиной, чтобы поправить мой рисунок, не замечая даже, что напевает». Незнакомец закончил осмотр и спрыгнул с могилы, открыл коробку с красками и, все еще продолжая напевать, начал раскладывать кисточки и тюбики и затем, когда все было готово, снял и бросил свою шляпу на папоротник и вереск. Затем он нагнулся еще раз, достал что-то из ящичка, чтобы уж окончательно сесть под зонт, и в этот момент Флора подняла свое бледное лицо над краем надгробия и взглянула на него. Да, это был Уолтер Лейбэн. Она издала полный ужаса крик и упала лицом в траву. Он не увидел маленького бледного личика, смотрящего на него сквозь плющ, но был очень удивлен криком, который, казалось, исходил из земли. «Что это? — подумал он. — Душа убитого кричит об убийце?» Он осмотрелся вокруг себя и увидел лежащую в белом платье фигурку, затем перешагнул через могилу и поднял безжизненное тело. — Интересная ситуация, — сказал он себе, — рядом со мной потерявшая сознание незнакомка. Лу! Тонни! Никто не ответил на его крик. Он беспомощно стоял какое-то время, совершенно не зная, что ему следует делать с пострадавшей. Она беспомощно свисала с его рук, ее лицо было повернуто к его плечу. Он очень растерялся. Наконец, на память ему пришли слова, сказанные когда-то доктором, и он осторожно положил незнакомку на траву бледным лицом вверх. И затем в первый раз взглянул на нее и тут же узнал. — Флора! — воскликнул он. Медленно поднялись веки, как будто бы с этим возгласом к молодой женщине вернулась жизнь, томные голубые глаза взглянули на него, сознание возвращалось к ней, как через сон, и губы прошептали: — Я тоже мертва и нахожусь в стране мертвых? Художник наблюдал с виноватым взглядом то, как она поднялась со своего мягкого ложа среди могил и побрела к своему любимому месту около поросшего плющом надгробия. — Флора, — сказал он, — простите меня! — Простить вас? — отозвалась она, задумчиво глядя на него, — простить за что? — За то, что заставил страдать из-за своей мнимой смерти. Я, должно быть, выгляжу подонком в ваших глазах, лицемером или кем-то в этом роде, но я был жертвой обстоятельств. Когда вы все узнаете, то поймете. — Я не хочу ничего знать, — ответила она с достоинством, — кроме того, что мой муж ни в чем не виновен. Я заставила страдать его, себя и весь мир из-за вас. Она с удивлением взглянула на него. Он, казалось, потерял былую уверенность и славу, которые раньше окружали его наподобие ореола. Он казался совсем другим сейчас, нежели тогда, когда они были вместе. Конечно, он был красив, учтив, все его качества были при нем, но он был не тот. Волшебство исчезло. — Что заставило вас оставить меня в таком страшном неведении относительно вашей судьбы? — спросила она, вспоминая переживания последних месяцев. — Почему вы заставили хорошего человека страдать по поводу вашей смерти? — Этот хороший человек, столкнувший меня с утеса, все-таки имел основания для своих переживаний, — ответил холодно Уолтер Лейбэн. — Если мое исчезновение заставило, вас страдать, то я очень сожалею об этом. — Вы были почти помолвлены со мной, — ответила она. — В целом мире у меня были только вы и доктор Олливент, чью дружбу я не смогла оценить. Вы были почти всем миром для меня в те дни, и события, связанные с вашим исчезновением, наполнили его тоской. Да, мистер Лейбэн, вы заставили меня страдать очень сильно. — Флора, простите меня! Взгляните на меня, я на коленях у ваших ног, — проговорил он, опускаясь на колени и хватая ее холодные руки. — Я не знал, что делаю, целый месяц я находился между жизнью и смертью, а затем наступило время, когда моя память и сознание вернулись ко мне, но были почти пусты. Когда же я вновь вернулся к жизни и имел силы для того, чтобы разговаривать с вами, нас уже разделял целый год. Я решил поэтому, что вопрос уладился сам собой, и сказал себе, что, как бы вы сильно ни страдали из-за меня, муки ваши кончились. Ну, а затем я услышал, что вы вышли замуж за доктора Олливента. — Разве не честно с его стороны, что он скрывал все от меня? — Я не испытываю к нему никакой благодарности. Мы боролись, и он нанес мне удар, ставший почти смертельным. Но из-за доктора у меня нет никаких раскаяний. Я свое отстрадал: сотрясение мозга, месяцы смертельно опасной болезни. Я едва избежал помешательства. Вы считаете, что я должен был переживать по поводу его чувств? — Ну да ладно, вы взяли свой реванш, — сказала Флора, вздохнув. — Но вы разлучили меня с самым прекрасным мужем, которого когда-либо имела женщина. Что я смогу сказать, если он все-таки вернется ко мне, если он вообще простит мне все то, что я сказала в вашу защиту? В моей жизни было два мрачных события, связанных с вами. Один раз, когда я мучилась неизвестностью о вашей судьбе, и теперь, когда мне сказали, что мой муж повинен в вашей смерти. Никто не мог быть счастлив так же, как я до того момента, как узнала это, и тогда я ушла, ушла ради вас. — Легко все вернуть обратно, — сказал Уолтер с той простотой, которая раньше придавала ему очарование, это было своего рода особое свойство его солнечной натуры, которая когда-то казалась такой яркой и прекрасной девушке. Но это же качество раздражало сейчас женщину. — Легко вернуть его любовь, он ведь очень привязан к вам. Флора вздохнула с сомнением. Она знала глубину души того, чью любовь она отвергла. Правдой оставалось, однако, то, что проступок мужа, состоящий в его лжи и лицемерии, не стал меньше оттого, что его соперник оказался жив. Но она увидела все в новом свете: человек, которого она считала мертвым, стоял теперь перед ней, но каким он казался теперь простым и совсем не вызывал прежнего трепета. Разрыв между жизнью и смертью не больше, чем различие между нашей точкой зрения на живущих и умерших. Возвышенный смертью человек поднимается порой до того, что его считают героем. Ни разу Флора не задала своему бывшему возлюбленному вопроса о прошлом. Она была уверена, что та, темноволосая леди, расставляющая мольберт и зонтик, была его жена, маленькое же порхающее создание в алой и белой одеждах — его ребенок. Он выбрал свой путь, уйдя от нее. Он предпочел уйти, чем признаться в том, что никогда не любил ее. То его обещание жениться на ней весьма обязало его, но ему все-таки удалось выйти из этого положения. Флоре все казалось ясным и она не имела ни малейшего желания знать что-либо еще. Все ее мысли, страхи и надежды сконцентрировались вокруг верного мужа, от которого она ушла из-за этого человека. Она поднялась с трудом и прошла немного; Уолтер был рядом, поддерживая ее под руку. — Благодарю, мне сейчас станет значительно лучше, — сказала она, — я пойду домой. Это недалеко, тропинка тениста. До свидания, мистер Лейбэн. — Но я не могу позволить вам идти одной, — сказал он, — вы живете недалеко отсюда? — Да, я здесь со своей свекровью отдыхаю в коттедже. — Вам, должно быть, нравится здесь. А мы, то есть я, прибыли сюда прошлым вечером. — Вы, ваша жена и ребенок, — сказала Флора, — я видела их сейчас. — Да, — ответил он с виноватым взглядом, — моя жена и я. Флора, если бы вы только дозволили мне все рассказать вам, объяснить все, что случилось со мной с того дня в Брэнскомбе, я уверен, вы бы подумали обо мне чуточку лучше. — Что за прок в объяснениях? — спросила Флора. — Никакие объяснения не вернут назад моей счастливой жизни, не заставят мужа забыть о моей жестокости к нему. Пусть все будет так, как есть. Я давно знала, когда еще оплакивала вас, что вы никогда не любили меня. — Это не так, Флора. Я действительно любил вас, кто может знать и не любить вас? — только… — Только вы любили кого-то еще и сильнее, — перебила его Флора, — я слышала об этом. — От кого? — От старой-старой женщины, назвавшейся миссис Гарнер. — Что, она имела смелость прийти к вам! — воскликнул Уолтер возмущенно и щеки его вспыхнули. — Да, бывает родство, которое человеку не хотелось бы иметь. — Не сердитесь на нее. Ей, кажется, стало жалко смотреть на мою печаль. Она сказала мне, что вы влюблены в ее внучку. Это ваша жена, я полагаю. — Да. Но вы не должны думать о ней, сопоставляя ее с бабушкой. Моя жена умна и образованна. Она была… но мне все равно не удастся оценить ее преданности. Она одарила меня такой любовью, которой вряд ли когда-либо был удостоен человек. Вы, может, простите меня, когда узнаете, как многим я обязан ей: самой своей жизнью, даже больше чем жизнью, ничто, кроме ее безграничной заботы, не смогло бы вернуть меня на этот свет. Я лишь отдал ей жизнь, которую должен был отдать в ответ на ее чувство. — Я не завидую ей, — сказала Флора холодно, — я лишь сожалею о том, что вы не подумали сообщить мне о том, что здоровы и счастливы и создали новую жизнь, и сказать, что я вольна творить свое счастье. Это было не так-то трудно сделать. Уолтер некоторое время хранил молчание, а затем сказал покорно. — Те, кто заботился обо мне в дни моего забытья, должны поговорить с вами. Это, конечно, кажется поздноватым. Я признаю правду. Да, я был достаточно низок и не имел смелости признаться вам в своем непостоянстве, боялся вашего презрения. Мне казалось самым простым оставить все как есть. Я покинул Англию в день свадьбы и вернулся назад лишь этим июнем после того, как я и моя жена путешествовали по Шотландии. В Ирландию мы приехали несколько дней назад. После знакомства с Италией нам захотелось узнать красоты родной земли. — А ваша слава? — спросила Флора. — Я удивлена, что слухи о вас не сказали мне, что вы живы. Вы должны были стать великим художником со временем. — Увы, нет, — ответил он улыбаясь, — великим трудно стать, будучи сделанным из такого материала, как я. Я честно и усердно работал последние два года. Моя жена понуждала меня к этому, строя большие планы по поводу моего будущего, Я послал небольшую картину на Парижскую выставку, и о ней очень хорошо отозвались — это был первый мой шаг на пути к славе, которую я должен был бы завоевать. Я подписал мою картину так, что даже если бы вы и узнали о ней, то вряд ли догадались, кто автор. Вы не могли услышать обо мне ни от друзей, ни от знакомых. Я и моя жена переезжали с места на место, оставаясь неузнаваемыми. Мы жили только ради нас, никакого общества, и следовали только собственным прихотям и капризам. Они медленно стали удаляться от монастыря, идя тенистой аллей, ведущей к коттеджу. У ворот этого маленького домика они расстались; Флора с холодной учтивостью, а Уолтер — с необычайной живостью. — Мы будем друзьями, Флора? — спросил он с мольбой в голосе, удерживая ее руку. — На расстоянии, — ответила она. — Вам не доставит удовольствия встреча с моим мужем. Я благодарю Бога за ваше спасение в тот ужасный день. Желаю вам и вашей жене счастья, но мне хотелось бы, чтобы мы больше не встречались. Воспоминания о прошлом горьки для нас обоих. Благослови вас Бог, Уолтер! — сказала она тепло, с улыбкой. — Прощайте! — Значит ли это, что вы прощаете меня, Флора? — Да. Ради той, умершей любви, ради отца, который так любил вас и который, надеюсь, понимал меня. — Теперь я счастлив, Флора. Прощайте! Он поцеловал ее маленькую руку и ушел. — Мама, — сказала Флора, входя в прохладную маленькую гостиную, где миссис Олливент занималась проверкой счетов, которые сравнивала с собственными записями, — мама, мы ведь завтра отправляемся домой? — Нет, моя дорогая. Разве ты не помнишь, что мы собирались сделать это послезавтра? Я дала тебе пару дней, чтобы попрощаться с любимыми местами. — Не могли бы мы поехать завтра, мама? — Ты хочешь этого? — Очень. Всем своим сердцем. — Что за каприз, дитя мое! Хорошо, я думаю, это нетрудно сделать, мне лишь придется засидеться допоздна, собирая вещи. — Позвольте мне помочь вам, мама. Мне очень нравится делать это. — Ты думаешь, я бы позволила тебе утомляться? Что, почему ты так бледна, Флора! — воскликнула миссис Олливент, отрывая взгляд от счетов, — ты так давно уже не выглядела. Ляг на софу, дорогая, и полежи, пока я принесу чай. Ты переутомилась. — Нет, мама, со мной ничего плохого не произошло. Но я хочу вернуться в Лондон. Я хочу увидеть своего мужа и, если небеса будут благосклонны к нам, то мы будем счастливы. Если, конечно, Гуттберт сможет простить меня. — Простить тебя, дитя? Он думает только о твоем счастье. Хотя я не знаю причины вашей ссоры, я знаю, что он страдал и его любовь к тебе безгранична. Глава 36 Три года назад молодой человек лежал на кровати и смотрел широко раскрытыми глазами на квадратное зарешеченное окно, находящееся напротив него. Комната, в которой он лежал, была небольшой, в ней не было ничего особенного за исключением безукоризненной чистоты. Старенький стол в центре комнаты был вычищен до блеска, побелка на стенах и потолке не имела ни единого пятнышка. Нигде не было видно следов паутины. Древняя кровать со стареньким покрывалом на ней занимала почти всю комнату, оставляя место лишь для кресла, находящегося между ней и стеной, и небольшого умывальника в углу. Ряд горшков с алой геранью на подоконнике служил, по существу, единственным украшением комнаты. Было это в рыбацкой деревушке, расположенной в четырех милях от Брэнскомба, где было несколько домиков, разбросанных по побережью, защищенных от ветров с континента высокими утесами, поднимающимися над морем. Собственно, эти восемь или девять рыбацких хижин и составляли деревушку Лидкомб. Здесь и лежал молодой человек неделю за неделей. За окном стояла прекрасная безоблачная летняя погода, но он не мог видеть сверкающую голубую воду со своего ложа, а наблюдал лишь за небом, которое то тускнело, то вновь светлело. Невысокий пожилой человек — местный врач из Лонг-Саттона — приезжал к своему пациенту на двуколке три раза в неделю, чтобы увидеть этого беспомощного наблюдателя. Он входил в комнату, садился в кресло у кровати и считал пульс молодого человека, пока старая женщина — хозяйка коттеджа стояла, дожидаясь инструкций. Этот процесс повторялся регулярно лишь с небольшими изменениями. Иногда старый доктор в отчаянии тряс своей головой, а иногда бормотал, что дела идут не так уж и плохо. — Это утомительная работа, — говорил он жене рыбака, — но мне платят, чтобы я выполнял свои обязанности, и я выполняю их. Постепенно становилось темно и через окно все труднее было видеть небо. В общем это было безразлично для пациента; в кромешной ночи бессознательности он вряд ли о чем-то думал, но даже находясь в такой бездне, его душа все же боролась. В один из дней, в тот незабываемый момент жизни, он услышал тихий голос рядом с собой и почувствовал ласковое прикосновение руки ко лбу. Но это была не грубая мозолистая рука старой женщины, которая была всегда рядом с ним. Он приподнял свои тяжелые веки, взглянул вверх и увидел темное лицо со сверкающими глазами, смотрящими на него. К его губам был поднесен стакан и он большими глотками начал пить холодный напиток, который казался ему элексиром жизни. Затем он произнес слово «Лу», закрыл глаза и снова погрузился в сон. День за днем все те же нежные руки ухаживали за ним, все те же внимательные глаза наблюдали за ним. Но его состояние все еще оставалось тяжелым. Иногда он узнавал свою сиделку, иногда не замечал ничего вокруг себя, иногда чувствовал раздражение, когда рыбак и его жена приходили девушке на помощь, которая не знала усталости, и отдавала ему всю свою любовь и преданность, не зная отдыха. Уолтер, боролся за жизнь, медленно возвращаясь к ней после того ужасного падения с утеса. Его положение было не таким уж безнадежным тогда, каким оно казалось наблюдателю наверху. Глина под его ногами надломилась и большая ее часть упала вместе с ним, смягчая его падение, и он скорее скользил вдоль утеса, чем летел в воздухе. Когда Джарред Гарнер обнаружил его, он тяжело дышал и был без сознания, у него было несколько переломов костей, но позвоночник был цел. Цепкий ум Джарреда сразу оценил, выгоду создавшегося положения. Человек мог умереть, а мог и выжить. Если он умрет, то у него будут веские улики против доктора. А если бы Уолтер Лейбэн выжил, то в этом случае можно было бы выиграть богатого мужа для Лу. Именно эту цель преследовал Джарред, когда захлопнул дверь дома перед Лу, рассчитывая на определенное поведение молодого человека, который будучи влюблен, вряд ли бы рассуждал здраво. Джарред оставался в полном неведении относительно последующих действий до тех пор, пока не нашел Уолтера Лейбэна в Брэнскомбе, а он буквально свалился ему на руки, и было бы довольно странно, если бы он не воспользовался этим случаем. Все эти рассуждения пронеслись в его мозгу, когда он стоял рядом с упавшим мужчиной и когда он встретил доктора Олливента, спустя несколько минут. К этому времени план мистера Гарнера был готов. Было совсем непросто обеспечить хороший уход за пострадавшим, но Джарред сделал это. Через несколько минут после ухода доктора он увидел лодку, плывущую около берега, и окликнул сидящих в ней, но тщетно, экипаж не обратил внимания на этот зов, однако после этого они все-таки причалили к берегу. Лодка была небольшого размера и в ней находились старый рыбак и мальчик. На ее борту было написано белой краской «Сноудреп, Лидлкомб, Дж. Бергз», и эта надпись весьма помогла Джарреду. — Мой сын упал и ушибся головой немного, — сказал он, подходя поближе к лодке, — если бы вы только могли взять нас до Лидлкомба, я заплачу вам больше, чем вы сможете получить за продажу пойманной рыбы. Но старик покачал своей седой головой и не хотел даже слышать ни о какой плате. — Это было серьезное падение, мистер? — спросил он с интересом. — Не очень, но он упал на голову и поэтому сейчас неподвижен. Пойдем на берег, поможешь мне, паренек, — сказал Джарред, обращаясь к мальчику, помогающему своему деду вытаскивать лодку на берег. Джарред и молодой рыбак были оба достаточно сильны и легко перенесли Уолтера Лейбэна от места падения к лодке. Они осторожно положили его на дно и затем рыбак и его внук повели свое суденышко под парусом к Лидлкомбу. Джарред думал, что осе шло просто прекрасно. Никто больше, кроме этих двух рыбаков, не видел их, ну а эти двое способны были поверить в любую историю, которую он мог им рассказать. — Он похож на покойника, — сказал Дж. Бергз из Лидлкомба, глядя вниз на бледное лицо Уолтера. — Похоже, что он мертв. — Да, сильно он ушибся, бедняга, но придет скоро в себя. Он молод и силен. — Как это случилось, мистер? — Он карабкался вверх по этому глинистому утесу, чтобы взглянуть на гнездо или на что-то в этом роде, я же лежал на берегу, почти спал и не обращал на него никакого внимания. Я думаю, что он поскользнулся и упал. Должно быть, он приземлился на свою голову. Он был без чувств, когда я нашел его, и боюсь, у него сломана рука. — Да, плохо дело. Я полагаю, вы не здешний? — Да, я никогда не был в Девоншире. Мы остановились в Лонг-Саттоне, но я не хотел бы везти его сейчас так далеко, тем более в такое шумное место. Вы знаете какой-нибудь дом в Лидлкомбе, где бы я мог оставить его поправляться? Рыбак с сожалением покачал головой и затем сказал неуверенно: — Моя старуха имеет комнату, Она чиста и удобна, там есть кровать, оставшаяся еще от моей бабки, и, пожалуй, этого вполне достаточно для такого случая. — Я думаю, что она как раз подошла бы нам, — ответил Джарред, сидящий на дне лодки рядом с безжизненным телом, лежащим на парусине. — Я надеюсь, ваша хозяюшка могла бы присмотреть за ним? — Да, я думаю, могла бы. У нее ведь нет других забот, кроме как содержать в чистоте дом, что она делает с огромным удовольствием. — А Лидлкомб — тихое место? — Трудно было бы ожидать от него шума, там всего около дюжины хижин и все они принадлежат рыбакам. — Это как раз то, что нужно больному человеку. Могу я найти там доктора? — Мистер Полфорд приходит иногда из Лонг-Саттона. Он приходской доктор. — Мы могли бы тогда попросить его понаблюдать за рукой моего сына. Я думаю, мистер Бергз, если ваша комната действительно так хороша, как вы говорите, то она вполне подойдет нам. Таким образом, Уолтер Лейбэн попал в небольшой домик в Лидлкомбе. Его поместили в белую, чисто убранную комнату тем ярким июньским вечером, когда Флора в Брэнскомбе ожидала его возвращения. Лишь в конце августа он очнулся от долгой ночи, наполненной бессознательностью и бредом, и обнаружил Лу, сидящую у его кровати. С этого времени он стал принадлежать ей и только ей. Его любовь к ней не утихала ни на минуту. Он повернулся к девушке с той же беспомощностью, с какой ребенок поворачивается к груди матери. Ее присутствие, казалось, приносит ему спокойствие и здоровье. Его разум, лишь наполовину восстановившийся после того шока, был не в состоянии полностью воспринимать окружающий мир. Память лишь начинала пробуждаться, прошлое казалось далеким и туманным, но одна мысль всегда подобно бриллианту сверкала в его сознании: он любит Луизу Гарнер. Его единственным страстным желанием было сделать ее своей женой. Он хотел как можно скорее сыграть свадьбу и только настойчивость Лу могла повлиять на перенесение этого события на более поздний срок. Отец же обвинил Лу в медлительности. — Ну действительно, Луиза, ты ведь самая упрямая девушка, которую я когда-либо встречал, — восклицал мистер Гарнер возмущенно. — Ты ведь целиком посвятила последние четыре месяца этому человеку, ты так измучилась, и теперь, когда он хочет жениться на тебе, ты начинаешь говорить об отсрочке. Ради чего ждать, хотелось бы мне знать? — Разум Уолтера должен окончательно вернуться к нему, папа. Он еще не совсем в себе, жизнь кажется ему сном, и может потому, что я нянчилась с ним и была с ним так долго, он думает, что не может жить без меня. Сейчас же нам нужно расстаться, и когда он вновь окрепнет и если пожелает жениться на мне, я буду горда и счастлива стать его женой. Лу выбрала свой путь; она не вернулась обратно на Войси-стрит, но отправилась в небольшую школу в Эксетере, где среди простых и дружелюбных людей смогла неплохо повысить уровень своего образования. Джарред же не хотел упускать из виду своего потенциального зятя. Он и Уолтер отправились в Швейцарию и провели там три месяца среди гор и долин, там, где небо, казалось, сливается с землей. Лондонский художник чувствовал себя несколько необычно среди горных вершин, он все свои дни посвящал отдыху и не очень-то спешил начать новую активную жизнь, все забавы и интересы молодости, казалось, дремлют в нем и лишь одно желание по-прежнему жило в нем — желание вновь быть с Лу. Он считал дни их разлуки, и единственным утешением ему служили письма Лу, которые даже, несмотря на ее несовершенное образование были для него бесценны, в них была свобода самовыражения, яркая индивидуальность, каждое письмо дарило ему несколько минут счастья. Когда миновали три месяца, выздоровление Уолтера почти не вызывало у Джарреда никаких сомнений, Мужчины вернулись обратно в Англию, в Эксетер, где Уолтер Лейбэн и Луиза Гарнер поженились, и никто из знакомых не присутствовал на этой церемонии, за исключением Джарреда. Они покинули Англию в день их свадьбы, чтобы отправиться в путешествие по стране, и Уолтер был счастлив в компании своей молодой жены. Мало-помалу к Уолтеру вернулись прежняя сила и энергия, и он понял, какую странную роль сыграл он и какой игрушкой он был в руках Джарреда Гарнера. Но подобного рода рассуждения не уменьшили его привязанности к Лу, не изменили его верности ей, никакие делишки ее отца не смогли опорочить ее в глазах Уолтера. Он вспомнил о том, как она отказалась быть его женой, когда была совсем одна, без друзей и без дома, как она во второй раз отказала ему после того, как ее забота и внимание вернули его к жизни, о том, как честна и верна она оставалась своим убеждениям и настояла на том, чтобы у него было достаточно времени для обдумывания шага, связанного с женитьбой. Джарред получал от него небольшие деньги, но ему сказали, что было бы хорошо, если бы он смог забыть свою дочь, однако к этой жестокой просьбе Луиза добавила жалостливый постскриптум, свидетельствующий о том, что она всегда будет любить и помнить своего отца и будет приезжать к нему всякий раз, как только окажется в Англии. Много нежных писем писала Лу своему грешному отцу в годы их разлуки, последовавшие за ее свадьбой. В Венеции Уолтер прочитал объявление о женитьбе доктора Олливента. — Как быстро заживают раны, — воскликнул он, презрительно смеясь. — А ты думала, что она страдает из-за меня, Лу. — Если бы я потеряла тебя, то сошла бы с ума, — ответила та, вся вспыхнув. — Но мне казалось, что именно этого ты и хотела, когда дважды отказывала мне. — Я не хотела, чтобы ты брал меня из тех низов, в которых я жила, — ответила она, — только лишь из-за того, что я люблю тебя так сильно. — Если бы все люди могли находить такие жемчужины среди бедноты, то жизнь бы была намного счастливее, Лу, — гордо ответил ее муж. Глава 37 Никогда еще дорога от Килларни до Лондона не казалась нетерпеливому путешественнику столь длинной, какой она показалась Флоре, когда она возвращалась домой: молодая женщина страстно хотела искупить свою вину перед тем, кому три месяца назад была суровым судьей. Грех доктора Олливента, его молчаливая ложь, его лицемерие ни в коей мере не уменьшались в связи с тем, что его сопернику удалось вырваться из лап смерти. Того, что сделал доктор, было уже не исправить. Но Флора спешила в Англию, чтобы простить его, более того, она сама хотела просить у него прощения. Ведь женщины редко бывают логичны; точные науки со всеми своими глубокомысленными рассуждениями не в состоянии постичь женской натуры. Мертвый Уолтер Лейбэн занимал центральное место в прежней жизни Флоры, ее память была переполнена печалью, он казался ей ярким и светлым образом, но живой Уолтер Лейбэн был повинен в своем малодушии и полном пренебрежении к ее чувствам и поэтому стал для нее совершенно другим человеком. Она сравнивала его поведение с поведением своего мужа, взвесила непостоянство одного и стабильность другого и, естественно, отдала предпочтение человеку, согрешившему ради нее. Ведь было больше лжи в любовном объяснении Уолтера Флоре тем летним днем в Брэнскомбе, когда сердце его принадлежало другой, чем в молчании Гуттберта Олливента. Флоре легче было простить грех доктора. Но это было не все. Более чем вероятно, что в глубине своего сердца она простила мужа еще до появления Уолтера. Жалость, сострадание, горечь за те сказанные грубые слова теснились в ее груди, перемешиваясь, тем не менее, с презрением к неправде. Тлеющая любовь порой нуждается лишь в слабой искре, чтобы вспыхнуть факелом, и как хорошо было, что провидение дало Флоре такую возможность. Она могла вернуться назад к нему и сказать: «Будь счастлив снова. Тот случай, к которому привела твоя страсть, не, стал причиной смерти. Твой соперник жив и больше не соперник тебе». В течение всей длинной осенней ночи по пути из Вотерфорда до Милфорд-Хэвен Флора не спала, прислушиваясь к монотонному шуму волн и думая о встрече с мужем. Она рисовала себе сцену, встречи с ним, вызывая в воображении одинокую фигуру, сопровождающую ее среди рябин Черной Долины. Она думала о своем муже, одиноко сидящем в своей библиотеке, в которую она так часто входила и видела, как он сразу оживлялся и всегда был рад ее присутствию, всегда был готов закрыть свою книгу и приходил ей на помощь, советовал и развлекал ее. Такие прекрасные короткие свидания посреди делового дня, узнает ли она вновь всю их прелесть? И только сейчас, оглядываясь назад, она смогла оценить очарование тех мгновений. Она рисовала себе то, как завтра встретится с ним, когда окончит свое путешествие и появится в доме без объявления, так же, как поступала в счастливые дни своего замужества. Она представляла себе, как он будет сидеть за столом, окруженный книгами и бумагами, и как при звуке ее шагов скажет со своим профессиональным спокойствием: «Что, новый путешественник пожаловал ко мне, обеспокоенный своим здоровьем?» Она представляла себе, как он увидит, что это не простой пациент, а его раскаявшаяся жена, как он поднимется в своем кресле, возможно, все еще терзаемый сомнениями, и затем, когда вновь на него снизойдут чары старой любви, он широко раскинет руки и обнимет ее. О, блажен, блажен будет тот час. Никогда она больше не станет так рисковать и уезжать из любимого дома. Но что если все это была лишь фантазия? Что если он, столь верный своей любви, смог все же разочароваться в ней? Что если он встретит ее холодным взглядом, указывая на дверь и говоря: «С того дня ты мне больше не жена!» Эти две картины, обе вполне вероятные, преследовали бодрствующую путешественницу всю ночь. Агония надежды, сомнений и страха сопровождала эти несколько часов ночи, проведенной на борту пароходика, но ей они показались почти бесконечными. Когда они прибыли в Милфорд, она была удивлена тем, что все еще была ночь. Слабые лучи утренней зари соперничали с желтым пламенем фонарей на станции. — Я надеюсь, ты спала хорошо, моя любовь, — сказала миссис Олливент, проведшая плавание, наблюдая за морем, и уставшая так, как будто путешествие длилось годы, а не часы. — Я знаю, какой ты прекрасный моряк и что ты можешь спать на борту судна, — последнее было сказано со вздохом. — Нет, мама, я долго не могла спать, мне так о многом нужно было подумать. Но я надеюсь, с вами-то все в порядке, — добавила Флора с сочувствием, поскольку вид пожилой леди говорил о том, что ей немало досталось от морской болезни. — Моя дорогая, я была в руках провидения, — ответила бодро миссис Олливент, — и стюарды были очень обходительны. Но ночью, однако, был такой период, когда я почувствовала, что если мы пойдем на дно, то это не будет иметь для меня очень уж большого значения. В лучах рождающегося дня, имеющего не очень привлекательный вид, как и большинство вновь образующихся вещей, путешественники постепенно продвигались вперед через холмистую местность, где разводили овец и где изредка попадались разработки угля и железа. Они проехали старинные соборные английские города и мрачные промышленные селения, оставляя позади себя холмы, а вместе с ними очарование дикой природы, затем они поехали уже через родные земли вдоль заросшей рогозом реки, переехали мост у Мэйденхода, являющегося любимым местом отдыха лондонцев и, наконец, увидели в густом осеннем воздухе крыши домов великого города. Они были у Пэддингтона, миссис Олливент выглядела застывшей, как статуя, Флора же была бледна, как смерть, но в глазах ее сверкал огонь. — Мама, — сказала она решительно за несколько минут до того, как они достигли конечной станции, — вы берите кэб, багаж и поезжайте через Ватерлоо к Теддингтону первым же поездом, я знаю, как сильно вы беспокоитесь о том доме. — Но ты ведь поедешь со мной, Флора? — Нет, мама. Я поеду прямо на Вимпоул-стрит, к Гуттберту. Если все пойдет хорошо, то я смогу убедить его переехать на виллу вместе со мной к обеду. Если мы не приедем к этому времени, значит, вы можете быть уверены в том, что он не простил меня. В этом случае я скорее всего вернусь домой одна. — Мой дорогой ребенок, как ты можешь сомневаться в нем? Я никогда не слышала, чтобы он плохо говорил о тебе. Он все переживает про себя. — Это в его природе, — ответила Флора. — Я не хочу сказать, что он все время был безупречным, но однажды я очень сурово осудила его за ошибку, Я совсем забыла, как многим я ему обязана, у меня ведь было много причин, чтобы быть благодарной ему. — Иди к нему, дорогая, и будь уверена в его прощении. Я буду с нетерпением ожидать вашего приезда на виллу. Обед устраивать в семь, как обычно? Я как следует подготовлю все. — добавила миссис Олливент, полная материнской заботы, взволнованная предстоящим примирением тех двоих, кого она так сильно любила, а также весьма озабоченная вопросом приготовления к ужину рыбы и куропаток. Хороший обед играет определенную роль в семейной жизни; расстроенный муж будет иметь более хорошее настроение после поджаренных куропаток, чем после обычных телячьих ножек и каперсового соуса. Обе леди взяли себе кэбы у Пэддингтона, и миссис Олливент отправилась в Ватерлоо с огромным количеством чемоданов, а Флора — на Вимпоул-стрит. Как медленно тащился этот кэб! Это был такой короткий путь, но каким долгим он казался. Когда она увидела знакомую улицу, сердце Флоры забилось сильнее и наполнилось страхом, и ей уже хотелось, чтобы расстояние между ней и домом, который она так хотела увидеть, увеличилось. Кэб с грохотом повернул на Вимпоул-стрит. Здесь были два ряда схожих домов, стоящих друг против друга: белые ступеньки, ярко начищенные таблички с фамилиями жильцов, балконы со стоящими на них горшками с алой геранью и резедой, зеркальные окна и неизменные занавески: темно-красные снизу и белые сверху, тут и там висели птичьи клетки, слуги выглядывали из окон. Сердце Флоры почти выскочило из груди, когда кэб, раз или два заехав на бордюр, остановился у двери дома доктора Олливента. Дом выглядел самым мрачным на улице. Ступени имели весьма непривлекательный вид, а ведь раньше они сверкали чистотой и их порой мыли по два раза на день, когда этого требовала миссис Олливент. По углам дома валялась солома, бронзовая табличка была пыльной и грязной, герань в гостиной завяла, на окнах косо висели ставни. Запустение, казалось, оставило здесь на всем свой отпечаток, ведь фронтоны домов обычно говорят об этом в первую очередь. Сердце Флоры сжалось при виде всегда любимого дома. Подобные изменения были ее виной. Она ведь забрала у мужа домоправительницу, которая поддерживала дом чистым и опрятным, из-за ее эгоистичности миссис Олливент покинула свой пост, оставив дом сына, а неопрятный дом — уже не дом. Слуга открыл дверь, но даже он имел весьма запущенный вид. Он был в полосатом утреннем жакете вместо расписного черного, который он раньше имел обыкновение носить в это время суток, кроме того, одежда была изрядно помята и выпачкана. Да и сам человек имел не очень привлекательный вид, как будто бы провел бессонную ночь. Флора не сказала ни слова и прошла в холл, направляясь в библиотеку, открыла дверь и вошла. Такого опустошения, царившего в комнате, жена доктора не могла и представить себе. Она была пуста. Бумаги на столе доктора были разбросаны ветром, ворвавшимся из холла. Здесь стояло его кресло, такое пыльное, как будто на нем не сидели много дней, да, это было то самое кресло с высокой спинкой, в котором обычно сидел он, изучая вопросы жизни и смерти. Стойка нераспечатанных писем лежала на столе, между поблекшими серебряными чернильницами паук сплел свою паутину. — О, мэм, — проговорил дворецкий, — я так благодарен Господу, что вы дома! Если бы я знал, куда писать, я бы написал вам или вашей свекрови, хотя хозяин и не велел мне делать этого. — Написать мне, о чем? — воскликнула Флора, необычайно взволнованная. Произошло что-то ужасное, то, о чем она не знала. Даже вид дома предвещал что-то зловещее. — Доктор Олливент в отъезде? — спросила она, замирая. Комната выглядела так, как будто ее оставили несколько недель назад. — Его нет? — О, нет, мэм, он слишком болен для этого. — Болен, он болен? — Он не говорил вам об этом в своих письмах? Он сказал мне, что передал о себе, кому нужно, все, и я не побеспокоился поэтому написать вам, даже если он и выглядел плохо. Он находится сейчас на попечении мистера Дарли в Бэдфорд-сквер, вы знаете его, мэм. — В чем же дело? Пожалуйста, расскажите мне все. Он очень болен? — спросила в отчаянии Флора. О, эта нежность, прощение и раскаяние, так запоздавшие. — Господи, спаси меня, — жалобно проговорила она, — спаси меня от мучений! — Я надеюсь, мэм, что не очень, но мистер Дарли сказал прошлым вечером, что хозяин пока болен и послал меня за доктором Вейном, живущим поблизости, и оба этих джентльмена разговаривали около часа о медицине, которую я никогда не любил. Затем мистер Дарли сказал мне найти сиделку доктору Олливенту на ночь. Я взял кэб и объездил пол-Лондона и наконец я нашел одну молодую особу в Хайборском институте, она очень приятная дама. — Как долго он был болен? — спросила Флора, снимая шляпу и жакет трясущимися руками. — Более трех недель, мэм. Это началось с простуды, — его знобило и затем появилась своего рода лихорадка, у него пропал аппетит, он потерял покой. Я мог бы рассказать вам о том, что он часто засиживался далеко за полночь в то время, как я мыл лампы. Он по-прежнему осматривал своих больных и совершал свои обычные обходы и однажды, совсем обессилев, упал на кровать. Это бесполезно, — сказал он, — скажи людям, которые придут ко мне, что меня нет в городе. Я попрошу мистера Дарли понаблюдать моих пациентов. Я сходил за мистером Дарли и он стал заботиться о нем с того времени. — Я сейчас же пойду к нему, — сказала Флора, идя к лестнице. Слуга беспокойно последовал за ней. — Я боюсь, что вы найдете его очень больным, мэм, — сказал он, — вы должны быть готовы к тому, чтобы увидеть его совсем изменившимся. — Я готова ко всему, — ответила она, всхлипывая, — только не к тому, чтобы потерять его. И она побежала наверх быстрыми и легкими шажками и совсем беззвучно — толстый ковер покрывал лестницу. Она открыла дверь в центральную комнату на втором этаже. Эта комната была когда-то специально убрана для невесты доктора, сейчас она ожидала увидеть здесь больного. Но, к своему удивлению, увидела, что мебель завешена коричневой материей и никого там нет. Все было здесь так, как до ее отъезда: туалетная комната с позолоченной фурнитурой была завешена от пыли и света, ковер, занавески, зеркала — все было укутано. Комнаты, которые она как бы освятила своим присутствием, казалось, никто не посещал в ее отсутствие. Задняя комната на этом этаже принадлежала миссис Олливент и сейчас оказалось запертой. Флора стремительно подошла к ней и открыла дверь — именно здесь она очнулась в один из зимних дней после долгой ночи забытья. Да, он был здесь, на той кровати, на которой лежала и она, когда болела. Она увидела его худую фигуру под одеялом. Няня сидела за столом у окна. Часы тихонько тикали на камине, медленно мерцал огонь, тут и там стояли бутылочки из-под лекарств, в общем здесь было собрано оружие, посредством которого жизнь борется со своим соперником — Смертью. Он бодрствовал. Взгляд его был обращен к двери, в которую вошла Флора, но каким отчужденным он был. Он смотрел на нее и не узнавал. Она подошла к кровати и опустилась на колени, взяв его горячие руки в свои, ласково что-то шепча ему и целуя сухие губы. Но тщетно. В целом мире никого более незнакомого, чем она, не могло быть для него. — Еще одна няня! — сказал он утомленно. — Что за толк в этой суете? — Не няня, Гуттберт, твоя жена, твоя скорбящая жена вернулась, чтобы выходить тебя. Взгляни на меня, дорогой. Твоя верная жена вернулась и никогда больше не оставит тебя. Он посмотрел пристально на нее своим измученным взглядом, совершенно не узнавая ее. — Что за толк от всех этих людей? — воскликнул он. — Я бы лучше предпочел находиться в госпитале. Уйдите, пожалуйста, — сказал он, обращаясь к Флоре, — и оставьте меня в покое, если можете. Вы всегда так мучаете меня. Няня, которая встревожилась при виде Флоры, теперь очнулась и стала выполнять свои профессиональные обязанности. — О, мэм, пожалуйста, если можете, не разговаривайте с ним. Врачи сказали, что он не должен ни о чем беспокоиться. — Но я его жена. — Да, мэм, но ваш столь неожиданный приход может произвести на него шокирующее действие, если он узнает вас. Возможно, это к лучшему, что он не узнал вас. — К лучшему! — повторила Флора, глядя перед собой. — А узнает ли он меня вообще когда-либо? — О, да, вам не стоит беспокоиться, по этому поводу, мэм, — ответила приветливо няня, это было для нее так просто — сохранить хорошее настроение. Вскоре он придет в себя и вспомнит вас. Я видела куда более серьезные случаи. — Но ведь он серьезно болен, не правда ли? — спросила Флора с отчаянием. — Доктора беспокоятся о нем, мэм, но не все так уж плохо, это не безнадежный случай, Вы не должны отчаиваться. — Что вы здесь пишете? — Я лишь веду журнал, мэм. Доктора желают, чтобы я записывала все, что принимает больной. Все лекарства, я даю ему в этом двухунциевом стакане. Очень важно, чтобы он правильно питался и оставался в покое. — Он не в себе? — Нет, мэм, не очень, но иногда он говорит странные вещи. Он, в основном, говорил о вас последние несколько дней и все время думал, что вы в комнате. — А теперь, когда я пришла, он не узнает меня, — как все это тяжело. — Он постепенно узнает вас, мэм, — сказала няня уверенно. — Он поправляется очень быстро. — Если бы вы позволили мне делать для него что-нибудь. — Если бы я могла быть полезна, — сказала Флора. — Конечно, мэм, здесь есть, что делать. Вы могли бы мне помочь, пожалуй, когда я буду давать ему лекарства, вино или бульон. Ему очень не нравится принимать что-либо и иногда бывает довольно трудно упросить его сделать положенные процедуры. — Я с радостью помогу вам, — сказала, оживляясь, Флора. — Я просто буду чувствовать себя совсем несчастной, если совсем не смогу быть полезна. Можно, я останусь в комнате? Я буду вести себя спокойно. Все это было сказано так тихо, что звук их голосов едва ли мог, достичь постели больного, беспомощно двигающего головой и руками. — Доктор сказал, чтобы больной оставался в полном покое, мэм, и никто, кроме няни, не может присутствовать в этой комнате, но если вы не будете разговаривать и ходить, я думаю, вы можете оставаться. Это казалось тяжелой вещью — запретить жене сидеть в комнате рядом с больным мужем. Это была не та болезнь, которая могла бы сама по себе быть опасной. Просто доктор потерял интерес к жизни и позволил ей тихо ускользать от него. Он растратил свое здоровье длинными бессонными ночами, он перегружал себя и был полон горькой печали. Он растратил свои силы на помощь другим людям, не оставив себе ничего. Жизнь без Флоры казалась ему ничтожной. Он слишком любил жизнь, чтобы уйти из нее с помощью синильной кислоты или пистолета, но и не был очень уж верующим человеком, чтобы с верой и надеждой ждать своего конца, и поэтому был очень рад, когда почувствовал, что силы покидают его и что жить ему осталось немного. Что за польза была бы от пустого будущего, лежащего между разрушенными надеждами я могилой, если жена ушла от него? Он лишился своего ребенка. И у него никогда больше не могло быть другого дитя. Он заработал уже более чем достаточно для того, чтобы обеспечить достойное проживание своей матери. И не было, причины, по которой он мог желать продолжать жить ни ради себя, ни ради других. Поэтому когда он обнаружил, что силы покидают его и лихорадка, опасность которой он прекрасно знал, крепко завладела им, он испытал не сожаление, а скорее радость. «Возможно, она и взгрустнет немного, — говорил он себе, — когда кто-то скажет ей, что я мертв, у нее будет небольшое чувство боли за человека, который любил ее, как Отелло. А затем другая, новая прекрасная жизнь откроется перед ней, и потом, когда у нее будет другая семья, она, быть может, оглянется на прошедшие дни, проведенные со мной, и они покажутся ей лишь незаконченной главой в книге ее жизни. Для меня это была целая книга, а для нее, наверное, лишь эпизод». Так думал Гуттберт Олливент, когда пришел день, и у него более не было сил делать что-либо. Это произошло еще до того, как он почувствовал, что у него начинает мрачнеть рассудок, когда он осознал, что побежден. Физическая слабость вряд ли могла оторвать его от дел, он цеплялся за работу, как за единственное, что осталось у него в жизни, но когда почувствовал, что больше не в состоянии написать простой рецепт, он должен был признать, что его рабочие дни закончились. — Моя карьера окончена, — сказал он себе. Он поднялся в свою комнату на третьем этаже в один из сентябрьских полдней и лег на кровать, спокойно признав то, что дела его земные окончены. Он позволил жизни постепенно покидать его, без малейшей попытки сохранить в себе угасающее пламя и лишь из уважения к старому слуге позволял вызвать к себе мистера Дарли. Этот джентльмен был семейным врачом и хорошим специалистом, но сия болезнь была за пределами его искусства. Состояние больного ухудшалось день ото дня, и мистер Дарли вынужден был признать его опасным. Если так долго не было изменений к лучшему, значит, конец был неизбежен. Именно в этот тяжелый период Флора прибыла на Вимпоул-стрит. Весь день она просидела у кровати мужа, за занавеской, слыша, как он ворочается, его бессвязную речь, в которой часто звучало ее имя, но чаще — профессиональные выражения с латинскими словами. Она больше не пыталась сделать так, чтобы он узнал ее. Няня сказала ей, что ему необходимы покой и тишина, и Флора беспрекословно выполнила эту просьбу. Безумно переживая за этого страдальца, она тихонько сидела в углу и беззвучно молила Бога о его спасении. Только после семи часов она подумала о бедной миссис Олливент, спокойно, наверное, ожидающей ее и сына на вилле. «Бедная мама, — сказала она себе, — я должна телеграфировать ей. Как жестоко с моей стороны, что я не сделала это раньше, как жестоко отстранять ее подобным образом от больного сына». Она выскользнула из комнаты, сбежала вниз к старому слуге и послала его отправить телеграмму следующего содержания: «Дорогая мама, Гуттберт очень болен. Приезжайте». В восемь часов пришли мистер Дарли и доктор Вайн с Кавендиш-сквер. Как сильно забилось ее сердце, когда эти бравые седые джентльмены вошли в комнату, склонились над кроватью больного, приказав принести свечу, и исследовали пациента с профессиональной бесцеремонностью, которая сейчас казалась кощунственной. Они выслушали его дыхание, простучали грудь и спину, и проделали еще много других манипуляций, затем взглянули друг на друга и пошептались немного, как показалось Флоре, довольно мрачно. Она бессильно опустилась на стул, не сказав ни слова, а доктора и не подозревали о ее присутствии, пока сиделка не сказала им, что молодая миссис Олливент дома и желала бы, чтобы ей позволили ухаживать за мужем. Оба джентльмена повернулись к ней с радушием и пробормотали несколько добрых слов, но слова эти как-то вяло звучали. Флора молча выслушала их и затем вышла вместе с ними из комнаты. — Джентльмены, — сказала она жалобно, когда они оказались вне комнаты, — скажите мне правду! Мой муж умрет? — Моя дорогая миссис Олливент, — сказал доктор Вейн, который был частым гостем на Вимпоул-стрит во времена ее счастливой замужней жизни, — пока сохраняется хоть малейшая искра жизни, всегда есть луч надежды, но я боюсь, я думаю, наш друг умирает. Она посмотрела на него, застыв на несколько секунд, а затем сказала тихо: — Спасибо, что сказали мне правду. Она опять вошла в комнату мужа и, забыв в своей печали о том, что ему нужен покой, упала у кровати на колени. — Моя любовь, моя любовь, — говорила она всхлипывая, — моя потерянная любовь! Неужели не будет мне прощения на небесах за мой грех? Ее голос, ее скорбь рассеяли завесу бессознательности. Гуттберт открыл глаза и взглянул на нее, она почувствовала, что он узнал ее. — Флора! — вскрикнул он слабо. Не было ни удивления, ни радости в этом голосе. Из-за слабости тела и рассудка у него не хватило сил на эмоции. — Моя любовь, это твоя жена, твоя вернувшаяся жена. Она вспомнила свои слова, сказанные в саду тем роковым летним вечером, слова ненависти и презрения, острые, как меч, которые нельзя было забыть. — Мой милый, я была несправедлива и жестока, — говорила, всхлипывая, Флора. — Спасибо Богу, что я смогла посмотреть на все другими глазами. Я должна сказать тебе кое-что, Гуттберт, то, что успокоит тебя. О, моя любовь, вся моя жизнь будет искуплением моего греха. Он посмотрел на нее затуманенным взором некоторое время, а затем тихо ответил: — Слишком поздно, моя дорогая. Кувшин разбился у фонтана. Глава 38 Однажды в добрый час Джарред Гарнер сделал остановку на своему пути к погибели и повернул стопы свои к трудному и тернистому праведному образу жизни, не забывая, конечно, насовсем с блаженных минутах, которые дарует человеку отдых. Вид своей дочери, сказочно преобразившейся за три года счастливой замужней жизни, мысль о том, что его родная Лу стала леди — всё это весьма сильно повлияло на него. — А ну это все! — воскликнул он после неожиданного посещения миссис Лейбэн дома на Войси-стрит. — Будь что будет, я не подведу Лу, никакой прощелыга не сможет больше оскорбить ее, назвав отца тунеядцем. Мне вполне хватит тех трех сотен в год, которые мне присылает Лейбэн, буду жить как художник или джентльмен. И первый шаг в этом направлении, — добавил Джарред с некоторой злобой, — будет тем, что я закрою этот тряпичный магазин внизу. Магазин поношенного белья служил яблоком раздора между миссис Гарнер и сыном. Эта торговля была занятием, против которого решительно бунтовала душа Джарреда. Он ненавидел висящее в окне поношенное белье, подозрительно относился к женщинам, которые приходят сюда для того, чтобы купить или продать что-нибудь. Эта торговля могла, конечно, приносить несколько шиллингов в неделю. Но те слухи, которые ходили об этом магазине, не могли быть скомпенсированы той суммой, которой едва хватало на то, чтобы заплатить молочнику или побаловать себя покупкой какой-нибудь мелочи. Однажды Джарред спустился вниз в магазин, где с подозрением осмотрел лежащие там вещи, имея весьма щеголеватый, по мнению миссис Гарнер, вид: мягкая голубая газовая рубашка с букетиком из мятых искусственных камелий, пара белых сатиновых туфель, красная вельветовая шляпа, украшенная на вершине искусственным под соболь мехом, которая весьма подходила для наступающей зимы, облачали его. — Я бы хотел свалить это в кучу и продать, будет выручка фунтов в пять, — размышлял Джарред. Миссис Гарнер появилась из-за шторки и, увидев сына, разочаровалась. Она только что читала семнадцатый номер «Мабл Мандевилл, или Смертельный ордер герцогини», сидя в углу, укрытая от осенних пронизывающих бризов бархатным пальто и парой висящих на вешалке платьев. — Ты не можешь иметь что-либо против этой торговли, — сказала она. — У тебя была своя выгода в один фунт семнадцать шиллингов и шесть пенсов от продажи сатинового платья и если бы не те деньги, то мы бы остались без капли воды даже для чая. Сборщик налогов не обладает завидным терпением. — Все это очень хорошо, мама, но что мы еще получили от этого магазина, кроме фунта и нескольких шиллингов? Полкроны или три шиллинга — это самое большее. — Но все же помощь, Джарред. — Возможно, и так, но я думаю, мы обойдемся без такой помощи. Мне всегда не нравилось это занятие и те леди, которые ходят к нам, будь то старые вдовы или кто-либо похуже, а теперь, когда Лу стала самой настоящей леди, я окончательно решил прикрыть эту лавочку. Теперь ты можешь сложить все это в кучу и продать. — Значит, есть смысл в этом, раз ты так решил, Джарред, — сказала миссис Гарнер печально. — Конечно, не очень хорошо, когда дело приносит в лучшем случае пятнадцать шиллингов в неделю! — выкрикнул возмущенно Джарред. — Кроме того, мы не лишаемся помещения, я хотел бы переделать эту комнату под гостиную вместо того, чтобы ютиться в той задней комнате. В общем, мама, хотя ты и вряд ли поверишь, я собираюсь начать новую жизнь как художник и честный человек. — Я очень рада слышать, что ты так говоришь, — ответила миссис Гарнер с ударением на слове «говоришь», — три сотни в год должны быть достаточной суммой для того, чтобы мы могли вполне нормально жить и вести благородное существование. — Ничего не могу сказать по поводу благородного существования, — сказал с сомнением мистер Гарнер. — Если это означает жить на одной улице со старыми девами и государственными клерками, ходить по утрам в воскресенье в церковь, то это не по мне. Войси-стрит вполне подходит для меня. Миссис Гарнер печально вздохнула: — Дело не в Войси-стрит, Джарред, — сказала она, — а в публике, живущей поблизости. Ты никогда не сможешь избежать разных соблазнов, находясь в пяти минутах ходьбы от «Королевской головы». Джарред презрительно рассмеялся над этими словами. — Ты полагаешь, что таверны находятся только на Войси-стрит, мама? — спросил он. — Конечно, здесь существует публика определенного поведения, кроме всяких старых дев. Но я действительно хочу порвать с игрой на скачках. У меня не хватает ума для этого. Я никогда не был силен в арифметике. Искусство и математика не очень-то совместимы. Удовлетворившись своим решением, мистер Гарнер почувствовал, что способен повернуться спиной к своим прошлым увлечением. Было так приятно чувствовать себя слишком хорошим для подобного рода жизни и списать былые неудачи на необычайную свою гениальность. Никто из его друзей, занимающихся скачками, не поддерживал с ним в дальнейшем хороших отношений. Даже мистер Джобери, самый добрый из мясников, забыл о неуплате Джарредом занятых у него денег в Хэмптоне, сумма, правда, была жалкой и ни один джентльмен никогда бы не снизошел до упоминания о ней. Сундуки мистера Гарнера были наполнены великолепными подарками от Луизы. Однажды он позвал мистера Джобери на семейный обед и передал слуге пять шиллингов, аккуратно завернутых в бумагу, находясь при этом на пороге дома своего приятеля и говоря так, чтобы его можно было услышать в гостиной; он просил передать, что возвращает долг и что был бы весьма обязан посещению его дома мистером Джобери. Это сообщение, сделанное надменным голосом Джарреда, означало, по существу, разрыв между Джобери и Гарнером. Тремя днями позже мистер Гарнер получил послание, написанное женской рукой, начинающееся комплиментами мистера Джобери и заканчивающееся просьбой вернуть ему другие деньги, которые занимал мистер Гарнер. Таким образом, избавившись от своего закадычного друга, Джарред почувствовал, что он находится на пути к храму Добродетели. Вид дочери усилил это чувство. Ее грация и очарование вызвали в нем отвращение к собственной жизни, ее неизменная привязанность к нему задела его до глубины души. Он с сожалением вспоминал о том, как мало он сделал для того, чтобы вырастить столь прекрасный цветок, о том, как этот, бедный ребенок рос, подобно Синдерелле, среди грязи и уныния, не имея даже крестной матери, о том, как мало он имел прав на ту любовь, которой она одарила его. — Я полагаю, ты тайком приехала ко мне, моя девочка, — сказал он дочери тем же вечером. — Нет, отец, у меня нет никаких секретов от Уолтера, — ответила она мягко. — Мы только вчера в четыре часа прибыли в Лондон. Остановились в Черинг-Кросс на несколько дней перед тем, как начать наше осеннее путешествие, и сразу же после обеда я послала за кэбом и отправилась к вам. Бабушка была так рада видеть меня. Все было как и раньше, за исключением ворчания, — добавила Лу с улыбкой. — Но я боюсь, что твоему мужу не очень по душе, когда ты приходишь сюда, — ответил задумчиво Джарред. — Если честно, то он хотел бы сделать так, чтобы мы не встречались. Он не простил тебе, что ты скрывал его все то время, когда он был болен. Уолтер считает, что он сыграл не слишком хорошую роль по отношению к бедной молодой леди — мисс Чемни. — Что, ну что за глупышка ты, Лу! — воскликнул ее отец с негодованием. — Неужели ты не знаешь, что он бы женился на этой леди, если бы не мое вмешательство. Если бы я не заставил тогда доктора Олливента поверить в то, что он мертв и уже Не вернется, то молодого Лейбэна забрали бы в дом мистера Чемни и за ним бы ухаживала и оберегала его та молодая леди и тогда, выздоровев, он наверняка бы женился на ней, как его обязывал долг. Если бы шанс, данный мне провидением, относился только к моему благополучию, то ты бы никогда не стала женой Уолтера Лейбэна. — Я знаю, папа, и знание этого принесло мне немало горьких переживаний. Все мое счастье построено, завоевано с помощью ловушки. Я чувствую, что мы как будто специально подстроили западню Уолтеру и что я была самой подлой женщиной, выйдя замуж за него. — Ты не могла бы выйти замуж за него, если бы он сам не попросил тебя об этом и он не женился бы на тебе, если бы не любил тебя больше всех на свете, — говорил Джарред с возрастающим негодованием. — Но я думаю, ты могла бы быть и благодарна человеку, который спас твоего возлюбленного от помолвки с другой женщиной, который свел тебя и его вместе. Если бы я позволил тебе упустить такую завидную возможность, то ты бы не была сейчас миссис Лейбэн. Тронутая этим упреком, Лу обняла отца за шею и нежно поцеловала его. — Дорогой отец, я не неблагодарная дочь, — сказала она, — я знаю, что все, что ты делал, предназначалось для меня. Только… — Только ты стыдишься вспомнить то, что всем, чем ты обладаешь, ты обязана помощи бедного старого отца. Не стоит, Лу, так всегда бывает. Когда человек ставит лестницу, первое, что он сделает, — это уронит ее. Я не обижаюсь. Джарред помолчал еще несколько минут, после чего Лу трудновато было вернуть его к обычному веселому настроению. Но он не мог устоять против обаяния своей дочери, ставшей леди. Она обладала сейчас совершенно новыми, неизвестными ему ранее прекрасными качествами. Ее голос, всегда густой, приобрел сейчас мягкость и звучал для него как музыка. Жизнь, полная странствий, которую она вела со своим мужем, единение с тем, что было самым чудесным и удивительным в природе, изучение всего самого, чистого в искусстве было куда более интересным и поучительным процессом, чем формальная школьная рутина, преподаваемая скучными учителями, и Лу извлекла огромную пользу из общения с культурой. Грубая натура Джарреда не выдержала этого нового влияния на него. При расставании тем вечером Лу вложила свой кошелек в руку отца. — Это небольшая сумма — мои карманные деньги, отец, — сказала она, — но они могут быть полезны. — Моя дорогая, это так, — ответил дружелюбно Джарред. — Если я смогу убедить Уолтера остаться в Англии и заняться своим делом, сделать себе имя, что он вполне мог бы сделать, то я смогу часто видеть тебя, папа, — сказала Лу мягко. — Ты ведь будешь рад мне? — Буду ли я рад? Что может быть в мире более желаемого для меня, Лу? И ты ведь знаешь, я всегда гордился тобой, моя девочка, не я ли говорил, что ты будешь такой красавицей. — И, возможно, Уолтер мог бы быть полезен для нас с деловой точки зрения, — продолжала Лу, покраснев от комплимента родителя. — Он мог бы порекомендовать тебя людям, которые нуждаются в реставрации картин или скрипок, — сказала Лу, несколько замирая при произнесении слова «реставрация». — Возможно, он бы и мог, моя дорогая, если бы его беспокоил такой вопрос, — ответил сдержанно Джарред. Так и расстались отец и дочь, а день или два спустя, мистер и миссис Лейбэн покинули Лондон для того, чтобы отправиться в путешествие по Ирландским островам. Именно память о том разговоре с дочерью вдохновила Джарреда на ведение более скромной и размеренной жизни, чем та, которую он вел на протяжении последних двух лет. Он не вздыхал особенно по респектабельному образу жизни, по заведенному распорядку дня, по приему пищи в определенные часы, по десятикомнатному дому за городом, по роскошному саду. Эти вещи не имели особой притягательности для него. Но в его сознание вторглась мысль о том, что и с его возможностями можно вести лучшую жизнь, чем та, которую он влачил вместе со своими компаньонами, такими как Джозеф Джобери и другие подобные джентльмены. В глубине его души проснулись чувства, взывающие к добродетелям человечества и к независимости. Та пятифунтовая банкнота, которую он получил от мистера Ахазеруса, скрипичного дилера, за его собственный труд, была ему дороже, чем полученные путем шантажа деньги доктора Олливента и дороже, чем деньги Уолтера Лейбэна, на чей кошелек свекор имел определенные права. Вскоре Джарред позвал местного аукционера и спросил его совет по поводу того, как быть с гардеробом. Этот мистер Плисон, специализирующийся на продаже и бартере поношенных вещей, взглянул на него в некотором недоумении перед тем как ответить. — Как долго вы занимались этим делом? — спросил он мистера Гарпера. — Это дело моей матери, а не мое, — ответил Джарред с презрением. — Я думаю, она занималась этими тряпками девятнадцать — двадцать лет. — Почему же тогда целиком не продать этот бизнес? — спросил аукционер. — Вот и я так говорю, — промолвила печально миссис Гарнер. — Поместите объявление в «Ллойд викли» и это дело могло бы перейти тогда какой-нибудь вдове или паре сестер. Для этого потребуется совсем немного. И в этом нет ничего такого, что могло бы ущемить ваши чувства. — Именно так я всегда смотрела на это, — вздохнула миссис Гарнер. — Само, по себе имущество вряд ли будет стоить и десять фунтов, — сказал профессиональный оценщик, — но имущество и право на торговлю могли бы принести фунтов пятьдесят. — Если вы сделаете так, как советуете нам, то я останусь вполне доволен, — ответил Джарред. Так и решили. Аукционер должен был найти покупателя и арендатора дома, ну, а миссис Гарнер и ее сын должны были перевезти свое имущество на новое место. Агент столь усиленно принялся за дело, что менее чем через три недели уже появился на Войси-стрит с двумя сестрами, чьи устремления были связаны с желанием приобрести себе спокойное дело. Для этих двух старых дев болезненного вида мистер Плисон представил книги расходов дома и с помощью простейших арифметических вычислений показал грандиозную доходность этого дела. Особенно подробно он остановился на женском гардеробе, он убеждал их в оригинальности незатейливых нарядов и вообще был настолько услужлив с ними, что после всего они решительно согласились заплатить за все сорок пять фунтов и стать владельцами этого добра. Миссис Гарнер была очарована возможностью переезда на новое место. В ее мечтах часто появлялись восьмикомнатные апартаменты в Бромтоне или Южном Кенсингтоне. И днем, и ночью ее преследовал вид маленького садика, она ведь так долго томилась в окружении кирпичных уродцев, и поэтому миссис Гарнер окончательно решила обзавестись им. — Это было бы так интересно для тебя, Джарред, — говорила она, — и так хорошо для твоего здоровья — позаниматься немного утром в саду до завтрака. И ты мог бы получить куда больше удовольствия от булки с беконом или копченой селедки на свежем воздухе. — Да, я не против того, чтобы выкуривать свою трубку на лужайке в тени деревьев, — сказал Джарред. — Или в беседке, Джарред, с прекрасным маленьким столиком. И плющ растет так быстро, что вскоре она была бы вся в зелени. — И там появятся слизняки и пауки, — добавил цинично Джарред. — Ты помнишь ту беседку в Криклвуде, где у нас был чай однажды воскресным полднем несколько лет назад, когда ты возил меня на прогулку, Джарред? Мы так потешили себя тогда, это было так романтично и необычно: слушать мычание коров на лугу и смотреть на проезжающие экипажи. — Вот что я скажу тебе, — сказал Джарред после нескольких затяжек трубки, — мне нравится мысль о маленьком аккуратном коттеджике, где мы могли бы неплохо проводить время и куда Лу могла бы приходить, чтобы увидеть нас без того, чтобы на нее указывали уличные мальчишки или вслед ей судачили старухи. Но я не хотел бы жить, к примеру, в Бромтоне или Южном Кенсингтоне, эти названия звучат как псалмы. — И, кроме того, боюсь, что рента в этих местах была бы очень высока для нас, — ответила миссис Гарнер, готовая уступить любым прихотям сына, чтобы хоть как-то устроить воплощение своей мечты, связанной с маленьким домиком за городом. — Конечно, — сказал Джарред, — она чрезвычайно высока. Вообще-то виллы растут, как грибы после дождя. Я вот что скажу тебе, моя старая леди, если уж тебе так хочется садик, то я схожу в Кэмбервелл и посмотрим, что получится. — О, Джарред, — воскликнула восхищенная миссис Гарнер, — когда ты так говоришь, то напоминаешь мне твоего отца в лучшие его дни. — Благодарю, мама. Ты, наверное, хотела сделать мне комплимент, но я не горю желанием, чтобы меня сравнивали с моим предком. — Он был весьма неплохим человеком, когда мы были женаты, — ответила миссис Гарнер печально, — ты помнишь его, когда он сошел с пути истинного, когда дела его пошли плохо. Но ты не должен судить о нем строго, Джарред. Не каждому дано идти по верному пути. Много раз я сидела в этом кресле, и душа моя разрывалась из-за твоего отца, и ведь ты собирался пойти тем же путем. — Нет, — сказал Джарред с достоинством, — я, конечно, не святой, но я могу остановиться вовремя. — Ах, Джарред, если бы ты знал, как порой неуловима граница между злом и добром. Твой бедный отец никогда бы так не пал, если бы не те пари. Но он всегда относился к ним очень легкомысленно, и это-то и подвело его. — Да, мама, помнишь ты все. Но нет особой пользы от сгребания всего в одну кучу. — Когда сердце перегружено, Джарред, то ему нужна разрядка. — Ты бы лучше занялась приведением в порядок этого барахла для тех двух несчастных старух. Я же пойду к Атласу, Волворсу, — сказал Джарред, беря свою шляпу. — Колдхарбор-лейн — прекрасное местечко, подтвердила миссис Гарнер. — Я помню известное убийство в Гринакре, когда я была девочкой, и разрезанное на части тело в Колдхарбор-лейн. Есть также Гроуб, где Джордж Барнвелл… Но Джарред исчез, и миссис Гарнер, кряхтя, взяла щетку и стала приводить в порядок изрядно поношенную мантилью. Возможно, Джарред и поддался желанию своей матери, связанному с лесными деревьями и небольшим садиком, но не в этом одном было дело. С тех пор, как идея об изменении жизни и о разрыве с Джобери посетила мистера Гарнера, Войси-стрит потеряла для него свою былую притягательность. Эта улица без компании Джобери и без клуба была пустынной, и Джарред почувствовал, что его единственным шансом удержать себя вдали от завлекательной таверны «Королевская голова» была бы либо трехмильиая прогулка, либо трехпенсовый билет на омнибус. Именно эти вещи разделяли бы его новое местообитание и предмет его соблазнов. Но даже в этом случае существовала возможность того, что искушение будет слишком велико для него. Он мог поддаться-таки чарам того места. Но ссора с Джобери, как убеждал себя Джарред, была верным шагом. Он и мистер Джобери теперь отрезаны друг от друга невозможностью встречи, но если бы Джобери, переполненный чувствами, все-таки распростер бы руки и воскликнул: «Гарнер, каким же ослом ты стал!», Джарред чувствовал, что вся его решимость начать новую жизнь могла, бы не устоять против такого дружеского порыва. Он мог бы растаять в момент и стать с Джозефом Джобери вновь родным братом. Поэтому Джарред направился на Регент-стрит, идя узенькими аллейками, — у него была антипатия к широким, открытым и чистым улицам, затем забрался на козлы какого-то экипажа и добрался до Волворстернпайк. Мистер Гарнер провел несколько лет своей семейной жизни по соседству с этой улицей, и воспоминания его были связаны с этими узкими улочками, пересекающими район между двумя широкими дорогами: Волворс и Кеннингтон. Он очень любил свою молодую жену, жили они беззаботно и хорошо около четырех лет, перебирались с одного жилища в другое с небольшим количеством вещей, но этого им вполне хватало для того, чтобы довольно сносно обставить пару комнат, правда, на цыганский манер. Они даже находили некоторое удовольствие от подобного рода перемещений и были всегда подгоняемы представлением о том, что новые апартаменты, в которые они собирались перебраться, были значительно лучше, чем предыдущие; таким образом они пересекли практически всю Волворс, останавливаясь то на первом этаже Бересфорд-стрит, то на верхнем этаже Мэнор-плэйс, то в домиках Хэмитон-стрит. Его жена умерла от простуды во время их последнего такого переезда. Старая миссис Гарнер имела обыкновение скорбным голосом говорить о том, как та продуваемая со всех сторон комната повлияла на легкие Луизы, и что боги могли бы быть более благосклонны к молодой женщине, поскольку это событие слишком уж сильно подействовало на мистера Гарнера. Она умерла в двадцать четыре года, и Джарред искренне оплакивал ее. Именно после ее смерти он сошелся со своей матерью и стал жить в доме на Войси-стрит, куда была отправлена двухлетняя Луиза. Так и случилось, что Лу выросла на Войси-стрит и не имела никакого другого представления о доме, кроме того мрачного жилища, в котором она жила. Сегодня же, глядя на широкую Волворс-роуд с козел экипажа, Джарред чувствовал острую грусть по своей молодости, окончившейся двадцать лет назад. Он вспоминал их кочевую жизнь, их милые ужины за свечой, вкусную еду, их маленькие банкеты с селедкой и бутербродами, праздники с сосисками и копченой пикшей, их вечерние походы в «Дорогу», когда окна магазинов были ярко освещены, а мостовые полны народу, и все это казалось им самым прекрасным и удивительным. «Добрые, старые дни, они ушли навсегда! — говорил Джарред сам себе со вздохом. — Я думаю, что я был бы куда более хорошим человеком, если бы Луиза была жива». Это воспоминание возымело действие, и мистер Гарнер воодушевился тем, что не все еще потеряно. С этим радостным чувством, наполнившим его, и с воспоминаниями о своей молодости Джарред прошел Кэмбервелл до того, как алые краски заката опустились на покатые крыши домов с окружающими их садиками, примыкающими к каналу. Сад, который особенно понравился ему, был небольшого размера, но гораздо больше, чем те пустынные участки земли, прилегающие к виллам, расположенным в трех милях от Чаринг-Кросс, садик этот был огорожен от всего мира зарослями боярышника. В середине сада на травянистой лужайке стояла большая старая груша, которая была посажена добрых лет сто назад, когда Кэмбервелл должно быть был деревней. Это дерево было с большим морщинистым стволом и с огромными ветвями, которые сейчас оказались увешанными грушами. Они, пожалуй, уже имели вкус турнепса и «мягкость» дерева, но все ж оставались грушами. Именно рядом с этим садом находилась комната на первом этаже с выходящими на север окнами. Она вполне бы подошла мистеру Гарнеру, об остальных комнатах он даже не раздумывал. У него совсем не было требований к подвалу или к душевой, его не волновала тяга в дымоходе на кухне; он заключил сделку с агентом в основном из-за месторасположения дома. Он должен был получить этот дом — Коттедж Мальвины, как его называли, без выплаты ренты за текущий квартал, с условием, что он сделает небольшой ремонт, ежегодная же выплата должна была составлять двадцать пять фунтов. — Это один из самых дешевых домов в Кэмбервелле, — сказал агент, — и наиболее удобный для небольшой семьи. — Тогда его можно было бы вообще не сдавать, — отметил Джарред, разглядывая сад. — Я бы и не стал этого делать, если бы не необходимость в получении более основательного жилища, — ответил агент. — И, я надеюсь, вы сможете мне дать какие-нибудь рекомендации. — Я прожил двадцать лет в этом доме, который сейчас занимаю, — сказал гордо Джарред, — и могу отослать вас к владельцу этого дома. — Этого более чем достаточно. Джарред вернулся на Войси-стрит затемно, вполне удовлетворенный собой. То грушевое дерево очаровало его. У него возникали мысли о том, как по субботам он будет сидеть в тени того дерева, куря свою трубку, слушая колокольный звон, зовущий религиозных жителей на утреннюю службу. Ему очень понравился коттедж Мальвины, этот домик находился в очень живописном уголке — между церковью и каналом. Он чувствовал, что мог бы начать по-новому свою жизнь там и что его возможности художника значительно лучше проявились бы в этом месте. Он передал миссис Гарнер в красках описание коттеджа, разжигая настрадавшуюся душу старушки тем, что она могла бы начать жить как леди. — Ты могла бы содержать целый отряд слуг, моя дорогая, — сказал он, — не тех девочек, которые приходят по найму и всегда бегут домой по первому зову матери. На те деньги, которые нам обещал Лейбэн, и на то, что я смогу заработать сам, мы могли бы неплохо прожить. — Так и будет, Джарред, если ты будешь держаться подальше от кабаков. — Я так и сделаю, мама. У меня будет дома, как у джентльмена, лишь небольшой стаканчик голландской. Я совсем не испытываю желания встречаться со своими старыми друзьями. Таково было отречение Джарреда от пороков, ранее свойственных ему. Он уже достаточно вкусил пыли и грязи жизни и не хотел больше сталкиваться с этим. В глубине его сердца горело желание быть достойным своей прекрасной дочери, ведь он так мало соответствовал настоящей жизни миссис Лейбэн. «Я знаю, она любит меня, — говорил он себе, — она была верна мне всегда. Но если бы она встретила меня на улице с одним из моих старых дружков, то отвернулась бы от меня. Я должен хоть немного подняться, так, чтобы Лу, показывая на меня, могла бы сказать без тени смущения — это мой отец». Глава 39 Это был последний день миссис Гарнер на Войси-стрит. Мебель была подготовлена для перевозки: стекло и посуда были упакованы в коробки с железным дном, подготовлены картины Джарреда, которые так долго ждали своего покупателя и были сейчас завернуты в старые платья и связаны веревкой, — целая батарея чемоданов стояла в проходах. День был изнурительным для миссис Гарнер. Она с самого утра была занята упаковкой вещей, в то время как Джарред находился в Коттедже Мальвины, помогая плотнику приколачивать полки и руководя действиями садовника, который пытался привести в порядок садик, орудуя громадными ножницами. Энергично справившись со своими делами, такими как сворачивание перин и укладывание вещей, сопровождавшиеся непрестанными наклонами, миссис Гарнер позволила себе расслабиться в кресле. На вопрос о том, почему она заплакала, оставляя жилище, которое ранее так страстно желала покинуть, предстоит ответить психологам. Она плакала, упиваясь жалостью к себе, вспоминая годы, прожитые в этом доме, ведь кроме печали и отчаяния, она испытывала здесь и радость. Она жила тут двадцать лет, не зная покоя, всегда преследуемая образом сборщика налогов или раздраженного домовладельца. Теперь она плакала, вспоминая о своем прошлом и думая о старой гостиной так, как живой человек думает о дорогом ему умершем человеке, забывая все плохое и помня лишь самое лучшее. «Я не думаю, что где-либо может существовать более уютная комната в зимний вечер или лучшая каминная решетка, — говорила она себе. — Я надеюсь, что дымоход в Коттедже Мальвины не очень коптит и что там есть неплохая печь, чтобы стряпать пироги. Джарред мог бы сделать мне приятное, попросив сходить в Кэмбервелл и посмотреть дом до того, как все решить, но он всегда столь поспешен в своих действиях». Миссис Гарнер налила себе в задумчивости чашку чая и достала из буфета остатки вчерашнего обеда, но она была слишком взволнована, чтобы думать о приятных сторонах жизни, и поэтому холодные бараньи ребрышки не слишком впечатлили ее. Она сидела, тихонько пила чай и то и дело покачивала головой и вздыхала, выплакав все слезы. Так она выпила три чашки и приняла решение: «Пойду прогуляюсь по Вимпоул-стрит и взгляну на нее перед тем, как оставлю это место, — говорила она себе. — Мне никогда не надоедало ходить туда в течение всех этих лет. Я чувствую, что не смогу уехать отсюда навсегда до тех пор, пока не взгляну на нее и снова не услышу ее голос. Я ничего не добиваюсь от нее, не нужно мне богатства, я не хочу навязываться ей, но я чувствую, что мне необходимо увидеть ее». Миссис Гарнер поднялась и умыла лицо, на котором остались следы слез. Она почистила платье, завила волосы и надела чистый воротничок и большую, внушающую благоговение брошь, представлявшую собой прямоносую Минерву в шлеме, которую миссис Гарнер упорно принимал за Британию. С тех пор, как она продала черное сатиновое платье и вообще свое дело, у миссис Гарнер не осталось хорошей одежды; она чистила и гладила каждый день свое обычное платье и считала себя вполне опрятно одетой леди. Пока она разглядывала свое лицо и шляпку в маленьком запыленном зеркальце, ей пришла в голову мысль, что в целом она совсем не лишена обаяния. Было около шести часов и она знала, что Джарред сейчас занят Коттеджем Мальвины так, как ребенок может быть занят новой игрушкой, и вряд ли вернется до наступления темноты. Она приготовила ему ужин — пару свиных отбивных и почки — и почувствовала себя свободной, она закрыла дверь в гостиную, положила ключ под коврик — условное секретное место, — и вышла из дома. Узкими улочками она добралась до Регент-стрит, а затем пересекла Кавендиш-сквер и Вигмор-стрит и затем подошла к Вимпоул-стрит. Она шла, глядя на номера домов, пока не дошла до двери доктора Олливента. Здесь она остановилась, постучала в дверь и позвонила в колокольчик. «Я чувствую себя слабой и уверена, что упаду, если дверь сейчас не откроют», — сказала она себе. И хотя с открыванием двери произошла некоторая заминка, миссис Гарнер ухитрилась-таки устоять на ногах и смогла сказать слуге, что она желала бы видеть миссис Олливент по особому делу. — Я не думаю, что моя хозяйка сможет увидеть вас, — ответил он, — мой хозяин болен, а миссис Олливент в его комнате. — О! — воскликнула миссис Гарнер, — мне просто необходимо увидеть ее этим вечером. — Только если это пойдет ей на пользу, пожалуйста, — сказал слуга, почти закрыв дверь, перед лицом гостьи. Это возымело свое действие, и миссис Гарнер собралась с духом. — Я не нищенка, хоть и не езжу в собственном экипаже, — ответила она. — Возможно, если бы вы были добры и передали ей мою просьбу, то она бы, наверное, согласилась принять меня. Слуга с сомнением взглянул на нее. Ведь в конце концов эта невзрачная женщина могла быть бедной родственницей его хозяйки. Вероятно, не следует отказывать этой несчастной. — Если вы войдете и подождете несколько минут, то я сообщу о вашем приходе, — сказал слуга. Миссис Гарнер вошла в холл и затем ее препроводили в столовую, тускло освещаемую светом сумерек, где не было ничего особенного, что представляло бы интерес для гостя с воровскими наклонностями, если бы таковой появился. Буфет был закрыт, даже старые книги, обычно лежащие для развлечения приходящих пациентов, были сейчас собраны и аккуратно сложены в шкаф. — Ваше имя, мэм. — Гарнер, — ответила гостья нерешительно, как будто бы стесняясь своей фамилии. Слуга удалился и послал горничную наверх с сообщением, что персона с фамилией Гарнер, утверждающая, что имеет некоторые отношения с миссис Олливент-младшей, ожидает ее в столовой. Сам же он остался наблюдать за тем, чтобы миссис Гарнер не смогла скрыться с каминной решеткой или с мраморной подставкой для часов или не предприняла вылазку в холл. Флора вышла из комнаты, где лежал муж, взволнованная и удивленная. Девушка забыла имя миссис Гарнер и лишь только сказала, что некий родственник ожидает миссис Олливент внизу. Это было весьма волнующее сообщение для Флоры, которая едва ли знала о существовании кого-либо из ее родных. Доктор спал тем беспокойным сном, от которого, казалось, было так мало проку. За ним очень хорошо ухаживали, его мать прибыла с виллы и день, и ночь сидела рядом с ним, так что профессиональным сиделкам теперь было гораздо легче выполнять свою работу. — Что мне делать, мама? — спросила Флора беспомощно, когда служанка сообщила ей о приходе миссис Гарнер. — Тебе лучше сходить и увидеть эту персону, моя любовь. Не думаю, что может быть какой-либо вред от встречи с ней. Флора неохотно спустилась к своей неизвестной гостье. Слуга открыл дверь в столовую перед ней с необычайной манерностью. — Мне принести лампу, мэм? — Пожалуйста, — сказала Флора, боясь находиться в темноте с незнакомкой. — Я надеюсь, вы простили мое прошлое вторжение, — начала гостья. Флора издала возглас изумления. — Я думаю, что слышала этот голос раньше, — воскликнула она. — Да, моя дорогая леди, мы уже встречались. — О, вы та нехорошая старая женщина! — крикнула Флора с возмущением. — Я вас узнала. Как смели вы прийти сюда, да еще и называться моей родственницей. Вы! Вы, которая могли бы спасти меня от долгих лет агонии, если бы только сказали мне тогда правду, когда приходили ко мне в Кенсингтон! Вы ведь знали, что сердце мое разбито придуманной любовью, знали, что доктор Олливент, самый лучший и благородный человек на свете, переживал из-за убийства, которого, к счастью, не было. — Обстоятельства влияют на жизнь, моя дорогая леди, — произнесла миссис Гарнер. — Были причины, почему я не могла разговаривать в тот день. Счастье и благосостояние моей внучки зависели от этого секрета, эту девочку я растила с трех лет и она была мне как дочь. Я сказала лишь то, что могла сказать. Я скрыла от вас, что было бессмысленно, горевать о том, для кого милее всех была Луиза Гарнер. Но большего я не могла сказать. Когда мой сын Джарред доверил мне тайну об Уолтере, он заставил меня поклясться, что я никому не скажу ни слова об этом. Я бы не была здесь сегодня, если бы не услышала от Луизы, что вы и Уолтер Лейбэн встретились в Киллерни и что тот секрет не секрет уж более. — И то была ваша внучка — жена мистера Лейбэна, которую я видела с ним, — сказала Флора с непроизвольным сарказмом. — Да, то была наша Лу, самая лучшая из девушек и лучшая из внучек. Ни разу мы не ссорились в течение всех трех лет, которые провели вместе, — сказала миссис Гарнер, забывая о былом недопонимании. — Она очень хороша, — сказала Флора с некоторой печалью в голосе. — Она всегда была симпатичной, но особенно похорошела после того, как вышла замуж. Благосостояние делает с людьми поразительные перемены. Я считалась хорошенькой молодой женщиной в свои дни, — сказала, вздохнув, миссис Гарнер, — но красота моя отличалась от красоты Лу. Она взяла все от Гарнеров. Шрабсоны были светлыми и голубоглазыми, моя дочь, уехавшая в Австралию, была Шрабсон, ее глаза были такими же голубыми, как ваши, да, моя дорогая леди, такими же, как ваши, с тем же самым взглядом. Флору, не очень заинтересовали эти детали. Она с глубочайшим чувством злости и жалости думала о том, что эта женщина могла, но не спасла ее от мучений. — Вы знали, что мой муж считает себя виновным в смерти Уолтера Лейбэна? — спросила она. — И что ваш сын вымогал у него деньги за молчание? — Нет, миссис Олливент, если мой сын Джарред и дошел до этого, то сделал он это без моего ведома. Я никогда не доверяла Джарреду больше, чем он мне. Много раз я подозревала, что он получает деньги каким-то не известным мне способом, но никогда не могла подумать, что все так плохо. Все, что он рассказал мне об Уолтере Лейбэне, заключалось в том, что его считают мертвым, но на самом деле он жив и собирается жениться на нашей Лу. Он был помолвлен с вами, и только такая смерть могла сделать его свободным, Конечно, мои чувства и интересы были на стороне Лу, моей внучки, которую я вырастила. Она страдала корью, когда попала ко мне. И думаю, что если бы тогда она прокашляла еще месяц, то кашляла бы еще десять месяцев. Я никогда не думала, что у ребенка может быть такой долгий и сильный кашель. — Зачем вы пришли сегодня сюда? — спросила Флора. — Может, вы решили позлорадствовать? Ведь мой муж умирает. — Позлорадствовать? О, моя хорошая, как вы можете говорить такие жестокие слова? — воскликнула миссис Гарнер. — Вы обижаете меня. Если бы вы могли взять нож и вонзить его в меня, то это не причинило бы мне больше вреда. Я пришла потому, что собираюсь оставить этот район, ну, а для моего возраста три мили — огромное расстояние, и я почувствовала сильное желание увидеть вас до того, как оставлю Войси-стрит. — Я не могу понять, зачем вам понадобилось видеть меня, — сказала Флора. Слуга принес лампу и поставил ее на стол, свет падал на старое лицо миссис Гарнер, повернутое к Флоре, с застывшим на нем выражением скорби и отчаяния. — Никак я не могу понять, почему вам понадобилось прийти ко мне, да еще объявив себя находящейся в родственных отношениях со мной. — Однако, я думаю, что нет никакой лжи в этом утверждении, миссис Олливент. Осмелюсь сказать вам, что четыре года назад, когда я впервые услышала о том, что вы с отцом живете на Фитсрой-сквер, я узнала, что мы с вами родственники — вы близки мне так же, как Лу, вы — ребенок моей дочери, я держала себя вдалеке от вас потому, что я боялась принести беспокойство в вашу семью. Возможно, вы и станете думать чуточку лучше обо мне вследствие этого. — Это правда? — произнесла Флора. — Да, каждое слово правда. Когда я пришла навестить вас в Кенсингтон и рассказала вам о моей дочери, уехавшей в Австралию и вышедшей замуж там и умершей, оставившей одного ребенка, девочку, такую же по возрасту, то я поняла, что Мэри была вашей матерью, хоть я и не могла, может, объяснить себе этого. Это была моя дочь — Мэри Гарнер, на которой женился ваш отец, хотя она и изменила свою фамилию, когда приехала туда, из-за ее нехорошей семьи. Бесчестье пало на ее бедного отца, он растратил все деньги своего работодателя на скачках, которые всегда приводят человека к краху. Мой муж, Джеймс Гарнер, был добропорядочным человеком, каких вы можете встретить, гуляя в парке, но скачки и компаньоны довели его до краха. И однажды утром я увидела его в наручниках. В то время не было Портлэнда или Дартмора, поэтому мой Джеймс был отправлен в Ван Даймен Лэнд, откуда они перевезли его в ужасное место под названием Тасманский полуостров, находящийся на самом краю земли, окруженный морем, кишащим акулами, и где преступников должны были охранять дикие собаки. Там они одели моего Джеймса в серое и желтое и назвали его канарейкой; такое обращение и скудное питание совсем разбили его сердце, и ко второму году пребывания там у него случилось что-то с легкими. Мэри очень любила своего отца и поэтому отправилась за ним в Ван Даймен Лэнд, готовая перенести все, чтобы только видеть его хоть иногда. — И она была моей матерью! — сказала Флора, удивляясь. Было нелегко узнать все эти необычные факты о том, что ее родной дедушка был осужден, что ее мать была личностью, за которую ей пришлось краснеть. Единственным утешением служило то, что, как она узнала, Мэри Гарнер была мягкой, но самоотверженной женщиной. — Моя бедная мама, — повторила Флора, — она отправилась одна в незнакомую страну, чтобы быть рядом со своим осужденным отцом? — Да, она была рядом с ним, пока он не умер, и затем она покинула Ван Даймен Лэнд и устроилась гувернанткой в семью, путешествующую из одного места в другое, и так пока не перебралась в Гобарт Таун, а год или два спустя ваш отец встретился с ней, влюбился в нее и, наконец, женился. Она написала мне о том, как счастлива она была, и очень часто посылала мне деньги, но просила, чтобы её муж никогда не узнал, что она дочь каторжника. «Он не отвернется от меня, даже если узнает, — сказала она, — он слишком хороший, но в глубине сердца он будет очень переживать по этому поводу. Ему было бы неприятно знать, что его ребенок имеет родственников-преступников». И поэтому я пообещала себе, что никогда без ее ведома никому ничего не расскажу и никогда не вторгнусь в ее счастливую жизнь, если она приедет обратно в Англию, совсем не зная того, что вскоре она навсегда покинет меня и я потеряю в ее лице свое счастье и утешение. Но я сдержала свое обещание и никогда не приходила к вам или вашему отцу, хотя и знала, что вы живете рядом, да к тому же живете неплохо. — Это было очень благородно с вашей стороны, — сказала Флора мягко. — Я была бы рада оказать вам помощь, которую могла, и это бы была моя святая обязанность, если бы, конечно, я все знала. Кое-что я могу сделать для вас и сейчас. — Нет, нет, — воскликнула миссис Гарнер энергично, — не делайте так! Я сюда пришла не за этим. У меня не было мысли просить у вас что-либо. Все, что бы мне хотелось, так это жить хорошо со своим сыном, и это стало возможно благодаря мистеру Лейбэну, который оказывает нам некоторую помощь. Я думаю, Джарред начнет новую жизнь и не будет больше посещать скачки, как он делал это. Последние несколько недель мы живем гораздо лучше, чем раньше. Нет, моя любовь, я пришла сюда не за тем, чтобы просить у вас что-либо. Я пришла лишь, чтобы взглянуть на ваше милое лицо, так похожее на лицо Мэри. Я бы никогда не позволила себе говорить о нашем родстве, если бы ваш слуга был менее высокомерен и не думал, что я нищенка, и не пытался бы закрыть дверь передо мной. Это было слишком для моих чувств, и я сказала правду, чтобы он вел себя чуть поскромнее. — Я очень рада, что вы рассказали мне все, — сказала Флора. — По глупости я гордилась, когда ставила себя выше вашей внучки. Я должна была почувствовать унижение. Только не подумайте, что я стыжусь своей дорогой мамы, — добавила она поспешно, — я уважаю ее за самопожертвование. Но… но вы могли бы помять, что для меня больно узнать, что мой дед был преступником. — Я не должна была говорить вам это, — воскликнула миссис Гарнер взволнованно, — но я не могла промолчать, когда вы говорили так несправедливо обо мне, потому что я честно держала слово, данное вашей матери. — Простите меня, — сказала Флора униженно, — я сейчас слишком несчастна, чтобы быть доброй. Ну, а затем следовало бы проявить некоторые чувства к новоиспеченной бабушке, но Флора почувствовала, что не может. Деньги или доброжелательное отношение она могла бы дать, но большего не могла сделать, пробыв с ней так мало. — Позвольте мне помочь вам немного, — сказала она. — Я была бы очень рада, если бы оказалась хоть в какой-то мере полезной вам. В моем распоряжении есть очень большая сумма денег. — Благослови Господь! — сказала, всхлипывая, миссис Гарнер. — Вы совсем как ваша мать. Я не буду притворяться и говорить, что пятифунтовая банкнота для меня ничего не значит, даже если в будущем дела у Джарреда пойдут хорошо, мне будет доставлять удовольствие сознание того, что я обладаю парой фунтов. И если бы вы позволили мне приходить к вам хотя бы один раз в шесть недель, чтобы посидеть и поговорить о вашей бедной маме, то тогда я была бы совсем счастлива. — Приходите, когда захотите, — сказала Флора, — если мой муж выздоровеет. Но боюсь, он умирает. — Моя дорогая, пока есть жизнь — есть надежда. — То же самое говорит мне доктор, но я не вижу признаков выздоровления, и надежда кажется такой слабой. Глава 40 В то время как Флора в беспокойстве проводила время у кровати мужа, жизнь его держалась на волоске, жизнь боролась со смертью, Постепенно побеждающей, доктора же находились в сомнении и лишь неопределенно высказывались о шансах больного, нянечки склонны были признать, что они вряд ли видели больного в таком тяжелом состоянии. Пока Флора проводила свои дни и ночи в молитвах и рыданиях, пребывая в полном отчаянии, другая молодая жена — Луиза Гарнер — знала только радость жизни, путешествуя из одной страны в другую, от озер к горам, от пустынного морского побережья к зеленым долинам, она была счастлива со своим спутником, являющимся для нее воплощением всего самого искреннего и благородного, что заключено в человечестве. Возможно, не существовало условий, при которых человек мог бы быть более счастлив, чем при подобном сочетании, когда жизнью мужчины или женщины управляет лишь страсть, когда все мысли и желания концентрируются лишь на одном объекте, когда все стремления направлены лишь к одной путеводной звезде. Жизнь ради этой цели была подобна той бессонной ночи в святилище, когда введенная в заблуждение индийская девушка считает, что она входит в контакт со своим Богом. Лу была не менее слепа в своей преданности, не менее экзальтированна в своем самоотречении, что граничило с фанатизмом. После трех лет семейной жизни Луизе ни разу не пришло в голову, что этот гений, сделавший ее своей женой, такой же, как и все: что он имеет, свои недостатки, что он может заблуждаться. Для нее он был совершенен. Предположить, что Рафаэль был более талантливым художником или что Рубенс был более великолепен в светском обществе, чем Уолтер Лейбэн, значило бы в глазах этой женщины заниматься богохульством. Мир мог думать как угодно, конечно, но для нее, которая знала его, возвысить над ним кого-либо из гениев человечества было невозможно. — Я знаю, что ты можешь добиться всего, Уолтер, если решишь работать хорошо, — могла она сказать ему иногда с убеждением, — и я с нетерпением жду того дня, когда ты начнешь свою настоящую карьеру. — Моя любовь, давай лучше проведем как можно лучше наш медовый месяц, — отвечал весело молодой муж. Этот медовый месяц длился добрых три года, три года беззаботной жизни двух влюбленных, и вот Луиза решила, что наступило время ее мужу приниматься за работу. В течение этого периода он не всегда предавался безделью в чудесных странах, он много рисовал, выставлял свои картины: в Брюсселе, где сам Надо сделал комплимент англичанину, в Милане и Париже критики также благосклонно отнеслись к еще неизвестному художнику. Композиция картин была проста, но чувствовалась сила художника: Лу, читающая письмо в саду, Лу, играющая с ребенком у камина, Лу, в задумчивости смотрящая на лунную дорожку на море — она была его терпеливой и преданной моделью. В течение всех трех лет их семейной жизни царило спокойствие. И порой бывает удивительно, как идеализация человека может в конце концов просто наскучить и надоесть. Уолтер принимал обожание своей жены с чарующим хладнокровием, он купался в улыбках ее восхищения, чувствуя, что, должно быть, действительно обладает неким величием, иначе столь чувствительная женщина не стала бы так думать о нем. Ни разу, даже на мгновение он не пожалел о своем неравном браке. Лу идеально подходила ему, она любовалась им, интересовалась его проблемами, удивляясь его безграничным познаниям. Он чувствовал себя как Пигмалион, когда вдруг обнаружил прекрасную женщину вместо статуи. Он мог наблюдать и восхищаться умом Лу и с гордостью говорить: «Это моя работа. Если бы она не полюбила меня, то по-прежнему бегала бы за пивом и мыла полы на Войси-стрит». Он вовсе нё стыдился воспоминаний о том, что раньше ей приходилось выполнять тяжелую работу. Он был горд ее равенством с ним и был рад тому, что сумел увидеть этот бриллиант среди грязи и нищеты. Однажды, когда Лу нежно намекнула ему о работе и о его безразличии к славе, он обнял ее и подвел к высокому зеркалу. — Посмотри туда, Лу, — сказал он, — это единственная картина, которой я горжусь. Как бы упорно я ни работал, мне никогда не превзойти ее. Невозможно было быть более счастливыми, чем эти двое, они спокойно сейчас могли оглядываться на те дни, когда их будущее, сейчас такое прекрасное, казалось им сумрачным и туманным и по крайней мере один из них чувствовал себя пленником, которому удалось убежать из тюрьмы. — Иногда мне кажется, что жизнь моя с тобой — это один бесконечный прекрасный сон, — сказала Лу мужу. — Моя жизнь достаточно прекрасна и удивительна для этого. И теперь, объехав всю Шотландию и исследовав Ирландию от Джиант Козвэй до утесов Мохера, мистер и миссис Лейбэн вернулись в Лондон, и здесь между ними произошел серьезный разговор по поводу начала упорной трудовой жизни в одном из тех прекрасных домов в Южном Кенсингтоне, где любили поселяться художники. Лу говорила своему мужу о том, что пришло время начинать свою карьеру. Похвала его последней картины могла разжечь желание схватиться за работу и у человека более спокойного, чем Уолтер Лейбэн. Ему просто было необходимо для начала работы, чтобы его считали гением. Его любовь к искусству не позволяла ему выпускать из рук карандаша, и он значительно поднялся в своем мастерстве за последние три года, но такие комплименты жены вдохновляли его с необычайной силой. Сейчас он стал более спокойным после той встречи с Флорой, ведь знание того, что он в долгу перед дочерью Марка Чемни приносило ему много беспокойства. Невозможность ясно мыслить прежде охраняла его от попыток объяснения с Флорой после его возвращения из страны смерти к реальной, полной обязательств жизни. Флора была замужем и счастлива, говорил он себе. Значило ли для нее что-нибудь то, жив он или мертв? Что же касается доктора Олливента, который, быть может, и имел некоторые угрызения совести по поводу той борьбы на утесе, то, возможно, ему и следовало пострадать немного за ту вспышку дурных страстей. Так и шло время, и Уолтер Лейбэн не подавал никаких знаков и лишь когда он узнал о последствиях своего поведения из разговора с Флорой, когда он увидел ее лежащей у его ног и услышал, как она страдала из-за него, только тогда он осознал всю тяжесть своего греха. Он бы многое дал, чтобы загладить свою вину, но при прощании Флора вела себя так, что у него не оставалось надежды на дружбу с ней в будущем, да и кроме того, он и доктор Олливент никогда бы не смогли поладить друг с другом, всегда между ними царили бы ревность и непонимание. «Что разбито, не склеить!» — сказал мистер Лейбэн себе со вздохом. Художник и его жена прибыли в Лондон спустя несколько дней после переезда Гарнеров с Войси-стрит, и пока Уолтер обедал со своими друзьями по искусству в клубе, Лу отправилась в Кэмбервелл и провела вечер с Джарредом и миссис Гарнер в их новом доме, имеющем, как и всякое жилище, в котором только что поселились, своеобразный шарм, скрывающий возможно существующие в нем небольшие дефекты. Даже Луизе понравился маленький аккуратный домик на краю канала. Это было уединенное место и здесь не было шумно, как на Войси-стрит, где летними вечерами порой казалось, что жители обитают исключительно на своих крылечках: женщины стоят группами и сплетничают с таким важным выражением на лицах, как будто от них зависит судьба нации, дети сидят на низеньких ступеньках или бегают ватагой. Этот же коттедж был уединен, окнами он выходил на небольшую лужайку. Для Лу было очень необычно сидеть в маленькой гостиной, пить чай и чувствовать себя в центре внимания, как будто она была принцессой, а вокруг нее собрались ее подданные. Миссис Гарнер рассматривала свою внучку с восторгом, граничащим, пожалуй, с религиозным благоговением, она ощупывала платье, рассуждала о его цене, высказала свое суждение о мальтийских ленточках, которые Лу носила с поистине королевской беззаботностью. — Я полагаю, твоя служанка донашивает твои платья, — отметила миссис Гарнер со вздохом, — и думает за бесценок купить твои кружева и ленточки. — Я не настолько экстравагантна, чтобы разбрасываться настоящими кружевами, бабушка, — ответила Лу, — но моя служанка действительно донашивает некоторые из моих платьев. Видишь ли, я не хотела обидеть тебя предложением забрать мои поношенные платья, но если тебе действительно так нравятся они… — Нравятся, Луиза! — воскликнула пожилая леди, — я никогда не видела более прекрасных платьев и когда ты поносишь их столько, сколько захочешь, то и тогда, если бы они оказались у меня, я была бы безумно счастлива. — Тогда ты получишь их, бабушка, и я обещаю тебе не занашивать их. Но я хотела бы поносить это платье чуть дольше, поскольку оно очень нравится Уолтеру, — добавила Лу, покраснев, как будто говорила о любовнике, а не о муже. — Ты помнишь то каштановое шелковое платье, которое он дал тебе, когда ты изображала Ламию? — спросила миссис Гарнер. — Помню ли? Конечно да, бабушка, — ответила Лу слегка взволнованно. Она вспомнила то воскресное утро у пансиона в Кенсингтоне, когда мисс Томпайн была просто вне себя от ее появления в ярко-красном платье и как жестоко та отчитала ее. Она вспомнила, как стояла на коленях на голом полу в гардеробе этой школы и в полном отчаянии роняла слезы на платье. И как хорошо, что все это осталось позади. Она принесла туго набитый кошелек в Коттедж Мальвины и сейчас, доставив удовольствие миссис Гарнер, осмотрев весь дом, начиная со спальни для слуг и кончая ванной и двориком, где Джарред намеревался разводить птицу, она предоставила бабушке приличную сумму денег на покупку новой мебели. — И бабушка дорогая, — добавила она умоляюще, — я была бы тебе очень обязана, если бы ты не покупала бывшую в употреблении мебель. У нас было так много таких вещей на Войси-стрит, что у меня появилось к ним отвращение. Я бы хотела увидеть ту маленькую гостиную внизу, твою и папину спальни, обставленные новой мебелью, свежей и чистой, а не той, которую выбрасывают леди. — Моя дорогая, нет ничего плохого в том, чтобы купить не совсем новую вещь, если знать, где и как это делать, — ответила миссис Гарнер нравоучительно. — Но после твоей щедрости мне было бы трудно не послушаться твоего мнения. Вещи будут новыми и красивыми. После этого, когда звезды уже сверкали над вершинами домов Кэмбервелла, Лу и ее отец прошли одни в маленький садик и там откровенно поговорили. Джарред рассказал своей дочери, что ради нее, такой милой и прекрасной, он намеревается приложить немало усилий, чтобы стать лучше в будущем. Она поцеловала его нежно, глубоко тронутая его словами, и сказала: — Это хорошо, дорогой отец, это ведь успокоит твою совесть. — Ах, моя дорогая, я умудрился так долго жить, не слыша голос совести. Если я когда-либо чувствовал себя не очень хорошо из-за того, что жизнь идет как-то не так, то все мои неприятности проходили после стаканчика джина. Но сейчас, по мере того, как я становлюсь все старше и вижу в тебе леди, вышедшую замуж за богатого человека, я начинаю чувствовать, что неплохо бы начать жить правильно, я вижу, что было очень много дурных вещей сделано на Войси-стрит, о которых даже не хочется вспоминать и которые не очень-то хорошо согласуются с моральными принципами, присущими настоящему джентльмену. И я намерен изменить все к лучшему в будущем, Лу, и жить тихонько в своем уединенном маленьком домике, реставрировать картины и скрипки и честно зарабатывать на жизнь. Конечно, ради нашей старушки, ведь моя жизнь и здоровье не очень хороши, я бы не отказался от тех трех сотен, которые твой муж так щедро обещает выплачивать вам. — Нет, отец, — ответила Лу тепло. Излишнее великодушие мистера Гарнера взволновало ее. — Я так же буду помогать тебе своими карманными деньгами, Уолтер дает их мне гораздо больше, чем я могу потратить, на любые капризы. Экипаж Луизы стоял у двери, и она была уже готова сказать «до свидания», когда миссис Гарнер позволила снизойти на себя приступу меланхолии, которая была ее обычным состоянием и из которого ее с трудом можно было вернуть к радостному состоянию духа. — Ах, Лу, ты счастливая, женщина и можешь быть благодарной! Та бедная молодая женщина, о которой рассказывал твой муж, рисуя Ламию, переживает сейчас трудные времена. Луиза взглянула на нее озадаченно. — Ты имеешь в виду мисс Чемни; то есть миссис Олливент? — Да, моя дорогая. Доктор Олливент смертельно болен. — Где ты это слышала, мама? — спросил Джарред отрывисто. — Случайно, на Войси-стрит, перед тем, как мы уехали. — Кто бы это мог говорить о нем там? — спросил недоверчиво Джарред. — Я не могу точно вспомнить это, — ответила как ни в чем ни бывало миссис Гарнер, — но я думаю, что это был кто-то, из студентов-медиков из Мидлсекса. Они часто заходят в «Королевскую голову», чтобы съесть сэндвичи и выпить стакан-другой вина. — Возможно, и так, — ответил Джарред несколько взволнованно. — Значит, он болен? Ты не слышала, в чем причина? — Я думаю, что они имели в виду какую-то лихорадку. — Бедная девушка! — сказала Лу, думая о молодой женщине, у которой она, Лу, увела первого возлюбленного. Было трудно осознавать, что ее соперница сейчас переживает трудные времена, а перед ней раскинулись яркие, чистые горизонты. «Но у меня был свой час страха и скорби», — подумала Лу, вспоминая летние дни в Лидлкомбе, когда ее любимый лежал, погруженный в бессознательность, и никто не мог сказать, как близко он находится к гибели. Глава 41 Горькими были те осенние дни в доме Доктора Олливента, медленно они текли, каждый час был связан с мучениями тела и души. Больной находился в той степени изнеможения, когда на него было совсем трудно смотреть, милосерднее было бы позволить ему уйти в царство смерти, милосерднее было бы выпустить измученную душу из этого бренного тела, у которого не было сил даже для страданий. И возможно в эти печальные дни самой страшной пыткой для Флоры было наблюдать за тем, как больного мучат постоянно меняющимися лекарствами, которые прописывали доктора. Он лежал весь в припарках и компрессах, все таблетки, казалось, не имеют никакого эффекта, кроме раздражения, вызываемого у доктора Олливента, он стонал и лишь просил оставить его одного. Ни разу за это тревожное время миссис Олливент не попрекнула невестку ни одним словом. Но выражения своих глаз она не смогла скрыть, а в них можно было прочесть один и тот же вопрос: «Почему ты позволила произойти всему этому? Почему, если ты так сильно любила его, держалась от него в таком отдалении?» Три недели Флора неотрывно сидела у кровати мужа, она сидела рядом с ним и сжимала в своих руках его горячую ладонь, она была неподвижна, как мрамор, и едва дышала. И все это время больной находился большей частью в неведении относительно ее присутствия, он не знал, чьи руки ухаживают за ним, поправляя подушку или кладя холодные повязки на лоб. Были, конечно, редкие вспышки сознания среди горячечного бреда, и тогда Гуттберт Олливент узнавал свою жену, звал ее по имени, но через некоторое время он все забывал. Он воспринимал ее присутствие как вполне естественную вещь, как будто забыв, что они разлучались. И в течение всех этих трех недель Флоре казалось, что жизнь покидает его и затем в одну ночь, в ту незабываемую ночь, когда она молилась страстно в гардеробной, примыкающей к комнате, где лежал больной, где она должна была отдохнуть на софе, пока за доктором наблюдает миссис Олливент, в предутренний час, когда, как говорят, активен ангел смерти, наступило изменение к лучшему. Гуттберт Олливент очнулся от летаргического сна и взглянул на свою мать чистым взглядом, теми глазами, которые она давно уже не видела. Он попросил пить — вина или чего-нибудь еще. Сиделка принесла ему бокал шампанского и содовой — единственное питание, которое он принимал последние несколько дней и то очень неохотно. Сегодня же он с большой охотой выпил все. — Хорошо, — сказал он и затем, осмотревшись, спросил. — Где Флора? — Я отправила ее вниз отдыхать, дорогой. Она так долго сидела у твоей кровати и была так терпелива. Что-то говорило матери, что ничто, кроме хвалы его жены, не будет наиболее сердечно воспринято им. — Да, бедная моя, бедная моя! Я был так долго болен, так долго. Медицина Вэйна совсем не помогла мне. Хлорат, гидрохлорат. Мне значительно лучше сегодня, — сказал он, прощупывая свой пульс, — слабый, очень слабый, но не частый. Он приподнялся на подушке при помощи матери и вновь заснул. Флора стояла на пороге и наблюдала. Что означала эта перемена? Обе женщины задавали один и тот же вопрос. Была ли это только прелюдия конца, последняя вспышка жизни? Они могли только гадать, ждать и молиться. Но это был не конец. С этого часа состояние доктора Олливента улучшилось. Очень медленным и утомительным был для больного процесс выздоровления, это возвращение к жизни, когда малейшее усилие вызывало мучения. Но, несмотря ни на что, Гуттберт Олливент был счастлив, первый раз в жизни. Он был уверен, что жена любит его. Как только он смог ходить, Флора отправилась с ним в Вентнор. Терпеливая мать доктора вновь отошла на второй план теперь, когда ее сын вновь обрел свою любовь. Они заняли виллу на берегу моря, недалеко от города. Это был одинокий дом, из которого они могли наблюдать за зелеными холмами и голубой водой и воображать себя находящимися — на одиноком острове, таком же прекрасном и романтическом, как земля Просперо и Миранды. Здесь, по мере того, как возвращались силы и здоровье становилось все крепче, доктор Олливент и его жена были очень счастливы. Здесь им было лучше, чем в медовый месяц. Она рассказала ему все о встрече с Уолтером Лейбэном Макроссе как только доктор поправился настолько, что мог разговаривать на подобные темы. Она поведала ему о томлении своего сердца в их разлуке, о том, как у нее прошла обида и она больше не сердилась на него, о том, что была лишь горечь за то, что тот, кого она считала таким благородным, должен был снизойти до лжи. — А затем небеса оказались милосердными ко мне и я узнала, что ты не виновен в смерти Уолтера. Бог простил тебе тот поступок, но он не простил твоей слабости, а мне моей неблагодарности. — Моя любовь, это не была неблагодарность, — ответил он, — это было естественное движение честного и искреннего сердца, не способного принять несправедливость. Флора рассказала ему также о разговоре с миссис Гарнер, смущенно признавшись в неблаговидности своего предка. — Тебя не шокируют такие сведения о твоей жене, Гуттберт, теперь, когда ты знаешь, что она внучка преступника? — Моя любовь, во-первых, я бы не стал доверять этой миссис Гарнер без проверки ее слов, а во-вторых, я бы любил тебя не менее сильно, чем сейчас, даже если бы твой дедушка был самым опасным человеком на земле. — Дорогая, — сказал доктор однажды, когда они разговаривали о своем счастье, — провидение было добро к грешникам, которые полагали, что мир проигрывает из-за любви. notes Примечания 1 Монт-Блэнк или Джангфро — имеются в виду Монблан и Юнгфрау — высочайшие вершины Альп (прим. верстальщика). 2 Пренебрежительно-насмешливое прозвище уроженца Лондона из средних и низших слоев. 3 «Эпипсайкидион» — имеется в виду любовная поэма П. Б. Шелли «Эпипсихидион» (1821). (прим. верстальщика). 4 Бесправный, отверженный человек. 5 Продолжаем, что бы ни случилось (фр.) (прим. верстальщика). 6 Одногорбый одомашненный верблюд. 7 Героиня средневековой легенды и новелл Боккаччо и Петрарки, кроткая, терпеливая и покорная до самопожертвования жена (прим. верстальщика). 8 Тропическое растение кассия, китайская корица (Cinnamomum Cassia Blume) (прим. верстальщика).